скачать книгу бесплатно
Желание возлечь с нею от этого не прошло.
В следующее мгновение в зале зазвучала музыка, и сквозь закрытые веки я уловил всполохи света. Фильм начался. Я до сих пор так и не знал – как он называется.
Николай снова пошуршал оберткой жевательной резинки и молча вложил мне в руку гибкую полоску. Не открывая глаз, я поднес ее к лицу и почувствовал запах мяты. Очень сильный. Практически как в детстве.
* * *
Такой чай пила только бабушка. Остальные либо ругались с ней и пили свой чай без мяты, либо делали вид, что пьют из ее чайника, а сами тайком выливали содержимое стаканов в открытое окно. Прямо на клумбу, где росли георгины. Все хотели пить чай в чистом виде. Без примесей. Но бабушка упрямо заваривала мяту каждый раз, как мы приезжали к ней из Москвы.
После смерти Сталина приезжали особенно часто. Взрослые пили водку, курили на открытой веранде, говорили, что не надо будет теперь уезжать из Москвы насовсем и что скоро вернут всех арестованных евреев. Когда уходили с веранды, в комнатах начинался какой-то неясный шорох, возня и приглушенный смех, а бабушка включала свет на кухне и начинала заваривать свой чай.
«Видишь? – говорила она. – Листики заворачиваем вот так. Слышишь, как пахнет? А теперь – кипятком».
Я следил за ее движениями, морщил лоб, втягивал носом воздух и размышлял – почему это я должен слышать запах. Ведь он попадает не в уши, а в нос.
«Все на свете должно быть смешано, – продолжала она. – Мята с заваркой, каша с маслом, картошка с луком, хлеб с чесноком. Если семена не смешать с землей, то цветов не будет. Еще нужен солнечный свет и дождь с неба. А если смешать синюю краску с желтой, то получится зеленый цвет. Понимаешь? Все должно быть смешано».
«А люди?» – поднимал я голову от дымящейся кружки.
«И люди. Твой папа смешался с твоей мамой, и получился ты».
«Как зеленый цвет?»
Она улыбалась, ставила передо мной тарелку с блинчиками и говорила:
«Ну да, как зеленый цвет. Только не торопись. Чай еще горячий».
Я сворачивал блин и заталкивал его целиком в рот. Дышать становилось трудно.
«Не спеши, – повторяла она. – Откусывай понемногу».
«А бывает такое, что не смешивается совсем?»
Она задумывалась на мгновение и качала головой:
«Вряд ли. Что-то я не припомню. Хоть как-то все на свете должно быть смешано. Хоть в какой-то степени».
* * *
Ближе к середине фильма они начали шептаться о чем-то друг с другом, и я наконец открыл глаза. С закрытыми глазами мне казалось, что я их подслушиваю. А я не хотел. Вернее, хотел, но не мог себе в этом признаться. Все-таки оставалось еще кое-что, в чем я стеснялся себя уличать. Немного, но оставалось.
– Правда, тебе говорю, – долетел до меня голос Натальи. – Он может. Хочешь, спроси его сам.
Николай, повозившись в кресле, развернулся ко мне.
– Профессор, ты на самом деле можешь все угадать?
– Что угадать? – не понял я.
– Ну вот хотя бы что в этом фильме будет дальше…
Я понял, что Наталья рассказала ему про мои забавы на семинарах по композиции текста. Ирония состояла в том, что она решила похвастаться мною перед своим новым возлюбленным. Перед своим новым старым возлюбленным. В ее сознании я по-прежнему принадлежал ей как добыча удачливого охотника. Моя голова, украшенная раскидистыми рогами, висела у нее над камином. Теперь она присматривала место в своей гостиной для следующего трофея. Покусывала нижнюю губку и озабоченно обводила взглядом комнату.
– Могу, – сказал я. – Не вопрос.
– Ну, давай, – шепнул он. – Скажи, что там дальше случится.
– Подожди, мне надо десять минут.
Приманкой для нового трофея служило уже пойманное животное. Я порадовался охотничьей смекалке моего мучителя и решил помочь этой находчивой Артемиде.
Странное ощущение, но я больше испытывал солидарность с охотником, нежели с дичью. У оленей, видимо, слабовато с корпоративным сознанием.
Ровно через десять минут я рассказал ему громким шепотом, кто кого в этом фильме убьет и кто на ком женится. Я угадал и то, что деньги сгорят в машине, а вместе с ними погибнет лучший друг центрального персонажа.
– Как это у тебя получилось? – спросил Николай, когда мы вышли на улицу.
– Ничего сложного. Простой анализ структуры. У каждого героя своя функция и свои мотивы. Как только и то и другое исчерпано, автору приходится его убивать. Если это хороший автор. У плохого все может тянуться до бесконечности, поскольку он не понимает ни мотивов, ни функций. Тогда читатель или зритель скучает. Аналитику определить этот момент в тексте совершенно не трудно. Позитивный эффект от ухода персонажа состоит в том, что зритель испытывает сострадание и повышенный интерес. Если погибает центральный герой, сострадание перерастает в катарсис. Ну, это все есть у Аристотеля. Технологии разработаны очень давно.
– А как ты узнал, что в последней перестрелке убьют только главного цэрэушника?
– Перед стрельбой он единственный снял пиджак. Это вопрос колористики. На белой рубашке кровь выглядит намного эффектней – поэтому режиссер специально его раздел. А в момент попадания пуль, если ты помнишь, сцена перешла в режим замедленной съемки. Это можно назвать актуализацией ключевого события за счет задержки в развитии действия. Гете в своих письмах Шиллеру называл это «ретардацией». Кажется, они обсуждали современную им поэзию. Точно не помню.
– А пожар в машине? Как ты его угадал?
– Видеоряд до этого был насыщен образами огня. И у того, кто в итоге сгорел, прозвучала в предыдущей сцене реплика: «Моя жизнь – как пламя» – или что-то в таком духе. Это была, конечно, метафора, но в искусстве ничего не происходит без подготовки. Так же, например, как в бою. Перед атакой пехоты или бронетехники ведется артиллерийский огонь. То есть необходимо заранее создать внутреннюю мотивацию того или иного события, поскольку, как автор, ты знаешь, что оно в конце концов должно произойти. А просто так ничего не бывает. В реальной жизни, между прочим, тоже работают эти законы. Называются «причинно-следственные связи». Только вектор их построения смотрит в противоположную сторону. Как европейская письменность, в отличие, скажем, от арабской. Не справа налево, если ты понимаешь, о чем я говорю. И строит их совсем другой автор.
– Тебе в органах надо работать, – усмехнулся Николай, усаживаясь в машину.
– Ты же говорил, евреев туда не берут.
– Внештатником, – сказал он. – Внештатником, дорогой. Тебя куда отвезти?
– Мне все равно, – ответил я, стоя перед машиной на тротуаре. – В принципе, никуда. Можете оставить меня здесь.
Николай включил радио, и в машине зазвучала сицилийская мелодия Нино Роты.
– Это из «Крестного отца», – сказала Наталья, захлопывая дверцу. – Обожаю это кино. Аль Пачино в последней серии просто супер.
– Ну, ты как? – спросил меня Николай, перегибаясь через нее, почти улегшись к ней на колени. – Чем будешь вечером заниматься? Нормально все?
Я помолчал секунду, прислушиваясь к мелодии, впуская ее в себя.
– Буду танцевать весь вечер, – сказал я. – Или повешусь и стану раскачиваться в ритме танго.
– Слава шутит, – сказала Наталья, вынимая сигарету. – Поехали. Я уже вся замерзла.
Стекло между нами медленно поползло вверх. Мелодия стала звучать глуше. Наталья закурила, выпустила дым над стеклом в мою сторону, улыбнулась и помахала рукой. Еще через несколько мгновений их автомобиль растворился в пелене падающего снега. Очень снежной оказалась эта зима.
* * *
– Ну и дурак, – сказала Люба, ставя передо мной стакан с чаем. – Старый глупый дурак. И, кстати, печенье у меня закончилось. Если хочешь, иди в магазин.
– Я не хочу печенье, – сказал я.
– Вот ведь дурак! Могу себе представить вашу троицу там в темноте. Какой хоть фильм вам показывали?
– Я не запомнил названия. Что-то американское. Про стрельбу.
Она скептически хмыкнула.
– И ты, как влюбленный идальго, вприпрыжку поскакал за этой парочкой голубков.
– Я не скакал. Мы доехали на автомобиле.
– На машине этого Ромео из НКВД? А ты кем был при них?
– Он далеко уже не Ромео. Ему сорок восемь.
– Ха! – она резко качнула головой.
– Всего на пять лет моложе, чем я.
Люба прищурилась, и я понял, что она сейчас снова влепит мне своим «ха!».
– Кого ты пытаешься обмануть, Койфман? – продолжила она после этого хлесткого звука. – Меня или себя? Если меня, то не надо. Я знаю все про эти дела. Волшебная палочка теперь у него. От его сорока восьми можешь смело отнимать последние восемнадцать. А ей добавляй десять-одиннадцать. Арифметика! Он сейчас моложе ее. Про тебя речь вообще не идет. Себе можешь накинуть десятку. Помнишь, каким ты живчиком бегал полгода назад? Хвост – пистолетом. Так вот, сейчас совсем другая история. Надо было слушать меня и не бросать Веру. Остался бы со своим полтинником, или сколько тебе там. Вполне, кстати, прекрасный возраст.
Ну да, разумеется, Люба права. Возраст – понятие относительное. Правда, с течением времени все чаще приходится говорить самому себе «нельзя». Сначала говоришь – «нельзя так много смотреть на девушек», потом – «нельзя так много смотреть на баб». Смена существительного отражает не оскудение вокабуляра, а некоторую лексическую усталость. Ее тоже набираешь с годами, как вес. Хотя непосредственно на желании смотреть эта усталость отнюдь не сказывается. Скорее, наоборот.
В итоге испытываешь потребность в суровом самоконтроле. Но получается как-то не очень. Тогда находишь с самим собой общий язык и договариваешься. Обещаешь хотя бы присматривать за «этим типом». Однажды получаешь от себя совет избегать разочарований. С годами они незаметно становятся самым страшным врагом. Страшнее сквозняков, боли в сердце, алкоголя и даже женщин.
Но избежать их можно только одним способом. «Умереть, уснуть и видеть сны». Остаться только в детях.
– Слушай, – с казал я. – Может, надо было больше детей рожать? Они мотивируют – и жизнь в целом не такая бессмысленная. Зря мы с Верой на одном Володьке остановились.
Люба снисходительно улыбнулась и качнула головой:
– Он у тебя не один.
Я уставился на нее. Молчали целую вечность.
– В каком смысле?
– Койфман, у тебя два сына. И это только те, про кого я знаю.
* * *
Когда поженились, Любе нравилось заниматься со мной любовью. Вечерами она расстилала постель, а я специально выглядывал из кухни, задержав свой текст о Фицджеральде на середине строки, позабыв об этом несчастном Гэтсби. Из комнаты ее отца доносились стихи Заболоцкого, и я напряженно старался уловить – что конкретно декламирует Соломон Аркадьевич. Если звучала «Некрасивая девочка», то у нас еще оставались переводы грузинских поэтов, и, значит, вполне можно было успеть. Но если он переходил к «Старой актрисе», мероприятие приходилось переносить на завтра. После «Актрисы» декламация стихов обычно заканчивалась, и Соломон Аркадьевич начинал путешествовать по квартире. Понятие «закрытая дверь» для него не существовало. Хорошо еще, что он шаркал ногами.
«Это мой дом, – говорил Соломон Аркадьевич. – Не надо в нем от меня запираться».
Чтобы избежать его появления у нас на пороге в самый неподходящий момент, мне пришлось подарить ему шлепанцы на два размера больше и в деталях исследовать творчество Николая Заболоцкого. При этом я должен был научиться идентифицировать текст через толстую стену и две двери. Сюда добавляй скрип старых пружин, Любино дыхание и стук моего собственного сердца. Время от времени – мяуканье Любиной кошки, которая сидела под нашим диваном, изгибаясь от похоти, и очевидно нам страшно завидовала. Но Соломон Аркадьевич не хотел котят, поэтому Люсю из квартиры не выпускали. В подъезде бродили ужасные черные коты, а я целовал мою Рахиль под Люсины вопли и прислушивался к голосу Соломона Аркадьевича за стеной. Через полгода после того, как мы поженились, меня можно было брать акустиком на подводную лодку. Вражеским кораблям пришел бы конец.
У всей этой моей наблюдательной работы имелся один существенный минус. Она настраивала меня не на тот лад. Вернее, на тот, но немного не в том направлении. Из-за интенсивности моих наблюдений стрелка компаса иногда излишне стремительно разворачивалась в искомую сторону. То есть, разумеется, в итоге я сам всегда планировал там оказаться, поскольку – кто не планирует? Но не с такой же скоростью.
Казусы происходили не очень часто, однако воспоминание о них надолго отравляло радость от возвращения к тексту о Фицджеральде. После проигранной битвы я сидел на кухне перед своими исписанными листами и шаг за шагом анализировал причины своего очередного поражения. Чаще всего я склонялся к мысли, что виной всему являлась моя торопливость и природное любопытство. Декламация Соломона Аркадьевича оставалась вне подозрений, потому что по логике и по общему внеэротическому контексту она могла только отвлекать, однако в своих преждевременных эякуляциях я все же винил и поэзию Заболоцкого.
Впрочем, быть может, мне просто не стоило подсматривать перед этим из кухни за тем, как Люба расстилает нашу постель. Меня просто завораживали ее движения.
«Ну что, ты идешь? – оборачивалась она ко мне и откидывала узкой ладонью черную прядь со лба. – А то он потом не скоро уснет, а мне завтра к восьми. Чего ты так на меня смотришь?»
Я отворачивался, шелестел бумагами на столе, рассчитывая на спасительное воздействие литературного шелеста. Потом признавался себе, что сквозь этот жаркий туман все равно уже никакого Фицджеральда не видно, поднимался из-за стола и шел к ней, чувствуя, как пылает лицо.
«Что с тобой? Тебе плохо?»
«Нет, мне хорошо».
* * *
Отдельной строкой при этом шла ревность. Точнее, она шла с красной строки. И, в общем, заглавными буквами.
«Не стану я тебе ничего о них говорить, – шипела на меня Люба. – Отвяжись! А то хуже будет».
Но я не мог отвязаться. Это было больше меня. Как стихи Заболоцкого и неудержимое шарканье шлепанцев Соломона Аркадьевича. Ни одно существо на свете не сумело бы остановить ни то ни другое. Тем более – мою ревность.
Поэтому я спрашивал о них. О тех мужчинах, которым она стелила свою постель до меня. О настоящих взрослых мужчинах, которые не волновались, ни к чему не прислушивались и не кончали так быстро. Которые всегда витали где-то рядом со мной, бесплотными тенями заглядывая через мое плечо ей в лицо, когда она закрывала глаза и откидывала голову на подушку.
«Слушай, так ты сойдешь с ума, – говорила она потом, присаживаясь рядом со мной на табурет и затягиваясь моей папиросой. – Или я сойду. Неужели тебя это так волнует?»
Меня волновало. Я много раз пытался проанализировать свои мотивации, но это не помогло. Все было ясно и без анализа.
«Слушай, а ведь ты, наверное, мог бы кого-нибудь из них убить, – задумчиво говорила она, щурясь от папиросного дыма. – Мог бы? Как думаешь? Если бы встретил? Ты как? Совсем уже или еще нет?»
Я сдувал со своих листов пепел от папиросы, отнимал у нее окурок и делал очень занятой вид. Однако в голове моей творилось непонятно что.
Я был с ними связан, я знал это. С теми мужчинами, которые обладали моей Рахилью до меня. Уместились в те десять лет форы, что она бессовестно получила при рождении. Хотя не имела права. Должна была дождаться меня. Иначе – зачем вообще приезжать из Сибири, сводить с ума и курить потом на кухне мои папиросы?
Понимая, сколько всего вошло в эти десять лет. И щурясь на меня как кошка.
«Ну и дурак, – говорила она, вставая со своего табурета. – Не хочешь разговаривать – и не надо. Я же вижу – ты не работаешь. У тебя оба зрачка на месте стоят. Ты не читаешь. Ты думаешь про свои дурацкие вещи».
И я действительно думал про них. Я размышлял о том, как непредсказуемо Бог сводит людей. Как удивительно он свел меня с Любой, а через нее – с теми мужчинами, о которых я не хотел думать, но никак не мог остановиться и думал о них без конца. И постепенно мне становилось понятным, что Бог доверяет нас друг другу и что я доверен моей Рахили и Соломону Аркадьевичу, а они, в свою очередь, доверены мне вместе со всем своим прошлым – нравится мне это прошлое или нет. Поскольку время от времени так выходит, что те, кому нас доверил Бог, могут нас не устраивать и даже причинять сильную боль, но это, в общем-то, не нашего ума дело, и все, что от нас требуется, – лишь способность оправдать вместе с ними это доверие и быть в итоге достойным его.
Хорошие мысли. Но они не помогли.
В конце концов Люба не вынесла моих бесконечных расспросов и стала кричать на весь дом.
«Ты хочешь узнать – кто они были?!! Хочешь услышать про них что-нибудь?!! Сейчас я тебе расскажу!»