Евгений Богат.

Чувства и вещи



скачать книгу бесплатно

Он заключался в том, что Рогожин сам открывал старику и его жене все. А чтобы у них не оставалось сомнений, он набирал номер телефона Кирилловых, давал старому коллекционеру трубку параллельного аппарата, сообщал сыну, что убийство совершено, и обсуждал вопрос об окончательном вознаграждении. После этого не поверить было нельзя. В том состоянии душевного потрясения, в котором старый Кириллов должен был находиться, он покорялся Рогожину полностью – оставался на сутки в его доме, чтобы сын, обнаружив его живым, не убил действительно сам…

Мне, а Рогожину в особенности, этот вариант казался безупречным, потому что мы подошли к нему, мы его обсуждали, учитывая все особенности человеческих характеров и отношений, как чисто художественную ситуацию…

Утром 16 марта мне позвонил Кириллов, сообщил, что старик с мачехой поехали к Рогожину и тот будет ждать их радом с домом, на автобусной остановке. Старик никогда Рогожина не видел, а Рогожину Кириллов-сын за несколько дней до этого старика показал на улице. Поскольку тот весьма гордился тем, что хорошо известен коллекционерам города, его не должно было удивить, что Рогожин его узнает.

Когда я услышал, что они поехали, меня охватило острое беспокойство. Я понял, что игра зашла чересчур далеко. Что мне известно о Рогожине? О старом коллекционере? Как они себя поведут? Я подумал вдруг, что передо мной живые, непредсказуемые люди… И я помчался на такси, чтобы опередить Кириллова и его жену. Рогожин уже стоял, похожий на героя американского вестерна. Отрубил: «Убийства, Леня, не будет». Но сообщил и то, что обманули те двое молодых людей, не явились, поэтому запасной вариант исключается. Потом опять успокоил: «Не волнуйся – задержу». Я вернулся домой, через час он мне позвонил, у него был совершенно мертвый голос, и уже по одному этому голосу я понял с ужасом… Что было потом, вам известно.


Мы, вероятно, не узнаем никогда, почему не удалось Рогожину осуществить «тонкопсихологический замысел» и собирался ли он вообще его осуществлять. Но мы узнали, что присутствовала «игровая ситуация», за которую заплачено человеческими жизнями.

Кто-то однажды заметил о несостоявшихся актерах: игра не стала их жизнью, и поэтому жизнь стала игрой. Для Рогожина делом жизни должна была стать наука, физика. Для Туманова – ультрасовременная инженерия. Этому их учили в вузах; потом они недолго работали в солидных НИИ, само название которых вызывает почтение: первый – как физик, второй – как радиоэлектроник. Потом – после мимолетного увлечения нейрокибернетикой и лечением инфразвуком – они из науки, из инженерии, по существу, уходят. Рогожин помышляет о театре, оставляет и это намерение, становится в тридцать пять лет сторожем, собирает иконы и мечтает о кинотриумфах; Туманов устраивается в торгово-техническое объединение на работу, весьма далекую от того, что, казалось бы, увлекало его раньше, не затрагивающую его души, и помышляет о том, чтобы посвятить себя литературе.

Они все время меняют роли – не доиграв одну, уже репетируют новую.

Они все время уходят.


Из допроса Туманова

Судья. Вы говорите: ушел из ресторана и вернулся к ней через неделю. Можно подумать, что речь идет об обыкновенном ужине и малознакомой женщине. А ведь вы ушли с собственной свадьбы, оставив в разгар торжества невесту, родственников, гостей.

Туманов. Мне стало не по себе…

Судья. Зачем же вы женились на женщине, с которой вам стало не по себе в первый же вечер совместной жизни?

Адвокат (бывшей жене Туманова). Какие положительные черты в характере подсудимого вы могли бы назвать?

Жена Туманова. Доброта и общительность.


Человек, разумеется, существо непростое и малопредсказуемое – может «очнуться» талант, может по-новому раскрыться душа, но при этом не должна страдать целостность личности, ее единство.

Доктор делается писателем, но не умирает и как доктор, потому что и медицина, и литература для него – формы познания человека и облегчения его мук. Инженер уходит в искусство, забирая самое дорогое, что нажили его ум и сердце в «первом воплощении». И уходят они тогда, когда не уйти не могут. И при любом уходе есть величина, которая остается неизменной, величина эта – труд. Именно ею измеряется и ценность писателя, который вчера был доктором, и ценность доктора, который завтра будет писателем. Жизнь, лишенную труда, Стендаль любил сопоставлять с кораблем, лишенным балласта, волны им играют, буря опрокидывает…

Труд, воплощенный в живые ценности, – высшая реальность, без которой человеческая жизнь, при самом фантастическом обилии интересов и увлечений, делается бессмысленной.

Если нет в жизни высшей реальности – труда, страданий (в корневом понимании – «страда»!), то нет и нравственности. Она так же не нужна человеку, как не нужен компас кораблю, лишенному балласта, – излишняя роскошь, забавная игрушка, совершенная безделка, какая разница, где юг, где север (добро и зло), если тобою играет море. Сегодня ты физик, завтра актер, послезавтра сторож. Тут самое милое дело быть по ту сторону добра и зла.

«Но почему, – мысленно слышу вопрос читателя, – почему, несмотря ни на что, их не облагородило общение с яркими и тонкими явлениями искусства – Камю, Ануем, Маркесом, Феллини, Антониони?..»


«…Ложка для горчицы; часы бронзовые в стеклянном корпусе с надписью “Глубокоуважаемому Георгию Николаевичу Соколову от податной инспекции Рязанской губернии”; хлебница, клеймо “Хеннеберг в Варшаве”, XIX век; барометр, клеймо “Йозеф Покорны, Париж – Одесса”, XIX век; самоварный поднос, никелированный, с монограммой: “Столоначальнику Г.М.Титченко с нижайшим…”; табакерка бронзовая с литым рельефом; Амур среди завитков; чаша с изображением нагой девушки с лебедем, XIX век; шкаф французский начала XIX века; часы мастера XVIII века, поющие, без маятника и циферблата…»


Из допроса Рогожина

Судья. Почему первая ваша жена покончила с собой?

Рогожин. Не могла расстаться со мной, любила.

Судья. Вот показания: «Унижал…», «Растоптал…», «Угрожал…». Она работала воспитательницей в детском саду?

Почему же после трагедии вы говорили, что она была журналисткой и погибла в авиационной катастрофе?

Адвокат (брату Рогожина). Назовите положительные черты в характере подсудимого.

Брат Рогожина. Общительный и добрый.


Любое потребительство избирательно, в особенности же это относится к его высшим формам и уровням.

Столоначальник Титченко с великим усердием потреблял самоварный чай с вишневым вареньем, но чаепитие философски не оправдывал; Раскольников философски оправдывал убийство, но потребителем не был. Самый опасный тип сегодняшнего мещанина – самоварно-интеллектуальный гибрид столоначальника с Раскольниковым, гибрид, при котором столоначальник утрачивает бездумную чаенаправленность, а Раскольников – дар душевных мук.

И Креон в «Антигоне», и Стивенс в «Реквиеме по монахине», роли которых исполнял Рогожин, философски оправдывают убийство, дают социально-этическое обоснование собственной жестокости и беспринципности. Было бы полнейшим абсурдом полагать, что Рогожин убил, потому что их играл; менее абсурдно думать, что избрал эти роли не случайно – он потреблял интеллектуальные мотивы неинтеллектуальных действий и показал себя большим мастером возвышенной аргументации в невозвышенных ситуациях.

Когда он начинает коллекционировать иконы, то, конечно же, мотивирует это безмерной нежностью к национальным сокровищам и одновременно устанавливает цены, по которым их можно перепродавать; когда он отказывается на суде от первоначальных откровенных и подробных показаний, то объясняет их появление желанием искусственно создать судебную ошибку, обнажить ее каркас и тем самым помочь одному хорошему человеку, осужденному безвинно (существует параллельно и литературно-художественный мотив: пережить состояние без вины виноватого и написать об этом); когда на суде же он пытается изобразить в роли вероятного убийцы человека непричастного и ему замечают, что это бесчестно, он отвечает почти дословно репликой из пьесы, роль в которой исполнял: «Никому не известно, как он будет себя вести, пока его собственная жизнь не стоит под угрозой. За жизнь надо бороться…»

Чтобы явления искусства облагораживали душу, нужно (помимо наличия души) чувствовать реальность тех великих этических ценностей, которые за данными явлениями (будь то «Мастер и Маргарита» или «Антигона» Ануя) существуют – любви, добра, сострадания. Весьма желательно, наконец, чувствовать ценность человеческой жизни, ибо ради утверждения ее все это создано. Нет более наивной иллюзии, чем полагать, что искусство иллюзорно, что можно любить его, не любя жизни, не любя человека, как любят мираж. Думаю, что нельзя, относясь несерьезно к жизни, относиться серьезно к искусству…


Из допроса Туманова

Судья. Кому вы рассказывали до ареста об убийстве?

Туманов. Надежде Д., я не выдержал мук совести и однажды ей рассказал…

Судья. Той самой Надежде Д., которую вы уговаривали согласиться на пластическую операцию?

Туманов. У нее (показывает) большой нос…

Адвокат (Надежде Д). А положительные качества есть у подсудимого?

Надежда Д. Он добрый, даже чересчур добрый для мужчины и общительный…


Они были «добрыми» и «общительными»… Разумеется, это не имело ничего общего с подлинной добротой и подлинной общительностью.

Они были «добрыми» и «общительными», потому что это помогало им жить бездумно и легко, не утруждая души и ума.

Если бы нужно было односложно определить, что же объединяет, что же роднит трех этих несмотря ни на что весьма разных людей, сидящих сейчас рядом за старым деревянным барьером, я ответил бы, понимая все несоответствие данного, казалось бы, нестрашного термина тому, что они совершили: потрясающая несерьезность.

«Интеллигент» – понятие и нравственное. И в этом качестве оно подразумевает великую серьезность в отношении к работе, жизни, культуре.

Не скрою, и до суда, и во время его, и после я думал: что они вынесли из высшей школы не как «технари» (термин, не имеющий ни малейшего отношения к подлинно интеллигентным инженерам и ученым), а как личности? В общении с ними поражает мировоззренческая пустота, отсутствие идей и идеалов. Но ведь и отсутствие мировоззрения тоже есть… мировоззрение, ибо вакуум заполнен бешеной жаждой успеха любой ценой, в любой области: если не в физике – то в искусстве, если не в радиоэлектронике – то в литературе. Личность не ищет, она мечется. То есть, если быть точным, она мечется, потому что ищет, но не реального дела, не реального в реальной ситуации самовыявления, сопряженного с самоограничением, а порой и с непризнанием, мятущаяся личность ищет эффекта. Отсюда ее расположенность к моде.

Меня не оставляет все время мысль, что перед нами люди с высшим образованием! Разве оно не подразумевает и образование личности – образ нравственно-содержательного, мыслящего существа?

В этом судебном разбирательстве, когда речь шла об окружении Рогожина и Туманова, мелькали инженеры, пишущие киносценарии, студенты, обшаривающие церкви в поисках икон, мелькали люди интеллигентной по видимости деятельности, поразительно бездеятельные в ней. В собственном окружении ни Рогожин, ни Туманов белыми воронами не выглядели; те же, кто этот мирок осуждал, называли их «интересными, но несерьезными людьми».

Человек, видящий в себе интеллигента, читающий великие романы, соприкасающийся с тонкими, яркими явлениями в духовной жизни человечества и при этом относящийся к жизни несерьезно, – циник. Не лишено интереса, что первоначально циниками (киниками) называли философов и их последователей в обыденной жизни, освобождающих вещи от покровов, рассуждающих о них трезво, обнаженно и резко. Сегодняшние же циники, наоборот, набрасывают на вещи несвойственные им покровы, скрывающие самую суть. На никелированный поднос, некогда подаренный столоначальнику, они водружают тома Булгакова, Ануя, Кафки. А серебряный старинный подстаканник будто бы любят ради изображенного на нем храма Христа Спасителя.

Но пока не разразится та или иная трагедия, мы не говорим: «Циник», мы говорим мягко, почти ласково: «Он интересный, но несерьезный человек». И даже это «но», почти невесомое, рассматриваем как осуждение, несоразмерное вине, забывая, что подлинно интересными могут быть лишь серьезные люди, что «несерьезный человек» – это гораздо серьезнее, чем нам кажется, цинизм начинается с несерьезности, как начинается с насморка проказа.

Но не пора ли вернуться к старому Кириллову? А мы и не уходили от него, он все время тут, рядом…

В этом судебном деле поражает на первый взгляд обилие случайностей: Кириллов и Туманов случайно оказываются в одном объединении, даже в одном рабочем помещении; Рогожин случайно подсаживается на бульваре к незнакомому Туманову; Туманов потом в кафе, вечером – тоже случай! – узнает симпатичного незнакомца, и они устраиваются за одним столиком, чтобы уже не расставаться… И наконец, именно тогда Рогожину особенно нужны были деньги, чтобы вернуть большой долг любимой женщине (одалживая порой у женщин, которых было в его жизни несметное множество, он оставлял расписки, составленные в строгом соответствии с юридической формой).

Случайностей в этой истории столько, что в единстве они создают впечатление чего-то глубоко неслучайного. Все эти случайности объединены, сосредоточены будто бы мощным магнитным полем. Какая-то сила сцепила их так, что не расцепить.

Это сила Ее Величества Коллекции.


«…Часы мастера XVIII века, без маятника и циферблата; суповая ложка, серебро; вольтерьянское кресло, начало XIX века; 83 фигурки из фарфора, имеющие музейную ценность; лампа настольная, белого металла, на овальной подставке из красного мрамора; около двухсот изделий из хрусталя, стекла, фаянса, имеющие музейную ценность; портрет генерала неизвестного французского художника начала XIX века; фарфоровая фигура: мальчик, играющий со львом…»


Вещи. Море вещей.

Вещи? Море вещей? Но ведь это – картины, поющие часы, скрипки! В той нормальной, нравственно-содержательной жизни, которая шла за стенами кирилловского дома, они вещами стать не могли, они ими стали именно в этих стенах.

Когда к людям относишься как к вещам, обращается в вещи и лучшее, что создано людьми. Кириллов создавал вещный мир. Он создавал его с аскетическим обожанием, для себя одного. Но по логике вещей мир этот, став избыточным, ожидал его сына, Туманова и Рогожина.

Вещизм-аскеза переходит в вещизм-вакханалию…

Вещизм и цинизм, объединившись, становятся убийственной силой, они становятся силой, обладающей убойной мощью, несравненно большей, чем нужно для физического уничтожения двух человек.

В повседневной жизни мы этого не видим и об этом не думаем, ибо редко сталкиваемся с замечательными частными коллекциями и жестокими убийствами; вещизм и цинизм в их нетрагическом, будничном выражении кажутся если не невинными, то не убийственно опасными. А они опасны именно убийственно, ибо будничное переходит в трагическое еле уловимо (как детство в старость) и поздно думать об этом в ту минуту, когда из ванны, как из пещеры, выбегает с дубиной первобытно-жестокое, даже в шкуру необлачившееся, адски жаждущее комфорта существо.


Осужденные

Кириллов {высшая мера наказания). По мере судебного разбирательства усиливалось со дня на день, с часа на час и с минуты на минуту его телесное одряхление. И он все больше и больше становился похожим на Него. Настолько похожим, что один старый коллекционер, войдя в судебный зал, отпрянул в ужасе: ему показалось, что там, за барьером, сидит Он, убитый. Сидит тот, кто всю жизнь искал редкие вещи, но любил и музыку. Он любил фарфор и скрипку, Моцарта и серебро, Ему казалось, что Он отдал им жизнь, но на самом деле Он жизнь положил на то, чтобы вырастить собственного убийцу.

Рогожин {высшая мера наказания). Перед судебным разбирательством он письменно заявил, что у него есть «козырь», который полностью разрушит систему обвинения. В начале судебного разбирательства он открыл, что это его алиби. В ночь накануне убийства и утром, когда оно было совершено, он находился у второй жены, с которой после развода поддерживал любовные отношения. Его видели ее мать, ее соседи. Когда допрошенная в суде бывшая жена, ее мать и соседи заявили, что не видели его ни ночью, ни утром, он не особенно удивился, объявив их поведение заботой о чести женщины. А в это время в коридоре суда сидела та, кто должна была стать его третьей женой.

Туманов (пятнадцать лет заключения). Когда закончили допрашивать женщину, которая его любила и которой первой рассказал он о содеянном, уверив, однако, потом, что было это не в действительности, а в его воображении, потому что он обдумывает новый фантасмагорический сюжет, – когда ее допросили, Туманов с разрешения судьи к ней обратился, говорил, что чувствует бесконечную перед нею вину… А в зале сидела его мать, ничего не понимающая в фантасмагориях и мало читавшая в жизни, потому что жизнь у нее была тяжкой: она поднимала сына одна и понимала сейчас только, что его уведут на бесконечный ряд лет, оставив ей лишь рукописи, с которыми она вернется в тот город, в тот двор, где он играл мальчиком.


В зале сидела и мать Рогожина. Она, солдатская вдова, тоже детей одна поднимала и подняла троих, дала троим высшее образование.

У Кириллова не было в зале родной души. Жена от него отвернулась, отреклась.

Я видел Кириллова после суда. О матери он сказал: «Она была имманентно красива». О Нем: «Он был дурным человеком». И повторил: «Дурным человеком». «Дурным…» Я ответил, что, по-моему, человеческая жизнь обладает бесконечной ценностью и, если мы решим, что нас уполномочили отделять для суда «дурных» от «хороших», мир станет пустыней в обозримом будущем. «Бесконечной ценностью?.. – переспросил он. – И моя?..» «И ваша».

Потом он рассказал мне о детстве и о старости. В конце рассказа улыбнулся, недоумевая: «Поверите, я ведь никогда не был в зоопарке…» Помолчал, все больше старея. «Я тут иногда вижу сны…» Но его уже уводили. Он уходил, обреченно закинув за спину руки, в последнем земном полосатом одеянии, под конвоем, кажущимся чересчур усиленным рядом с его старчески-иссохшей, почти бестелесной фигуркой, – истаял в сумраке тюремного коридора.


«…Мальчик, играющий со львом; портрет мадам Рекамье; лопатка для рыбы; ваза в виде урны…»

Дар

В день, когда я первый раз был у Александра Семеновича Жигалко, он получил из города Чайковского письмо. В нем рассказывалось о том, что с замечательным собранием картин, которые он подарил городу, уже познакомилось около семидесяти тысяч человек.

Нет, пожалуй, ни одного большого русского и советского художника, чьи картины не украшали бы сегодня маленький город на Каме. Кипренский, Орловский, Брюллов, Тропинин, Венецианов, А.Иванов, Суриков, Репин, Шишкин, Айвазовский, Левитан, Нестеров, Коровин, Поленов, Серов, Рерих, Борисов-Мусатов, Архипов, Кустодиев, Пластов, Рылов, Кончаловский…

Передо мной сидел старый человек, с опущенной от нездоровья – или в раздумье? – головой, с серьезным и строгим лицом, сидел в молчании, замкнуто, даже сурово. Едва войдя в комнату, я отметил про себя молчащее лицо и заваленный обильно газетами, письмами, документами стол и подумал, что мне явственно дают понять нежелательность утомительной беседы. Перелистав бумаги, я посмотрел на стены, увешанные картинами, рама к раме, немногими, что остались от большой – в четыре тысячи полотен – коллекции; стояли картины и на полу. Чувствовался во всем канун дороги, что-то временное, вокзальное, и мне показалось, что даже в диковинном, живописном беспорядке антикварного магазина больше уюта.

Разумеется, я догадывался, что оставлено самое… нет, не любимое даже, а личное, сокровенное, неотрывное, что ли, потому что и не картины это вовсе, а сама ткань его жизни – живая ткань, которую от себя не отодрать, как живую кожу. Но понять, почему остались именно эти, я, конечно, не мог. А он молчал, пока я рассматривал картины, как молчал и тогда, когда я читал газеты и письма, разбросанные по столу. Он сидел отстраненно, точно оставлял меня один на один с тем, что было сутью его жизни; молчанье его можно было истолковать и как доверие к моему пониманию, и как безразличие к моему суждению о нем. Я подумал о безразличии: понуро молчавший старый человек, казалось, не замечал меня.

Но через минуту, когда я рассматривал самое большое в комнате полотно, на котором бесспорно мощная кисть художника запечатлела немолодого человека в арестантском халате, с оплывшим тюремным лицом, вдруг услышал:

– Это Репин. Эскиз к картине «Не ждали».

Я обернулся. Жигалко уставился мимо меня, не мигая… На арестанта? – нет, куда-то поверх него, будто не картина это, а окно большое и он видит по ту сторону толстого, для меня непроницаемого стекла нечто явственно волнующее, достойное углубленной сосредоточенности.

– Это моя первая, – заговорил он опять. – Купил в девятьсот четвертом… студентом… на дешевой распродаже… Оказалось, Репин… Думали даже, что портрет Достоевского… Нет, конечно… эскиз к «Не ждали»… Долго рылся… на Кузнецком мосту… С него и пошло…

Оттого что он перед этим молчал, а сейчас говорил с паузами, на коротком дыхании, не отрываясь от окна-картины, речь его показалась мне долгой, уёмистой, как повесть.

Я понадеялся, что он при мне сейчас посмотрит и в соседние окна-картины, но Жигалко опять опустил голову, углубился в себя. Я же, усевшись за стол, стал перебирать бумаги, перечитал письмо от директора местного музея (дар Жигалко – его коллекция картин – поставил этот музей в один ряд с лучшими картинными галереями). Письмо восторженное и в то же время целеустремленное, душевное и в чем-то утилитарное. «Картины, которые у Вас остались (я передаю его содержание не дословно, а по памяти) могут обогатить и пополнить ряд ценных разделов рожденной Вашей несравненной щедростью галереи. Репин, Айвазовский, Левитан, Серов… Мы их вернем по первому Вашему настоянию, а сейчас не лучше ли ввести их в нашу экспозицию? Кто их видит в Вашей комнате?»



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18