banner banner banner
«Ночные летописи» Геннадия Доброва. Книга 2
«Ночные летописи» Геннадия Доброва. Книга 2
Оценить:
Рейтинг: 4

Полная версия:

«Ночные летописи» Геннадия Доброва. Книга 2

скачать книгу бесплатно

«Ночные летописи» Геннадия Доброва. Книга 2
Геннадий Михайлович Добров

«Ночные летописи» записывались на диктофон народным художником России Геннадием Михайловичем Добровым в начале 2006 года. Почти полная слепота его продолжалась более полутора лет, но после нескольких операций зрение частично восстановилось. Это было за пять лет до кончины. А тогда, в отчаянные зимние ночи 2006-го, теряя надежду снова видеть окружающий мир, художник обретает новый дар – он начинает задушевно и талантливо рассказывать о своей жизни. И эти воспоминания о далёком послевоенном детстве, об учёбе в Москве, о работе милиционером, санитаром, о поиске своих путей в искусстве – не могут не вызывать то горячего сочувствия, то грустной улыбки, но всегда – искреннюю симпатию к автору, к благородным порывам и мужественным поступкам этого незаурядного мастера с его удивительной судьбой. При работе над книгой вдова художника сочла необходимым сохранить последовательность аудиофайлов с обозначением дат их записи.

Геннадий Добров

«Ночные летописи» Геннадия Доброва. Книга 2

На внешней стороне обложки использован макет фотохудожника Давида Ямпольского.

Посмертный сайт художника: http://gennady-dobrov.ru (http://gennady-dobrov.ru/)

© Добров Г.М., наследники, 2016

© ИПО «У Никитских ворот». Оформление, 2016

* * *

«Ночные летописи» появились благодаря самым трагическим обстоятельствам в жизни художника. К началу 2006 года он практически ослеп. Это стало следствием и диабета, и гипертонии, и нескольких тяжёлых поездок в Афганистан… Он потерял возможность работать на холсте, рисовать на бумаге, писать ручкой, самостоятельно передвигаться по улице. Это было невыносимо мучительно для его деятельной натуры. К тому же наша мастерская на Таганке, где мы жили, не отапливалась уже несколько лет, и согреваться приходилось печками и грелками.

И тогда пришла мысль о записи воспоминаний на диктофон. Был куплен цифровой диктофон, освоено управление… включение-выключение. Записи проходили в морозном январе-феврале по ночам, в полной тишине, темноте и одиночестве. Художник лежал, обложенный грелками, бутылками с горячей водой, укрытый одеялами и шубами. Он был наедине со своими дорогими воспоминаниями… Рассказывая, он переживал и плакал, иногда смеялся, иногда, вспоминая что-то, напевал… После каждого такого ночного сеанса давление у него зашкаливало.

Он сам назвал эту работу «Ночные летописи». Общая их продолжительность 163 часа – это повесть обо всей его жизни. Расшифровывая эти записи уже после ухода художника, я снова слышала родной голос, проникалась его мыслями и чувствами. Он по- прежнему был рядом…

    Людмила Доброва

Глава 46

29 января 2006 г.

Долго ли, коротко – наступило тёплое время, и я поехал в Ленинград. Приехал. Добрался до речного вокзала, взял билет.

Но я уже заранее знал, что на Валааме оставаться нельзя, и, чтобы не вызывать подозрения, я взял билет туда и обратно. Ладожское озеро в это время года казалось очень тихим. Плыли мы прямым курсом на остров Валаам целый день, вечер и ночь. Только рано утром я проснулся и увидел, что теплоход подходит к Валааму. В окне виднелись уже огромные камни, вода била в крутые берега, на которых стояли леса с высокими елями и кое-где деревянные церквушки. Впоследствии я узнал, что это были монашеские церкви, они назывались скиты. До революции там жили монахи, а в наше время они пустовали.

Сам остров до революции назывался Святой. Петербург тогда являлся столицей, и на Валааме находился самый близкий к Петербургу монастырь, который был расположен в очень красивом и удобном месте. Во-первых, это недалеко от Петербурга, во-вторых, сам остров на большие расстояния со всех сторон окружала вода, что делало его изолированным. Все монастыри имели разряды – первый, второй, третий. А этот монастырь имел статус сверхразрядного, он значился чуть ли не семейной царской резиденцией, туда приезжали императоры, их жёны, братья, сёстры, дочери – и все делали этому монастырю пожертвования или в честь посещения монастыря дарили иконы и устанавливали памятные часовни.

Но это было раньше. А когда я туда прибыл, то, конечно, всё там выглядело по-другому. Ещё в революцию остров перешёл к финнам на двадцать лет, а когда его вернули во время финской войны, то монахи собрали дорогую утварь, убранство и уехали в Финляндию. Там они организовали Новый Валаамский мужской монастырь. То, что я увидел здесь, имело жалкий вид. Причём внешние следы величия кое-где сохранились, но внутри соборов предстала просто страшная картина. Иконостасы были ободраны, на полу валялись кирпичи, через разбитые окна залетали и гадили голуби, двери с изображениями больших крестов валялись в высокой траве, которая уже покрывала широкие ступени у входа. Иногда сюда наведывались огромные лоси, они щипали траву, поднимались по этим ступеням и заходили прямо внутрь храма.

Но сами стены строились когда-то настолько крепко, что простояли уже не одно столетие. А в конце XX века и в России изменилось отношение государства к религии, стали возрождаться христианские идеи, восстанавливались монастыри и церкви. Но это всё было уже потом.

Мерзость разорения

А когда я приехал туда в 74 году, то я застал, как говорится, мерзость запустения. От центрального монастыря через весь остров к противоположному берегу шла дорога. И вдоль неё на левой стороне расположилось большое кладбище. Стояли удивительные часовни, возвышались кресты из розового мрамора, из красного, из чёрного, из белого мрамора, а на дороге валялся длинный холст, на котором изображалось распятие с ликом Христа. Куда-то его тащили, бедного Христа, и бросили посреди дороги. Тут дождь лил, ветер его трепал, он весь извивался, этот холст, – так там обращались с последними остатками христианского убранства. И это ужасало. Но я приехал смотреть не на это, хотя и не видеть этого было невозможно. Я хотел поскорее увидеть инвалидов войны.

Пришёл в дирекцию. А от Союза художников мне дали просьбу к директору дома-интерната, чтобы он меня приютил – дал место для ночлега и обеспечил питанием в столовой. И меня поселили в бывшей келье. Директор Иван Иванович Королёв прошёл со мной по комнатам и коридорам монастырской гостиницы, в которой жили инвалиды, на первом, втором и третьем этажах. Но инвалиды ещё жили в так называемом Никольском скиту, который находился на небольшом острове. Там стояла высокая церковь с золотым куполом, которая была видна и со стороны Сортавала, и со стороны Финляндии, и когда оттуда шли корабли, то они держали курс вот на этот золотистый однокупольный храм. На Никольском скиту стояла маленькая гостиница, там тоже жили инвалиды, но психически больные. Весь этот небольшой остров был скалистый и лесистый, через небольшой пролив к нему вели мостки с перилами, по которым ходили люди.

В самой Монастырской бухте тоже стоял огромный собор, а по всему острову Валаам были разбросаны отдельные часовни, которые когда-то ставили в честь посещения монастыря царскими особами, там выбивались целые стелы с надписями, что это место тогда-то посетил тот-то, молился тут и пр. В общем, это были места изумительной красоты, тишины и благодати, если бы не эти инвалиды войны.

А что такое инвалиды войны? Это люди, которые после войны остались без жилья, без семьи, без денег… без рук, без ног, без глаз – у всех были свои увечья. Первое время они нищенствовали, бродили по улицам, наводняли рынки, вокзалы, пристани, в общем, те места, где им кто-то что-то мог подать.

Фото с Валаама. 1974 год

Потом вышло постановление – собрать всех инвалидов и создать им условия для коллективного проживания в определённых местах. Вот для севера и северо-запада выбрали остров Валаам, Валаамский монастырь, туда после войны отправили полторы тысячи инвалидов. Создали им условия, наладили питание, пригласили туда обслуживающий персонал. Всё это делалось ещё при Сталине. Работали там и врачи, и медсёстры, и повара, и сапожники. По вечерам играла музыка, устраивали даже танцы на танцплощадке. Но это вначале.

Когда же я приехал – на танцплощадке уже никто не танцевал. Многие инвалиды войны умерли (они ведь недолго живут), кто-то уехал, кто-то женился или вышли замуж (среди инвалидов находились и женщины). И оставались люди, которым вообще некуда было деться. Если они и пытались куда-то переехать, то обычно не уживались на новом месте и возвращались обратно, они убедились в том, что нигде в другом месте им уже лучше не будет.

Я сразу пошёл рисовать. Пришёл в первую большую палату, которую мне показал директор. Иду по палате, с двух сторон стоят койки, проход, опять койки. С правой стороны расположены окна, дальше глухая стена, а тут двери. И лежат эти инвалиды. Тишина, тихо. А за окном – лето в разгаре (начало июня). Окна открыты, сирень цветёт, солнце пробивается. Я иду, иду, до конца почти дошёл. Вижу – сидит в кровати молодой мужчина, совсем-совсем молодой. Он опёрся на столик, который перед ним, подушки тут у него. А голова – я смотрю – пробита пулей навылет. И не то что маленькое какое-то отверстие, а как бы насквозь пробит череп, то есть зияли две дыры, затянутые кожей. И с этими двумя отверстиями на самом видном месте он жил.

Звали его Саша Подосёнов. Вскоре пришла какая-то женщина и села рядом. Это оказалась его мать, которая приехала из Сортавала на «омике» (это маленький пароходик), она жила там недалеко в деревне. Я спросил Сашу: можно я тебя дня три порисую? – Он отвечает: пожалуйста, рисуйте, я всё равно никуда не тороплюсь. Я вот так сижу целый день, а потом меня мать укладывает на подушку, и я ночь сплю. А днём опять сижу. (Я поставил планшет и начал его рисовать, это был мой первый портрет инвалида войны.)

Ранен при защите СССР

В общем, это всё люди были как бы местные. Не то что они родились прямо там, в Сортавала, нет, но раньше они жили в каких-то окрестных сёлах и деревнях. Оттуда их призвали в армию, в этих местах они воевали, здесь же их и контузило. Где-то в соседних деревнях, может, у них даже жили родственники, которые по каким-то причинам не смогли их взять к себе. И теперь они доживали свой век на своей малой родине вот в этих палатах. И то, что эти места являлись для них родными, ещё больше как бы успокаивало их, потому что когда человек живёт с этим удивительным чувством, он совершенно ничего другого не хочет. Эти люди никуда не стремились, в них чувствовалось какое-то спокойствие, которое невольно передавалось и мне, я проникался их состоянием.

Так началась моя регулярная работа над портретами инвалидов в доме-интернате на острове Валаам. Работал я медленно, приходилось тщательно продумывать каждую часть рисунка, потому что мягкий карандаш не допускал изменений. Приходил в палату утром, рисовал. Потом шёл обедать, столовая находилась тут же рядом. Некоторым инвалидам тихие, спокойные санитарки приносили обед в палату, а кто мог ходить – сам ходил в столовую. Готовили очень хорошо, может быть, ещё и потому, что на изолированном острове не было необходимости что-то воровать, тащить. Санитарки жили в двух этажном здании, таком каре, посередине которого стоял огромный собор. В этом же здании на первых этажах жили и семейные инвалиды, возле дома бегали их дети, а сами они часто выходили посидеть на лавочку.

Надо сказать, что вся плодородная почва на этом острове была привозная. В природе это камни, слегка покрытые мхом и песком. И всё. Ничего на этих камнях, кроме деревьев и травы, не растёт. Но за многие века, пока существовал монастырь, им руководили очень дальновидные настоятели (Иоанн Дамаскин, например), и они требовали не только служения Господу, не только стояния на молитве, но ещё и постоянной работы. И эта работа сводилась к тому, чтобы укреплять монастырь, улучшать его, украшать, прорывать каналы. Поперёк острова было прорыто несколько каналов, по которым могли проплывать лодки. В случае нападения на остров (допустим, шведов) по этим каналам продвигались защитники, потом неожиданно из леса выступало целое войско, которое сжигало вражеские корабли и укрывалось обратно. Вода в этих достаточно глубоких и широких каналах текла очень чистая.

Весь остров пересекало множество песчаных дорог, и примерно на одинаковых расстояниях по всему острову стояли скиты, которые назывались Белый скит, Жёлтый скит, Красный скит, Розовый скит. Небольшие побелённые церкви окружались крепостной стеной, в которой располагались часовни и кельи для монахов. Когда-то монахи с материка привозили в мешках землю и разводили свои огороды. И вот сколько же нужно было привезти этой земли, чтобы покрыть необходимое пространство – разбить там и пашни для посева, и пастбища для коров, и всевозможные фруктовые сады. (Я видел огороженный сад с большими яблонями, но не ходил туда.) Так что инвалидам доставалась и рыба из озера, и яблоки, и ягода, и молоко, и масло – всё это было здесь своё.

Банный день

Имелась там и котельная. А в этой котельной на первом этаже находилась баня. Свежая вода в эту баню подавалась прямо из монастырской бухты по водопроводу, который работал от насосной станции. И в первую же неделю я пошёл в эту баню. В один день, но в разное время, баня работала для женщин и для мужчин – женщины выходили, а мужчины входили. Когда я вошёл, то первое, что меня поразило, – как сидели инвалиды и мыли свои костыли. Намыливали их, а потом оттирали мочалкой от пота и грязи. И они так старались, будто это были их собственные ноги. Потом обливали их из тазика, ополаскивали. А когда инвалиды друг друга мыли, спины тёрли друг другу (и один без ног, и другой с одной ногой) – это незабываемая картина, удивительным было такое их братство. Я никогда там не слышал о ссорах и драках между инвалидами войны.

Но ко времени моего пребывания на второй и на третий этаж гостиницы уже стали привозить совсем других инвалидов – из тюрем и колоний, они только внешне походили на инвалидов войны (не было, например, у кого-то одной ноги или обеих). Но вели себя они совсем по-другому – могли требовать, скандалить, стучать кулаками и костылями, доказывая свою правоту. Или писали о своих требованиях в министерство в Москву и просили приезжих отправить их письма с материка.

Инвалиды же войны ничего не требовали, ничего не просили, никуда не писали, их всё устраивало. Около их кроватей стояли тумбочки, и на них лежали (или висели на спинке кровати на привязанной простыни) ордена и медали. Я их как-то спросил: а у вас какие-то шкафы тут есть для вещей? Они удивились: какие вещи? Вот эти ордена нам дали за то, что мы воевали и победили, они и есть наши вещи, и нам другого ничего не нужно, остальное всё нам дают. (Тюремщики, конечно, орденов не имели, но у них была мощная жизненная хватка, они даже разрушали семьи инвалидов войны.)

Такой случай там произошёл, когда я рисовал инвалида войны Виктора Попкова, я работал у него дома в монастырской гостинице. Он жил с женой, а дети их уже учились в Сортавале. И вот инвалид из тюрьмы с одной ногой, на протезе, с ремнём наискосок через всё тело, стал ухаживать за женой этого Виктора Попкова – нагло так, зная, что она жена, что муж тут, что муж тоже инвалид, просто, видимо, ему нужна была женщина.

Новой войны не хочу

А та поддалась. Может быть, Виктор был уже как-то не способен, я уж не знаю. Но факт тот, что жена его пропала (вот пока я его рисовал). И Виктор, бедный, очень переживал, видно, он любил свою жену, а она вот с этим уголовником убежала. И долго они отсутствовали. Пока я там жил, они всё не появлялись. Говорили, что где-то там их видели уже на материке, они на поезд куда-то садились. Но в конце концов они приехали обратно. Жена вернулась к этому Виктору, и он простил её.

Жара тем летом стояла там ужасная, просто пекло, хорошо, что вода находилась вокруг, как-то немножечко всё это смягчалось. А так почти невозможно было работать – рубаха на теле становилась раскалённой, и как угли из печки, жгла кожу. Я, конечно, ходил нараспашку – грудь голая, рукава подвёрнутые, рубаха навыпуск – в таком виде я работал.

Рисовал я ещё одного инвалида, Александра Амбарова. Этот Амбаров тоже жил в отдельной комнате, не знаю, как он там жил, он был наполовину слепой. Я его спрашиваю: а почему у вас всё лицо изрыто какими-то оспами? А он говорит: это не оспы, это следы пороха от разрядов, которые рвались рядом со мной, около моего лица, дробинки впились глубоко в кожу, их невозможно уже оттуда вытащить. (Они такими тёмными точками остались на его щеках, на лбу, на носу – везде.) Кроме того, лицо его покрывали многочисленные шрамы, и не было левого глаза. Но Амбаров казался очень весёлым и жизнерадостным.

Я спрашиваю: а почему вы всё время улыбаетесь? – Он отвечает: да как же мне не улыбаться, меня ведь четыре раза хотели похоронить под землёй. Вот было такое место Невская Дубровка, там проходила линия обороны Ленинграда, когда его взяли в кольцо. Мы, говорит, держали эту оборону, а немцы всё время нас обстреливали. И вот снаряд взрывается, и вверх сразу поднимается огромная куча земли. А потом всё оседает, и нас накрывает с головой. Мы начинаем откапываться, а командир по очереди всех окликает, кричит: Амбаров, ты живой? – Я, говорит, откапываюсь и кричу: живой! – Ну ладно, молодец.

Защитник Невской Дубровки

И так, говорит, четыре раза меня всего засыпало, из-под земли вылезал, как из могилы. Такие свирепые шли бои в этом узком месте обороны. Как они бомбили нас, как обстреливали, столько народу там погибло – не счесть. И всё-таки мы Дубровку эту отстояли, не пропустили немцев. Потому, говорит, я и довольный такой, что жив остался. (Неправильно думать, что у людей на фронте всегда были угрюмые, мрачные лица – нет, люди и шутили, и улыбались, и подкалывали друг друга анекдотами, всякими рассказами, шутками, прибаутками – это давало возможность отвлечься от тяжкой реальности, душу повеселить.) И у меня получился улыбчивый портрет этого Амбарова.

Сразу же во время моей работы выявилось одно негативное обстоятельство. Я делал рисунки большого размера, в натуральную величину лица или, может быть, даже немножко больше. А карандаши и бумага были не совсем то, что нужно. Бумага оказалась тонкой, а наши советские карандаши вообще не позволяли взять необходимую черноту, например, пиджака. И долго приходилось рисовать одно и то же место, чтобы набрать хотя бы относительную плотность на листе. В общем, я мучился.

Однажды мне рассказали про Серафиму Николаевну Комиссарову. Она была радисткой на фронте в Карелии, там же её ранило. Войска ушли вперёд, а она из-за ранения оказалась где-то в болоте. К утру это болото стало замерзать, и она уже не могла там даже пошевелиться, в общем, вмёрзла в лёд. Идущие следом части обнаружили её, достали изо льда и привезли в медсанбат. Начали её там оттирать, массажировать, приводить в чувство, но дело кончилось тем, что у неё перестали слушаться ноги, она ими не могла управлять, они для неё стали просто обузой. Когда она попала на Валаам, ей выдали трёхколёсную тележку, на ней она могла двигаться, тормозить, делать повороты, а сзади к коляске был прикреплён железный ящик для инструментов, мелких вещей и продуктов.

Мы с Серафимой Николаевной познакомились, и я начал её рисовать. Поработали так несколько дней, а потом прихожу, смотрю – а у них в палате какое-то разорение, кругом валяются простыни, подушки, одеяла. Я спрашиваю: Серафима Николаевна, что случилось? – Она говорит: Гена, сегодня, наверно, рисовать не будем, сегодня банный день у нас, но наша нянечка не пришла, запила, и мы пока остаёмся немытыми. Все палаты уже помылись, и бельё им сменили, а мы, говорит, и немытые, и бельё нам никто не менял, и вот всё ждём. (И все женщины сидят тоже расстроенные на своих кроватях.)

Серафима Николаевна Комиссарова

А я уже так настроился рисовать, привык к этому рабочему режиму. И я спрашиваю: Серафима Николаевна, а я вам не могу помочь? – Она так смутилась: Гена, ну как ты нам поможешь? Ведь мы почти неподвижные женщины, нас же нужно и пересаживать, и везти в ванную, и привозить обратно, потом класть на кровать. Мы стесняемся. – Я говорю: Серафима Николаевна, есть две профессии, которых не нужно стесняться, – это врачи в больнице и художники, которые рисуют людей. Вы знаете, сколько прекрасных картин сделано даже с обнажёнными женщинами, и никто ничего плохого в этом не видит. – Она соглашается: тогда… если бы ты нам помог, было бы очень хорошо, потому что мы совершенно не знаем, когда придёт эта нянечка. А если она придёт поздно, то в ванной уже кончится вода, и мы опять останемся немытыми до следующей недели. – Я предлагаю: ну давайте, с вас и начнём, садитесь на свою коляску, и я вас отвезу в ванную. – Она говорит: хорошо, ты отвези нас в ванную, а в ванной там есть женщины, которые нас моют. А ты потом только привезёшь обратно.

Так мы и сделали. Серафиме Николаевне трудно было двигаться из-за своей тучности, но я всё-таки ей помог залезть на коляску и покатил её. Она впереди рулит одной рукой, чтобы не врезаться в стену. Мы сперва ехали по длинному коридору, я шёл сзади, толкал её коляску. А потом она показывает – вот сюда, сюда, Гена, налево. Доехали. Завожу её в ванную, а там кафельный пол, душ, ванные стоят, и нянечки в халатах моют женщин по очереди. Серафима Николаевна говорит: ладно, подожди теперь в коридоре, пока меня помоют. Я подождал. Потом она кричит: Гена! Заходи. Я зашёл, она уже сидит на коляске – чистая, помытая, в свежем халате, полотенце у неё на голове. Поехали обратно. Потом другую женщину повёз. И так я всех этих женщин возил в ванную комнату, их там мыли, а я потом их обратно привозил. Они все были очень довольны, что их помыли. А я ещё успел в этот день порисовать Серафиму Николаевну.

Я её рисовал на коляске. Но позже, когда я приехал в Москву, на выставку я не стал подавать этот рисунок. Мне показалось… что-то не то, что-то не так. И потом, лет через десять, по просьбе журнала «XX век и мир» я ещё раз поехал рисовать Серафиму Николаевну, но уже в Петрозаводск. Это я расскажу потом.

Мы подружились с Серафимой Николаевной, она мне рассказывала о своей жизни. Она тоже недалеко тут родилась в какой-то деревне, здесь же воевала, получила увечье и попала в интернат. Она говорила, что после войны тут было очень много девчат, ребят – все молодые, и, конечно, все влюблялись. И у меня, говорит, тоже появился муж, инвалид войны. Он был с одной рукой, но этой одной рукой он мастерски умел управляться – и топором доски рубил, и столы, и стулья сколачивал для инвалидов, и тротуары делал. Дали нам комнатку, и так, говорит, мы с ним радостно жили, так дружно, такой хороший парень был. (Что-то потом произошло, и он умер.)

Старая фотография Серафимы Николаевны с мужем

Я рисую её, слушаю – она сидит, а позади неё, на стене у окна, висит на гвоздике венок из бумажных цветов. Я спрашиваю: Серафима Николаевна, а что это у вас за венок? – Она отвечает: Гена, это когда муж умер несколько лет назад, я заказала венок. А муж похоронен в Сортавале на городском кладбище, это, говорит, надо плыть через всё озеро да там ещё километров семь идти по шоссе. А я же на тележке. Я, говорит, несколько раз просила директора помочь мне туда попасть, чтобы венок этот я могла повесить на могиле мужа, но всё бесполезно. Видно, говорит, он так и будет до моей смерти тут висеть. – Я предлагаю: Серафима Николаевна, а давайте мы с вами съездим на это кладбище. – Она обрадовалась: я даже не верю, даже не могу представить, что это возможно. Если бы это получилось, то это было бы для меня просто счастьем – больше мне не нужно ничего, только положить ему на могилу этот венок. – Я говорю: ну, пойду узнаю сейчас у директора.

Пошёл к директору, всё объяснил. Он говорит: туда так просто не пускают, это погранзона. Но тут у нас есть пограничник, сходи к нему. Если он тебе разрешит, то пожалуйста. Я пошёл к пограничнику. Тоже всё рассказал о Серафиме Николаевне – что она переживает, потому что пока венка нет, это ещё не могила. Он говорит: ну хорошо – даю разрешение и желаю удачи.

И вот утром я пришёл за ней, и мы так бодро поехали, я её покатил. Но с горы мне пришлось придерживать коляску, если бы я её отпустил, то она бы разбилась, там очень крутая дорога на пристань. В общем, приехали, народ там садится, и мы тоже – я закатил коляску на палубу. И поплыли.

В Сортавале я её так же выкатил, там деревянные мостки, всё шатается, трясётся, но ничего, выбрались. Выехали на хорошее асфальтированное шоссе, она показала, в какую сторону ехать. Пошли – едем. Сортавала кончилась, начались поля, луга, дальше там озеро, потом лес пошёл – между деревьев тоже озеро блестит. Это огромное Ладожское озеро тянется до самого Ленинграда. Оно нас всю дорогу сопровождало – сначала по левую руку, а когда шли обратно, оно было с правой стороны. И вот мы едем, едем, я толкаю коляску, а она всё спрашивает: Гена, устал? – Ая отвечаю: да нет, Серафима Николаевна, ничего я не устал. И так мы почти не отдыхали.

Потом она говорит: вот сюда, Ген. Мы свернули направо. Дорога пошла песчаная, вскоре показалось кладбище. Подъехали мы к могиле её мужа, земля на ней вся потрескалась, верхняя глинистая корка высохла и как-то расступилась. Смотрю – стоит слегка покосившийся деревянный столбик с красной звёздочкой наверху. Я хотел поправить его немножко, но Серафима Николаевна говорит: Гена, иди посмотри кладбище, я хочу посидеть одна.

Я пошёл вдоль кладбища, она тут одна осталась – сидела, пригорюнившись, на коляске, смотрела на этот столбик, на эту могилку и вспоминала о своём муже. Так минут тридцать, наверно, прошло. Я обошёл, посмотрел другие могилки – почти на всех висели веночки. Потом вернулся. Серафима Николаевна говорит: ладно, Ген, повесь веночек, и поедем обратно. И мы так же выехали на шоссе, пошли к причалу. Обратный путь был уже более знакомый и лёгкий. Мы вернулись на свой остров, в общем, всё получилось хорошо. Так мы с ней побывали на кладбище, и она простилась ещё раз со своим мужем. Я думаю, что больше уже никогда она на кладбище не ездила.

Среди инвалидов на острове постепенно распространился слух, что появился художник, который всем помогает – то в баню возит женщин, то в Сортавалу сопровождает. И вдруг один парень с парализованными ногами (но он молодой был, не похоже, что с фронта пришёл) останавливает меня и говорит: можно вас спросить? Я вот тоже на коляске, не отвезёте ли вы меня в одно место?

Там за пристанью на каменистом откосе наверху растёт лес, и мне сказали, что в этом лесу есть большая муравьиная куча. А ко мне приезжала родственница из деревни, и она говорила, что существует поверье – если сесть на муравьиную кучу раздетым, посидеть и потерпеть, пока муравьи искусают до крови, – то ноги могут вылечиться и начнут ходить. Но никто не хочет помочь мне добраться до этой муравьиной кучи. Может, вы мне поможете? – Я отвечаю: давайте съездим. У него коляска была такая же, как у Серафимы Николаевны. Поехали. Я так же толкал его коляску, а он мне показывал дорогу наверх. Когда дорога стала совсем крутая, то мне уже надо было тащить его на спине. Я говорю: обними меня сзади руками посильней, только не отпускай руки, чтобы не упасть. А я буду поддерживать твои неподвижные ноги.

И вот потащил его наверх. Тащу, а сам где хватаюсь за ветки руками, где за корни, где как – в общем, с большим трудом я его туда затащил. Он говорит: теперь надо эту муравьиную кучу отыскать. Вот ищем. Он на мне сверху сидит, а я смотрю, где эта куча. Вдруг вижу под сосной – действительно, огромная муравьиная куча. Он говорит: вот сюда посадите меня. Снял он штаны, и я его посадил на эту кучу. Говорю: хорошо, сиди, а я погуляю тут, посмотрю окрестности.

Хожу, смотрю, природа там – что-то удивительное. В том месте, где мы коляску оставили и откуда лезли на эту крутую гору, проходит дорога через лес на другой конец острова. Внизу под нами – монастырская бухта (мы оказались, где она уже заканчивается). А там – чего только нет. И яхты под парусами стоят (на них из Ленинграда приезжают отдыхающие), и кораблики, и лодки. Подальше там катера какие-то причалили, целый баркас у берега. А тут – и скалы, и сосны вокруг, наверху виднеются шпили этих пустых деревянных церквушек. Неповторимая картина, невозможно оторваться.

Потом я вернулся к нему: ну как, спрашиваю, живой? – Живой, отвечает. Такой довольный. Поехали обратно. Добрались до гостиницы, довёз его до палаты, посадил на кровать. И вот он потом несколько дней всё надеялся на выздоровление. Но, как и следовало ожидать, никакого результата не было.

Жил я в бывшей келье монастырской гостиницы. Рядом там же под крышей была комнатка (она и сейчас есть), где когда-то останавливался художник Шишкин, знаменитый пейзажист. Он делал свою дипломную работу «Остров Валаам», за неё он потом получил золотую медаль Академии художеств. Это пейзаж глухого уголочка, где скалы, ручеёк тут, берёза сгнившая лежит и сосны стоят. Валаам вдохновил ещё и Петра Ильича Чайковского на создание симфонии.

Мне всё хотелось попасть на Никольский скит в отделение, где находились психически больные инвалиды. Это было не так далеко от моей монастырской гостиницы, и я даже несколько раз подходил к этим мосткам на Никольский скит. Но директор Иван Иванович Королёв сразу мне сказал: туда тебе нельзя. – Я спрашиваю: почему нельзя, Иван Иванович? – А он отвечает: потому что там психически больные. Ты же рисуешь инвалидов войны? А они теперь стали просто психически больными инвалидами. (Я думаю – а разве психически больные не могут быть инвалидами войны?)

Глава 47

30 января 2006 г.

Моя жизнь на Валааме в течение полутора месяцев была необыкновенно насыщена. С утра я обычно рисовал инвалидов войны (поясные портреты). Я чувствовал, что наконец занимаюсь своим делом, и потому чувствовал себя очень спокойно. С благодарностью думал о Кибрике, о его огромном заслуженном авторитете – это он, когда-то побывав здесь, дал мне такой мудрый совет.

Теплоход приплывал на Валаам каждый день, но останавливался он не в монастырской бухте, а у Красного скита, это километров за семь от центральной части Валаама, где находились собор, магазин, трёхэтажная монастырская гостиница и администрация. Место причала теплохода было довольно крутым и диким. Он подходил прямо к берегу, сбрасывали трап, люди сходили на берег и сразу по тропиночке шли наверх. Потом эта тропиночка переходила в дорогу, идущую на север, и километров через семь туристы подходили уже к большому собору, в котором хранилось… мясо для жителей интерната. Открывали собор не для того, чтобы там молиться, а для того, чтобы нарубить мяса на обед. Когда я заходил туда, то сразу видел огромные коровьи и бычьи туши, как на картине Рембрандта. Они, ободранные, висели на крючьях, тут же стоял широкий пень и лежал такой же большой топор. Эти туши рубили, потом клали в баки и тащили на кухню. Там их резали, варили и кормили инвалидов. В глубину самого собора никто не заходил, но я однажды попытался. И лучше бы этого не делал.

То, что я увидел, – просто ужас, такого издевательства над фигурами святых, украшавшими все стены, я ещё нигде никогда не видел. Там изображалась княгиня Ольга, первая христианка на Руси (её потом канонизировали), с левой стороны собора была написана её большая фигура во весь рост. Но не знаю, кто тут хулиганил – тут и финская армия базировалась перед войной, и немцы здесь побывали в войну, и наши красноармейцы потом находились, – конечно, это люди всё неверующие. И вот лицо несчастной Ольги было теперь беспощадно исцарапано и порублено, а между ног ей не то штыками, не то долотом каким-то пробили огромную дыру. Так же изуродовали фигуры и других святых.

В общем, на что взгляд ни падал, везде я находил следы варварства, кощунства и величайшего безразличия к религии. Даже не безразличия, а какого-то бешеного презрения и насмешки, будто бы эту вакханалию творили тут не русские люди, а кто-то вообще совершенно чужой. То есть Валаам, святой остров, святыня верующих – попал в руки случайных людей, полнейших безбожников, которые делали на нём всё, что хотели.

К этому приложили руку и инвалиды – вот эти полторы тысячи покалеченных войной, одиноких, обиженных, заброшенных людей с переломанными судьбами. Они тоже, абсолютно не веря ни в какие великие догмы, оказались полными хозяевами всех скитов, которые покинули монахи. Почти всё богатство, вплоть до ковров, до церковной одежды, утвари и икон, было оставлено на произвол неверующих людей. Это сейчас, когда восстанавливаются церкви, службы, ценятся и переиздаются старые книги, уже трудно представить. А ведь не так давно всё было иначе, и на прошлое, на церковное убранство смотрели лишь как на старый хлам, от которого можно выгодно избавиться. Разбивали на колокольне каменные окна, снимали как-то общими усилиями колокола, проталкивали их в эти окна и сбрасывали вниз. И вот этот колокол из дорогого металла, часто позолоченный (ведь не жалели ничего для своих святынь православные), отлитый где-то в царских мастерских, – сбрасывали, разбивали кувалдами, грузили на лодки и отвозили в Сортавала в утильсырьё. И таким образом зарабатывали деньги. Тут же покупали водку и напивались. Главное – обо всём забыть.

Здесь были великие грешники

Дорога с пристани подходила прямо к воротам двухэтажного здания, опоясывающего собор. Над воротами находилась арка, а над аркой висел деревянный крест. И вот как-то я смотрю – этот крест уже валяется внизу, в грязи. Я поднял его, почистил, упаковал. Пошёл на почту и послал его Люсе в Москву посылкой. В другом месте, на разорённом кладбище, я нашёл в земле разбитое металлическое распятие с одной рукой у Христа. Я его тоже взял на память о Валааме и привёз в Москву. Недостающую руку Христа вылепил из пластилина, потом всё это покрасил и укрепил на том самом кресте с Валаама. И вот в таком виде это распятие висит у меня на стене уже много лет.

Если перейти монастырский двор, то в противоположной стене будет проход на старое монастырское кладбище. Все древние надгробия там или стояли повреждёнными, или валялись расколотыми, и из земли торчали куски мрамора. Некоторые я попытался соединить, очистить, чтобы прочесть надписи, славянские буквы были выбиты очень глубоко. И прочёл примерно такие надписи… «Великому молчальнику Иоанну, 79 лет, почившему тут…», «Молчальник Иосим… 80 лет…», «Молчальник Кирилл… 90 лет…». Много там находилось этих полуразрушенных надгробий монахам-молчальникам. Когда-то это кладбище было большое и богатое, но теперь – будто кто-то ходил там и ломом или кувалдой бил по этим камням, чтобы от них ничего не осталось, никакой памяти.

Кладбище окаймляли белые каменные стены, а по углам были выстроены башенки – четыре башни, над которыми парили чёрные ангелы с трубами. Казалось, что они исполняли какую-то песнь славы умершим, лежащим в этих могилах. Невыносимо грустно всё это смотрелось.

Ангелы на башнях

Дорога от монастыря на север шла через лес. И там находилось другое большое кладбище, где стояли каменные часовни с коваными решётками на окнах удивительной красоты и сохранились некоторые старинные памятники. Стоял, например, памятник Иоанну Дамаскину, прославленному настоятелю монастыря. На могилах иноков возвышались кресты на высоких каменных постаментах, их было много, но тоже далеко не все сохранили свой первоначальный вид.

Я всё мечтал попасть в Никольский скит и несколько раз приближался к мосткам, которые вели туда. А потом увидел женщину, приходившую вечерами зажигать фонарь на бакене на этом островке. И я иногда стал её сопровождать. Мы шли вдоль всего скита и спускались с той стороны к воде, чтобы зажечь бакен. Он служил ориентиром для пароходов, по далёкому огонёчку на водной глади озера они могли определять вход в монастырскую бухту. Таким образом, я постепенно уже имел представление о том, что находится на этом Никольском острове. Там было психиатрическое отделение дома-интерната.

Директор интерната Иван Иванович Королёв любил говорить, что он – король, а Валаам – его королевство. Он вёл себя так уверенно ещё и потому, что его родная сестра работала в Петрозаводске в управлении социального обеспечения Карелии и таким образом помогала брату чтобы Валаамский интернат жил безбедно. Одновременно она оберегала Ивана Ивановича от разных проверок, связанных с письмами, в которых люди жаловались на интернатские порядки. И вот однажды, когда директор уехал дня на четыре по делам к своей сестре в Петрозаводск, я решился посмотреть больных, которые находились в Никольском скиту.

Но обитателей Никольского скита я увидел ещё только подходя к понтонному мосту. В это время как раз туда подъехала повозка, на которой было написано «Хлеб», её тащила лошадь. И я смотрю – с острова отделились две фигуры с носилками, подошли к этой повозке. Возница открыл ящик на телеге и в короб на носилки начал выгружать хлеб для больных, много буханок. И потом говорит этим двум: ну, берите, несите (они всё стояли, смотрели). И вот один из них взялся за деревянные ручки и хотел тащить эти носилки с хлебом в свою сторону. Но и другой точно так же встал к нему спиной, взялся за ручки и стал тащить их в свою сторону. И таким образом они стояли на месте и никак не могли понять, почему они не двигаются, каждый был уверен, что вот сейчас они пойдут, нужно только немножко напрячься. Потом всё-таки они остановились, посмотрели друг на друга и догадались, что нужно идти друг за другом. После этого они пошли, и я двинулся за ними через мостик.

Мост на Никольский остров

На самом мостике стоял ещё больной, он держал в руках большой, но, видимо, не тяжёлый деревянный крест и время от времени этим крестом бил по воде. Ударит – крест погружается в воду, потом он его вытаскивает. Снова поднимает вверх и опять со всей силы бьёт по воде. А другой больной зашёл в воду и пытался воткнуть в дно этой протоки крест ещё большего размера. Вода идёт, а над ней крест возвышается. Вот так они забавлялись. Церковь стояла тут же недалеко на другом маленьком островке, куда тоже вели мостки.

Я пошёл к этой церкви. Некоторые больные сидели на корточках у дверей церкви и грелись на солнце. Стены снаружи, как и везде, были покорябаны, исписаны словами – то «Толик», то «Вася», то «Иван», разбитая дверь еле держалась на единственном навесе. Я зашёл внутрь. И первое, что увидел, – большой иконостас напротив входа. Только на самом верху сохранилось несколько прекрасно написанных икон (будто их недавно написали свежей краской). Они находились очень высоко, потому и спаслись от варваров. А то, что пониже, всё было выломано и разбито, вместо икон остались только дыры в иконостасе. Не знаю, куда делись эти иконы, может быть, утонули в Ладоге, в общем, внизу тут остались только две или три больших иконы святых во весь рост со свитками в руках в молящихся позах.

Вид оттуда, с острова, был просто завораживающий – озеро тянулось до горизонта, но кое-где возвышались небольшие островки, на которых когда-то тоже жили монахи-отшельники. На этих островках виднелись деревянные рубленые церквушки или небольшие часовенки. И вот шатры крыш этих церквей и высокие ели, покрывающие острова, – абсолютно совпадали формами. Внизу они были шире, потом становились всё уже, а ещё выше – только маковка и крест в небо возносился. В общем, эти деревянные церкви и часовни находились в полной гармонии с окружающей природой, они нисколько не выделялись и не возвышались над ней.

Конечно, удивительно, как в прежние времена люди в этих местах, казалось бы, удалённых от больших поселений, от культурных центров, – как они жили тут в уединении, сами по себе, богатой духовной жизнью. И (забегая вперёд) отрадно было узнать, что уже через несколько лет после моего посещения Валаама эта духовная жизнь медленно начала на остров возвращаться. Немногочисленных оставшихся инвалидов войны, порой (увы!) вопреки их воле, постепенно стали переселять на материк в другие интернаты, в новую, непривычную для них обстановку. На остров сначала приезжали просто энтузиасты разбирать завалы. Потом прибыли бригады специалистов по древнерусской живописи, они работали с цементом, со штукатуркой, с красками, но это были ещё реставраторы светские.

Но следом за этими реставраторами стали приезжать и монашки. Я познакомился с одной такой девушкой, когда меня возили на Валаам для съёмок фильма в конце 80-х годов. Она казалась какой-то необыкновенной – красивой, тихой, скромной. Ей там дали келью. И она мне говорит: Гена, вот у меня есть книги о Валааме и о монахах, которые тут раньше жили. Вот смотрите, какие гравюры, как выглядели эти люди. В общем, эта девушка явилась как бы первой ласточкой будущей жизни, которая позже стала возрождаться на острове. Потом к ней приехала подруга. И когда я как-то зашёл в разорённый, настежь открытый собор, то увидел, как они там мели пол и своими изящными слабыми руками выносили груды мусора. При мне они стали мыть камни на паперти, отмывали, драили их с мылом – смотреть на это без слёз было просто невозможно. Вот они вымоют небольшую площадочку, сходят нарвут букетик цветов (а цвело всё вокруг, травы стояли свежие) и в баночке цветы эти поставят. И так они радовались, что есть хоть какое-то чистое место, где можно колени преклонить и помолиться.

А тогда, в 1974 году, осматривая этот Никольский скит, я попал в маленькую бывшую монастырскую гостиницу. Захожу в одну палату (это раньше были кельи), смотрю – сидит старик с длинной бородой, с маленькими скрещенными ножками, с худенькими высохшими ручками и с огромными глазами. Он сидел и читал книжку. Я спрашиваю: откуда у вас здесь книжки? – Он отвечает: это мои книжки. Когда меня забирали, то я попросил, чтобы мои книжки тоже привезли вместе со мной на этот остров. У меня, говорит, целая библиотека здесь, вот смотрите. И я вижу – на окнах книги, под кроватью книги, везде какие-то полки с большими томами. А он мне показывает одну: вот я вам подарю книгу о логосе (логос – это такое философское понятие). Прочитайте, очень интересно, тут такие философские споры идут – что такое логос, как его понимать, как его чувствовать, как его применять в жизни.

Юра Писарев

В общем, это было чудо какое-то – встреча с ним. Звали его Юра Писарев. Я, конечно, не был философом, я скорее практик, практик и наблюдатель. Эти вот философские понятия – я их не отвергаю, просто не углубляюсь в них никогда. Если уж я в религиозные догмы не углубляюсь и ничего не знаю, можно сказать, о церковной жизни, то что уж говорить тогда о философии, где веками отрабатывались взгляды, один другого авторитетнее и один другого противоречивее. В общем, мне это скорее напоминает схоластику или просто какое-то умствование, но тем не менее Юра Писарев подарил мне эту книгу, и она у меня где-то лежит дома до сих пор. Этот Юра сразу стал просить меня передать письма на волю: вот, говорит, я вам дам несколько писем, когда вы поедете обратно, то передайте их в Москве моим друзьям. Я вообще-то не рассчитывал на то, что буду таким почтальоном, я не был никогда ни правозащитником, ни каким-то общественным деятелем, но раз уж он попросил, я пообещал: ладно, хорошо, передам. А сам всё на него смотрю. Он, в общем, оказался не очень старым, но эти глаза огромные… просто невозможно оторваться от них, очень выразительное и глубокое лицо у него было. И в этом психиатрическом отделении, в своём беспомощном положении, в своей этой необыкновенной бедности – и такая богатая духовная жизнь.

Детские, неразвитые ноги его совершенно не держали, он не мог ходить, он просто сидел. А если передвигался, то только при помощи рук, подтягивая ноги. Коляски у него я тоже не видел. Я спрашиваю: Юра, а как ты гуляешь? – Он отвечает: я никогда не гуляю, не гулял уже давно, несколько лет. – Я тогда предлагаю: давай я возьму лодку и приплыву к тебе на лодке. (Там, на причале у нашей гостиницы, можно было попросить лодку.) Потом, говорю, я тебя подниму, отнесу в эту лодку, посажу, и мы с тобой поплаваем на лодке вокруг острова. Я буду грести, а ты будешь сидеть и смотреть. – Он говорит: давай.

Так мы и сделали. Я взял лодку, подплыл туда. Вынес Юру на руках, он был невероятно лёгкий, но боялся, что я его уроню, держался крепко за меня, ухватился за шею. Я успокаиваю: да ты не бойся, не упадёшь. И вот я его принёс, посадил в лодку. Он руками стал держаться за борта, но всё равно продолжал бояться: ой-ой-ой, вдруг я упаду в воду, вдруг я упаду. – Я говорю: да Юра, не бойся, никуда ты не упадёшь, сиди спокойно, не качай лодку. И мы этот Никольский остров обогнули в одну сторону, в другую сторону, в общем, поплавали с ним немножко вдоль берега.

Но я чувствую, этот свежий воздух, это дыхание воды – непривычны для него. В палатах у них или плохо проветривали, или совсем не проветривали, и спёртый воздух там весь пропах мочой и плесенью. И вот я вижу, как у Юры на лице постепенно всё светлеет, даже глаза стали какие-то голубые. Я спрашиваю: Юра, а почему у тебя борода испачкана зелёной краской? – Он отвечает: не знаю, у нас нет никакой краски. Наверно, это плесень у меня на бороде образовалась от постоянной жизни в замкнутой полутёмной комнате. Потом я привёз его обратно и посадил снова на кровать.

А сам пошёл дальше осматривать комнаты. Захожу ещё в одну комнату. Смотрю, человек лежит – без рук, без ног, укрытый маленьким одеяльцем, на белой простыни, на подушке, всё очень чисто. И он только смотрит на меня, смотрит. А я гляжу на его лицо, и мне кажется, что это как бы молодой новобранец. Но потом понимаю – нет, он не такой уже и молодой, это просто лицо у него застыло в том состоянии, когда его контузило, и с тех пор оно не стареет. Он смотрит на меня и ничего не может сказать. А мне потом нянечки объяснили – он ничего не говорит, он контужен на фронте, его таким привезли откуда-то ещё давно, и документов никаких при нём не было – кто он, откуда, где служил… Подобрали его уже таким где-то на поле боя.

Я сейчас же побежал обратно к себе, взял планшет свой, бумагу, карандаш и прибежал обратно. Сел тут напротив и стал его рисовать. А он – как лежал в одном положении, так и лежит, как смотрел на меня, так и смотрит – ясным, чистым и каким-то проникновенным взглядом. И я его как-то легко стал рисовать, потому что я чувствовал, будто это мой брат, будто он какой-то мой родственник, будто это человек очень мне близкий. Я просто зажал зубами свои губы, чтобы они не кривились от боли и чтобы глаза не застилали слёзы, – и я постарался изобразить его как можно правдивее.

Неизвестный солдат