Евгений Богат.

Чувства и вещи



скачать книгу бесплатно

– …посоветовались и решили построить тебе кооператив. Деньги у нас отложены давно на непредвиденные семейные нужды. И не думай возражать. Наше решение окончательное, – вдруг улыбнулась она, – и обжалованию не подлежит. Помучилась, Оля, с детства помучилась, довольно.

Через несколько месяцев (кооперативное жилье удалось купить в доме, уже построенном) было с участием мамы и папы отпраздновано новоселье.


«…А время бежало, и мне было уже далеко за тридцать, когда я узнала, что у меня может быть ребенок. Оставлять или не оставлять? Я не могла сама решить этот вопрос и поехала к маме. Она рассудила – рожать!»


Рассказчику наивно казалось, что он, наколов сантименты на повествование, как экзотических бабочек, покончил с ними раз и навсегда. Но нет! Самый большой, самый капитальный сантимент ожидает нас сейчас: письмо Натальи Николаевны Ольге в родильный дом. Учтите, что старая женщина пишет невестке, которая ушла от ее сына и родила сына от нового мужа.


«Поздравляю, дорогая моя девочка! Вот ты и стала мамой. Очень за тебя волновалась. Звонила А.[2]2
  Анатолий – второй муж Ольги. – Прим. автора.


[Закрыть]
и от сослуживцев узнала, что у тебя началось и что положение серьезное.

В понедельник вечером Вика[3]3
  Двоюродная сестра Ольги. – Прим. автора.


[Закрыть]
сказала, что еще ничего нет. Сколько же ты, бедняжка, мучилась. Пока знаю от Вики, что мальчишка на 4150. Вот тебе и маленькая девочка! Какого богатыря выродила!

Ну, слава Богу, все теперь позади. Ты уже успела разглядеть малыша, и уши, и брови. Когда уж это ты успела? Отец, верно, рад, что у него сын. Поздравь его от меня. Если будут такие морозы, как сейчас, когда ты будешь выписываться, может быть, нужно доставить второе одеяло. Заранее об этом напиши. Я могу подвезти и встретиться где-нибудь в метро.

С нетерпением буду ждать возможности увидеться и буду искать эту возможность. Береги себя и малютку. Как с молоком? Крепко тебя целую. Поцелуй от меня малыша в лобик. Папа тоже тебя поздравляет и целует.

Твоя мама».


Можно по-разному отнестись к этому документу. И – восторженно, радуясь его широкой, поднимающейся над узко и традиционно понятыми родственными узами человечности. И – осуждающе-иронически, досадуя, что при всей человечности, в сущности, забыт родной сын, его, несмотря на паруса, одиночество, его вероятная ревность и мука.

Но при самом разном отношении к письму нельзя не ощутить в нем какой-то артезианской нежности, бьющей откуда-то, чему и названия нет, потому что этот первоисток потаенней даже души! И это, пожалуй, делает письмо недосягаемым для иронии, ибо нежность – единственное, чего не может ирония поранить, как не может острие алмаза поранить солнечный луч.


«…Когда после выписки из роддома у меня была мама (с папой), у мужа не хватило отваги встретиться с ними. Он ушел: такая встреча – а если говорить шире, ТАКАЯ СИТУАЦИЯ – казалась ему странной и нежизненной. Он, человек положительного ума, склонный к четким и ясным объяснениям человеческих действий, не понимал Натальи Николаевны».


Постараемся понять Анатолия: «инопланетной», то есть странной, выламывающейся из общепринятых земных законов, оказалась Наталья Николаевна. И рассказчик – автор этих строк – полностью сочувствует растерянности Анатолия перед лицом «нежизненной» ситуации. Все стало бы ослепительно понятным, если допустить, что Наталья Николаевна явно или тайно не любит родного сына, но Ольга не могла даровать любимому мужу этого четкого и ясного объяснения: ей-то хорошо было известно, что мать сына любит. Она любит его возвышенно и трезво, то есть любовью, в которой особенно много боли.


«…Я часто и подолгу рассказывала Анатолию о маме, о ее жизни, о наших отношениях, но мои рассказы и доводы его ни в чем не убеждали.

А мама, сама того не желая, удивляла его все больше и больше. “У тебя родился ребенок, – объявила она мне однажды, – и я хочу выполнить то, что обещала”. И она вынула шкатулку с семейной реликвией, старинной цепью, передававшейся в их семье из поколения в поколение. “Вам без нее будет одиноко”, – попыталась я возражать. “Мне достаточно, если я изредка, раз в году, увижу ее на тебе”, – непреклонно ответила она и заговорила о том, чтобы мы не отдавали сына в ясли, они с папой помогут нам, если нужно.

Отвергнуть шкатулку с реликвией я Анатолию не позволила, как раньше не позволила отвергнуть кооператив – ведь он был построен-куплен не ему, а мне (формально, юридически Анатолий остался укоренен в доме первой жены), но от дальнейшей материальной помощи со стороны мамы он отказался настолько категорически, что я ничего поделать не могла. Через некоторое время цепь из старинного золота перекочевала в ломбард. Мы были на мели, я отнесла ее туда, заложила тайно даже от Анатолия».


И именно тогда же, неожиданно для Ольги, объявилось небольшое интимно-семейное торжество у мамы с папой. Не пойти она не могла. Наталья Николаевна посмотрела, не увидела цепи и, как показалось Ольге, все поняла, но в лице ее были не обида или осуждение, а непривычная мягкость и растроганность, может быть, сострадание, рожденное ясновидением любви. И Ольга, может быть, первый раз поняла по-настоящему, что истинно воспитанный человек – понятие не формальное, а моральное.


«…Вечером, вернувшись домой, я не выдержала, рассказала мужу о ломбарде и мамином лице. Он был потрясен. Я никогда не думала, что что-то может его настолько потрясти. В первую минуту он лишился даже дара речи. А потом взорвался, как бочка с порохом. “Ты отнесла это в ломбард?!” – “Но я же выкуплю через два месяца, – лепетала я, начиная верить с ним, что совершила нечто кощунственно-ужасное, – отдают же в ломбард на сохранение, оберегая от моли и воров, меха, ценности…” – “Ты отдала не меха, не ценности, ты отдала…” Ему перехватило горло.

Я заплакала. Он взял взаймы деньги у товарища, и назавтра мы поехали, выкупили. Выкупал он, я тихо, виновато стояла в стороне. Когда цепь оказалась в его руках, он потребовал: “Позвони, объясни все-все маме”. Странно: в эту минуту, в ломбарде, он начал, по-моему, ее понимать.

Я много лет пишу это письмо – мысленно…»


…Над входом в шекспировский «Глобус» было написано: «Жизнь – театр». На этом театре, театре жизни, нам показали пьесу: в ней было возвышенное, и трогательное, и комическое. И вот настала та разнимающая сердце минута, когда действие подошло к последней черте, меркнут софиты и, кажется, вот-вот мы узнаем, зачем жили и страдали герои. По двум замирающим столбам света мы поднимемся с ними в волшебный полумрак, где под охраной погашенной старой театральной люстры обитает истина. Мы коснемся ее, она зазвенит, и нам потом легче будет жить.

Рассказчик, взваливший на себя непосильную миссию: играть роль «от автора», то есть от Жизни, – уходит. Сейчас выйдут героини, и вы останетесь в последнюю минуту наедине с ними.


Ольга (ей сейчас за сорок, лицо ее лишь начало увядать – морщины странным образом выявляют его особую доброту; это одно из тех лиц, которые время духовно красит; она красива, но не думает об этом и, пожалуй, не думала никогда).

Я поняла: чтобы разорвать отношения, не нужно ни мудрости, ни мужества; они нужны, чтобы сохранить и развить дальше. Потому что нет большей ценности, чем ценность человеческих уз. Все потерянное можно вернуть: деньги, даже репутацию, даже телесную силу, не возвращаются только люди, которых мы потеряли. Они не возвращаются никогда. Умение сохранить человека, сохранить, несмотря ни на что, – это, может быть, величайшее из человеческих искусств…

А годы не остановишь! Пете, сыну, уже десять. Раз в неделю он едет – один – через весь город к бабушке на урок французского. Папа умер. Наталья Николаевна живет вдвоем с сыном, моим первым мужем. Два раза в месяц, не реже, она бывает у нас. Анатолий уже ничему не удивляется, он любит ее, как я. Но самое поразительное, что на нее похож Петя. Он никогда не читает лежа. Не любит ходить к врачам. Он хочет стать истинно воспитанным человеком. А я думаю о том, что лет через десять он, возможно, введет в мой дом чужую девочку. И я должна буду передать ей, когда она родит ребенка, семейную реликвию. Сумею ли я с этой реликвией передать то, чему научила меня Наталья Николаевна? Или это уйдет с ней из нашей семьи навсегда, навеки?..


Наталья Николаевна (она худощава, изящна, и в облике ее не чувствуется старости; лицо и сейчас, когда ей под восемьдесят, кажется точеным, улыбается не часто, почти не жестикулирует).

В юности, помню, роман Чернышевского «Что делать?» поразил меня тем, что ситуации, казалось бы, неразрешимые в личной жизни героев, разрешаются на высочайшем уровне человечности. Герои поднимаются над ревностью, завистью, чувством собственничества, желанием отплатить обидой за обиду. А ведь романист ничего не выдумал: люди его поколения, «шестидесятники», отличались всем этим в самой жизни. Они внесли в человеческие отношения то духовное благородство, которое восприняли последующие поколения. И это никуда не ушло. Это осталось с нами навсегда и живет сегодня. Вокруг нас россыпи человечности, которые мы часто по равнодушию не замечаем.

Я не люблю, когда добротой называют обыкновенную порядочность. О доброте говорят часто, о порядочности редко. А это и точней, и скромней. Я лишь недавно подумала, что «порядочность» этимологически образована от «порядка». Порядочность – это порядок во всем, и в первую очередь в отношениях с людьми… По-настоящему добра не я, а Оля. Она добра, потому что безрассудна. Доброта немыслима без капли безрассудства. А во мне безрассудства не было и нет. Моими действиями руководит не сердце, а ум. Я хотела, чтобы вокруг меня людям было хорошо, потому что тогда хорошо и мне. Разве легко жить, когда воздух вокруг тебя насыщен несчастиями? Иногда я кажусь себе даже человеком чересчур холодным. Те, кто живет не сердцем, а одним лишь умом, редко одерживают в жизни победу, особенно женщины. Хотя, возможно, до последней минуты неизвестно, победили мы или потерпели поражение. Я не обольщаюсь в отношении себя, но… в моей жизни – Ольга, Петя и мой сын. И иногда мне кажется, что я избежала поражения.

Опыт несвершения
1

После опубликования очерка «Семейная реликвия» я получаю письма, в которых рассказывается о старых, дорогих, памятных вещах, – они передаются от поколения к поколению с тем, чтобы в них жил, сохранялся дух семьи, и становятся с течением лет не только сохраняющей, но и охраняющей силой, наподобие лар из античной мифологии: милых домашних богов. Римляне в баснословные века верили, что лары берегут хозяев не только дома, но и во время путешествий. В истории семьи, о которой хочу рассказать, путешествия, в том числе и вошедшие в летопись великих открытий, занимают особое место.

Я получил письмо Ксении Александровны Говязовой, она писала: «Ничто не может быть создано на пустом месте – и в науке, и в искусстве, и в искусстве жить. Извините за обращение к себе, но как я могу не беречь письма и документы, которые передаются в нашей семье вот уже более 150 лет. В них образы ушедших людей…»

Сто пятьдесят лет…

В масштабе семьи это эпоха прапрапрадедов; в масштабе народа – эпоха Пушкина и декабристов. «Что же это за письма, что за документы?» – думал я, собираясь к Говязовой. Она живет в Москве.

Поскольку уклад того далекого века (как и любого), в сущности, почти непредставим для нас, за исключением версий литературно-книжных, то ответа я не находил. Но что бы я ни нафантазировал, это не соответствовало бы и соответствовать не могло действительным документам, потому что оказалось, что они имеют отношение к третьему путешествию Джеймса Кука. Подумать же о подобной экзотике, читая письмо Ксении Александровны, было совершенно невозможно.

Как известно, из третьего путешествия Джеймс Кук не вернулся, его убили на одном из Гавайских островов. Эскадру, состоящую из двух кораблей, возглавил капитан второго судна Чарльз Кларк. Он повел корабли на север. В русском порту в Петропавловске-на-Камчатке английские моряки хорошо отдохнули и поплыли опять на юг; Кларк в пути умер, англичане вернулись в Петропавловск и зарыли капитана в русскую землю. Потом в Петропавловске ему был поставлен памятник как видному мореплавателю.

Девичья фамилия Ксении Александровны Говязовой – Кларк. В большой бельевой корзине, которая стояла в сарае, когда семья жила в Иркутске, лежали вещи загадочные и странные – векселя, выписанные в апреле 1776 года (то есть накануне третьего путешествия Кука) в Бристоле для получения денег на Ямайке, обрывки судового журнала с описанием дальнего морского пути… Были в корзине и старые письма и фотографии.

Дед Ксении Александровны – Сергей Петрович, разбирая однажды в юности эту корзину, рассматривал экзотические документы, в которых он не все понимал ввиду староанглийского языка и старинно-изящного и в то же время малоразборчивого почерка, и загорелся высокой, красивой мечтой: известный Чарльз Кларк, соратник Джеймса Кука, не родоначальник ли их семьи в ее российском существовании? Реальной почвы под собой эта романтическая версия не имела. Был лишь судовой журнал, неизвестно чей, и векселя были, неизвестно чьи, – доказательства весьма и весьма косвенные. И было совпадение фамилий, но мало ли в мире Кларков?

Сергей Петрович – давным-давно уже русский человек («восьмушка англичанина осталась», как он сам шутил) – углубился в историю путешествий Кука и в историю собственного рода. А был Сергей Петрович маленьким акцизным чиновником в Иркутске, человеком при этом артистичным, музыкальным, с хорошим голосом. Он участвовал в любительских концертах, которые в начале века были в большой моде в русских городах, ему советовали ехать учиться в Петербург и в Москву, в консерваторию: поклонники не сомневались в его артистической будущности.

Дед Сергей Петрович – тогда, повторяю, он был молодым человеком – углубился в географическую литературу в поисках великого родоначальника семьи, изучал шаг за шагом путешествия Кука и полюбил ту эпоху, тех отважных людей. Полагаю, он в самом начале установил, что Чарльз Кларк, возглавивший эскадру после гибели Кука на Гавайских островах, и его прадед Эдмунд Кларк, тоже похороненный в Петропавловске, – разные люди. Чтобы убедиться в этом, достаточно было сопоставить даты: Эдмунд Кларк умер в 1823 году; Чарльз Кларк умер от воспаления легких в открытом море в 1779 году. Но Сергею Петровичу, иркутскому акцизному чиновнику, с версией, овеянной тропическими ветрами, расставаться не хотелось; он написал в Америку и Англию в надежде, что Эдмунд все же имеет какое-то, хоть отдаленное, родственное отношение к Чарльзу, украсившему собой историю открытий в океане.

Сергею Петровичу ответили неопределенно, что родственников его обнаружить в массе ныне живущих Кларков (а это одна из самых распространенных фамилий) не удалось. Но ведь он начал поиски в конце XIX века, а Чарльз Кларк умер на излете XVIII, за сто лет могли быть забыты, утрачены какие-то сокровенные нити, соединявшие Кларков. Но, по мере того как становилась все более неопределенной романтическая версия, все более определенной делалась фигура реального прадеда, Эдмунда Кларка. Он был мореплавателем и торговцем; путешествовал и торговал; потом на острове Кайдак, близ Аляски, полюбил русскую женщину, вдову дьячка Степаниду, женился на ней, переехал в Петропавловск… Видимо, в ту пору, когда русско-американская торговля, особенно на востоке России и на западе Америки, переживала лучшие дни и американцы в России, а русские в Америке чувствовали себя как дома, судьба эта не была исключительной. Эдмунд Кларк полюбил русскую женщину и начал молиться русскому богу, а потом дал сыновьям русские имена.

Умер он, как и Чарльз Кларк, неожиданно и даже еще более драматично. Сергей Петрович, исследуя жизнь прадеда, нашел документы, говорящие о том, что Эдмунд Кларк, возможно, был вероломно отравлен. Бесспорно одно: комендант порта в Охотске (Охотск и Петропавловск составляли одно административное целое) Ушинский был от должности освобожден по обвинению в этом отравлении. Он будто бы «темной», отравленной водкой попотчевал Кларка после бурной ссоры, и, хотя отравление не было доказано, жестокий характер коменданта порта делал эту версию вероятной. Степанида, рыдая, похоронила Эдмунда, и сын его, Петр, начал ходатайствовать о русском подданстве.

Сергей Петрович (не сын, а внук этого Петра; был между ними и Петр Петрович) был маленьким чиновником с артистическими наклонностями и романтическим сердцем. Он уже давно понял, что его прадед не имеет никакого отношения к Джеймсу Куку, но паруса кораблей – этих очаровательных, беспомощных и величавых каравелл, которые в его «железном» XIX веке казались исчезающей формой бытия, как нам на исходе XX века кажутся таковыми бизоны и кенгуру, – очертания неведомых островов Океании в мерцании южных созвездий и все то странное, незнакомое, непонятное (как выразились бы сегодня, когда открывают не землю, а космос, – инопланетное), что открывали путешествия в океане, – все это туманило сердце, возбуждало мысль, и не хотелось покидать палубу, даже если на капитанском мостике стоял не твой прадед. Сергей Петрович тосковал по романтике и читал, читал сочинения географов, делал из них выписки, которые складывал в бельевую корзину, ставшую постепенно семейным архивом.

И если бы кто-либо открыл Сергею Петровичу, что, в сущности, он занят величайшим на земле делом – соединяет в собственном роду поколения, которые были, с поколениями, которые будут, он отнесся бы, наверное, к этому открытию без должного доверия. Ему самому, возможно, эта корзина в сарае казалась утехой человека, не нашедшего себя, не раскрывшего души ни в «низкой» повседневности, ни в «высоком» искусстве. Он как бы кинул в волны эту корзину, как бы над нею парус поднял.

В наше время семейные архивы – редкость, бурный ветер опрокидывал все паруса, выдувал из укромного домашнего тепла документы, письма и фотографии. А что не разметал ветер, что пощадили странствия и разлуки, что уцелело после непомерно долгих отсутствий, – убили суетность и небрежение. Помню, изучая городские нравы, имел я дело с охотниками за старой и старинной мебелью, они ее выуживали из самых гиблых мест – развалин обреченных домов, захламленных до отказа чердаков и подвалов, – находили на больших, запущенных пустырях, раскапывали в мусоре города, похороненную за ненадобностью. Отыскивали, чтобы, наспех реставрировав, «уступить» любителям старины.

И вот эти-то охотники находили порой в сундуках и комодах – нет, конечно, не семейные реликвии из золота или серебра, их не забыли бы, – а письма и фотографии. Иногда эти находки попадали ко мне, я читал их, рассматривал; оживали лица и судьбы. Я держал их в руках, как некогда, во времена Кука и раньше, изучали обломки кораблекрушений, восстанавливая по ним картину трагедий. Мне улыбались незнакомые лица, и рассказывала о странностях и мелочах жизни уже ветшающая бумага. То, что когда-то надеялось, любило, страдало, стремилось, все это неузнанное потомками, похороненное навеки безымянное богатство волновало меня страшно и будто бы обязывало к чему-то. Некоторые из писем были настолько человечны, хороши, что хотелось их напечатать. Но особенно волновали на несминаемо твердых старых фотографиях юные ожидающие лица – лица тех, кто состарился, умер и забыт, чьих имен и судеб мы не узнаем никогда.

Я думал порой, что делать со всем этим: издать, домыслив, дофантазировав, или похоронить опять – в писательском архиве, более комфортабельно и почетно, чем были они похоронены в первый раз? А если напечатать, не воссоздавая мысленно отношений и судеб, будет ли это понятно, расшевелит ли ум и сердце читателя? Может ли житейски бесхитростное письмо неизвестного человека, письмо о «маленьких» волнениях и «маленьких» делах стать волнующим документом сегодня, если нам более ничего не известно об этом давным-давно ушедшем человеческом существовании?

Ну, например, это:

«14 января 1900 года, 5 ч. 45 м. вечера.

Милая моя Манюрочка! Сегодня получил твое письмо. Спасибо, родная, утешила меня. Я не на шутку начал тревожиться тем, что ты не едешь и молчишь. Из письма же вижу, что ты не только не больна, но и веселишься. Веселись же, дружочек, это лучше, чем плакать.

Однако, голубушка, не засиживайся, ты нужна мне как воздух и пища. Только сегодня, по случаю получения от тебя известия, я был в бодром и веселом настроении, остальное же время грустил. Обо мне не беспокойся, я берегусь, забочусь о своей драгоценной особе до мелочей. Например, прежде чем перейти улицу, я непременно вспомню твой завет и осмотрюсь предварительно: нет ли лошадей и опасностей.

Каково живешь, моя родная? Я же неизменно грущу по тебе и дохожу почти до болезни. Не могу выразить моего нетерпения. В самом деле, Манюрочка, к чему нам терзать себя разлукою? Целую тебя, моя ненаглядная.

Твой Сережа».

Интересно ли это письмо, если нам больше ничего не известно о том, кто писал, и о той, кому писали? Можно ли восстановить по нему характер, судьбу, как восстанавливал Кювье по найденной кости облик исчезнувшего животного? Можно, наверное, сочинить, измыслить рассказ о любви и разлуке двоих на заре века; рассказ о тоскующем человеке, который озирается на пустынной по нашим сегодняшним понятиям улице: нет ли поблизости лошадей; рассказ о человеческом сердце, которое на рубеже столетий попросило защитить его от расставания; рассказ о растерянности перед судьбой. Рассказ, может быть, милый, но далекий от истинных судеб и характеров, потому что, читая его, никогда не подумаешь о том, что же происходило на самом деле.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18