Евгений Богат.

Чувства и вещи



скачать книгу бесплатно

Он и сидел у окна с полураскрытой форточкой: дышал и читал…

Он читал Герцена.

Всю жизнь мучила Шеляткина странная, смешная мечта: осилить от первой до последней страницы хоть одно полное собрание сочинений большого писателя, классика. Именно от корки до корки и именно – Полное.

Когда после инфаркта он вышел на пенсию, мечта эта стала как наваждение. Была у Шеляткина домашняя библиотека, потому что любил он читать и раньше, а в библиотеке той были собрания сочинений Льва Толстого, Чехова, Бунина, но неполные, без дневников, писем и вариантов, и – что наисущественнейше важно – не особенно многотомные. Шеляткину хотелось, чтобы томов было пятьдесят или хотя бы тридцать, а у него в библиотеке самым большим было двенадцатитомное собрание сочинений Льва Николаевича. А Шеляткину, повторяю, хотелось, чтобы томов было пятьдесят – или лучше даже сто! – потому что всю жизнь он верил: не помрет, не довершивши начатое. Когда родилась дочь, верил – вырастит до диплома. Когда, урывая для сна два-три часа, в войну конструировал, совершенствовал, отлаживал оружие, верил – доживет до Победы. Когда после войны экспериментировал у себя в конструкторском бюро, верил – будет искать новое, ну хотя бы до пенсии… Он любил определять себе рубежи, венчающие тот или иной этап в жизни.

Вот только читать некогда было всю жизнь. А сейчас, после инфаркта, осложненного явлениями, которые укладывались в неприятные и тяжкопроизносимые формулы (например, «атеросклеротический и постинфарктный кардиосклероз»), верилось, что будет жить, пока не осилит Полное. В ворохе уныло-больничных формул, которыми определялось его нынешнее состояние, была, как это ни странно, одна наполненная сокровенным, дорогим ему смыслом: «стенокардия покоя и напряжения». Всю жизнь было страшное напряжение, и вот наступил покой, если и не сладостный из-за непрекращающихся, не утихающих почти никогда болей в сердце, то живой, живой Покой. И этот живой покой не кончится, пока он, Шеляткин, будет читать Полное.

В районной библиотеке, куда обратился он за советом, ему сообщили, что существует девяностотомное (Шеляткин даже задохнулся от удивления и радости) собрание сочинений Л.Н.Толстого, но (сердце упало с разбегу…) у них его нет и вообще оно большая редкость, а из самых объемистых сочинений библиотека располагает собраниями Диккенса и Герцена: и в первом, и во втором по тридцать (вот совпадение – поди выбери) томов.

Читать Диккенса показалось ему не то чтобы несерьезным, а уж чересчур большой утехой, может быть, по воспоминаниям детства, когда он читал его в первый и последний раз. И не привыкший к утехам и излишествам Шеляткин выбрал серьезного, основательного Герцена.

И открылась, и распахнулась перед ним опять целая жизнь – тридцать томов, как тридцать лет! Живи, дыши, думай. Поначалу, будучи не то чтобы педантом, но человеком систематическим, он чуть опечалился тем, что шли тома к нему не подряд: все время что-то было на руках. И поэтому ему выдавали после восьмого пятый том, а после четвертого второй, и получалось, что не читал он стройно и торжественно Полное, а будто бы пасьянсы из томов раскладывал, тоже вроде утехи.

А потом даже обрадовался этой небольшой несуразности.

Возвращаясь к более раннему тому, он будто возвращался к более ранним стадиям собственной жизни. И она, жизнь, не только распахивалась на множество томов-лет в завтра, но и вдруг как-то таинственно уводила во вчера, делаясь еще объемнее, увлекательнее. Он жил будто бы в трех измерениях, и от этого переживание Герцена становилось особенно волнующим и личным.

Члены домкома Пустовойт и Пассек взошли на шеляткинскую жилплощадь с выражением мягкой, почти ласковой непреклонности на лицах, как некогда переступали порог дома отступника вестники инквизиции. Они начали с естественного, в сущности, но в доме этом странного, одновременно и наивного, и коварного вопроса: мешает ли ночью Шеляткину шум?

Шеляткин ответил чистосердечно, что не мешает, потому что с наступлением ночи он, наглотавшись успокоительных лекарств, зарывается головой меж двух больших подушек и уже ничего не слышит. Тогда был задан ему с виду невиннейший вопрос: а что же он, Шеляткин, улавливает, вынырнув из подушек? Шеляткин ответил без лукавства и без иронии, что улавливает теле– и радиопередачи, непосредственную игру на пианино и на нескольких гитарах, гул лифтов и, конечно, человеческие голоса – у соседей, на улице и на лестнице; а если вынырнет посреди ночи, то и шепот влюбленных в подъезде. И все это на широком и сочном фоне шума большого города, состоящего из рева автомашин и лязга трамваев.

Пустовойт и Пассек не удовольствовались этими достаточно подробными показаниями и тщательнейшим образом долго еще расспрашивали Шеляткина о шумах – как, должно быть, в стародавние века расспрашивали инквизиторы юродивых о видениях. А Шеляткину хотелось вернуться к Герцену, к его «Дневнику 1842–1845 годов», который он читал сейчас с упоением.


«Небрежность людская позволяет насесть пыли, паутине на святейшие струны души».


Наконец Раиса Яковлевна Пассек задала самый существенный вопрос об электроприборах и механизмах, которыми Шеляткин располагает. Он педантично перечислил. Стиральная машина, пылесос, электробритва, радио– и телеаппаратура, большей частью безмолвствующая.

А пока он нудно перечислял, Ирина Александровна Пустовойт с исключительным интересом рассматривала одну из стен – она была украшена искусно вырезанными из дерева фигурами животных.

– В художественном салоне покупали? – мимолетно осведомилась Ирина Александровна.

– Да нет… – чуть замешкался с ответом Шеляткин, и эта неловкость дорого стоила ему потом, – подарили мне это.

– Дорогой подарок, – то ли удивилась, то ли опечалилась Ирина Александровна.

– От дальнего родственника с Урала. – Шеляткин вдруг почувствовал, что он оправдывается, и, еще не понимая, в чем его обвиняют, уже ощущал себя безнадежно виноватым. – С Урала, – зачем-то повторил он, – от дальнего родственника, балуется деревом.

– М-да…

Пустовойт и Пассек удалились в мрачной задумчивости. В их замедленном уходе чувствовалась некая торжественность. Были они тоже, подобно Шеляткину, пенсионерами, но за ними стоял Домком. А кто за Шеляткиным? Александр Иванович Герцен?

А наутро остановил Шеляткина на улице у подъезда Трофим Петрович Павлюченков, занимавший некогда высокий пост в райпотребсоюзе, а ныне один из руководителей товарищеского суда. Шеляткин шел с туго набитым портфелем в библиотеку.

– Постой, – задержал его Павлюченков, – ты – человек, я – человек, мы – люди…

Трофим Петрович был абсолютно трезв, он вообще не выносил алкоголя, но оттого, наверное, что был он на нервной работе, у него выработалась особая манера речи, жестикуляции и мимики, делавшая его похожим на пьяного.

– Не торопись, – не отпускал он Шеляткина. – Ты – человек, я – человек. Тихо!..

А Шеляткину тяжело было стоять с увесистым портфелем, будто на сердце висело что-то.

– Потом, Трофим Петрович…

– Тихо! – непреклонно держал его Павлюченков. – Ты – человек, Коршуновы – люди, реши по-человечески, не шуми, не мсти.

– А за что же мне мстить?! – Шеляткин от удивления портфель чуть не уронил.

– А за то, что они шумят, – с непринужденностью почти детской пояснил Павлюченков.

И тут Шеляткин не выдержал и, хотя было это совсем не к месту, пересказал собеседнику одну из вычитанных накануне и особенно дорогих ему мыслей Герцена: о том, что человеку нельзя никогда поддаваться «внешним фактам жизни», он должен сохранять человеческое достоинство в любой обстановке и в любых условиях.

– Верно! – одобрил Павлюченков. – Ты – человек, я – человек, надо по-человечески…

Шеляткин побрел в библиотеку, истаивая в густо и косо летящих хлопьях снега. И Павлюченков (он рассказал мне об этом через несколько месяцев, когда Шеляткина уже не было в живых) ощутил вдруг симпатию к тихому, интеллигентному, начитанному человеку. Симпатия эта из тишайшего ощущения развилась бы, возможно, в стойкое чувство, если бы Павлюченков не различил уже будто бы висящее в воздухе само по себя пятно портфеля, оно чернело, когда Шеляткин уже истаял… «Резьбу потащил, – подумал Павлюченков, – из дерева. Э! Да! Дело не в мести. Тихо!..» По роду бывшей работы Павлюченков понимал мощь экономических интересов и ее уважал. И пошел он к Анисье Ивановне Дубровиной, которую называли «хозяйкой микрорайона», хотя по видимости занимала она скромную должность киоскера «Союзпечати».

Анисья Ивановна с молодости учила детей литературе и русскому языку, потом была долго директором школы, потом вышла на пенсию и отдалась общественной деятельности. Последние двадцать лет она возглавляла в различных районах города, меняя изредка местожительство, товарищеские суды, внося порой в этот бесспорно важный и нужный общественный орган энтузиазм и темперамент, достойные событий исторического размаха. Семь лет уже была она «хозяйкой микрорайона», где разыгрались описываемые нами события, совмещая общественную деятельность с четкой работой в киоске «Союзпечати», который с течением времени стал, собственно, уже не киоском, а целым салоном ее стараниями, или, как выразились бы в герценовские времена, ее «иждивением».

Она добилась того, что в одной из новостроек отвели часть первого этажа под «Союзпечать», переехала сюда, завела аквариумы с экзотическими рыбками, повесила карты города и области для туристов, устроила уголок детской литературы. Анисья Ивановна умела работать с увлечением и масштабно. Вот к ней и пошел Павлюченков, ее заместитель по товарищескому суду.

Через день Шеляткин получил повестку из товарищеского суда – вызов на собеседование.

Всю жизнь Шеляткин относился к повесткам с большим почтением, и он пошел вечером, содрогаясь сердцем, в товарищеский суд, но, перешагнув порог кабинета (у Дубровиной и кабинет в ЖЭКе был), увидел Коршунову-дочь, которая накануне назвала его открыто на лестнице «халтурщиком-надомником», ощутил острую боль в сердце и, ничего не говоря, не объясняя, быстро ушел; послал дочь. А Дубровина потребовала у дочери составленную и заверенную по форме доверенность, что она, то есть дочь, может участвовать в собеседовании, а потом и в судебном разбирательстве от имени ответчика, то есть папы. Доверенности, естественно, не было, и неучастие Шеляткина в собеседовании расценили как неуважение к товарищескому суду.

Через несколько дней в отсутствие Шеляткина состоялось само заседание товарищеского суда, который решил: «Ходатайствовать о возбуждении дела о выселении…»

По всей вероятности, эта не имеющая ни малейшей юридической силы формула была задумана Дубровиной как чисто воспитательная мера, как эффектная строка из Педагогической Поэмы, ибо дальнейшие события показали, что она, Дубровина, отлично понимает, что нужно делать по закону, по форме, когда действительно хочешь выселить человека. На данном этапе Дубровина выступала как педагог-гуманист.

В ночь после вынесения решения о выселении к дому с акустическим изъяном вызывали шоковую машину – Шеляткин умирал. Но он вернулся к жизни. И действительно, разве мог он умереть на пятнадцатом – всего лишь половина дороги! – томе? Он отошел, ожил. А въедливому вибрирующему шуму, не дававшему покоя Коршуновым, и не надо было оживать: он не прекращался и в те дни, когда Шеляткин умирал. Поэтому в страдания Шеляткина никто не поверил. Работал. На токарном станке. Или электродрелью.

Но если он выпиливает, вытачивает, вырезает, выколачивая большие деньги дочери на такси, то должен хотя бы налоги уплачивать за то, что наработал! И вот к Шеляткину явился фининспектор.

Шеляткин читал семнадцатый том.


«Какую светлую, прекрасную жизнь мы могли бы вести… нет желания роскоши… симпатический круг людей, умственная, артистическая деятельность…»


Фининспектор оторвал его. Будучи опытным, искушенным в разных житейских историях и хитросплетениях человеком, он четко понял ситуацию и, не найдя источников – ни доходов, ни шумов, – извинился, ушел.

Затем явились работники санэпидстанции: ведь это их дело – бороться за тишину.

Шеляткин читал девятнадцатый том.


«Жестоки легко побеждающие… узкие натуры, эгоисты и абстрактно добродетельные люди».


Был открыт двадцатый том.

В середине его Шеляткин получил новую повестку – вызов на новое разбирательство его дела в товарищеском суде. Опять вызывали машину ночью. Опять он умирал и воскресал, и опять непрекращаемо висела в воздухе странная нота, и опять не верили, что человек умирает.

Как я убедился потом, Дубровина была, в сущности, незлым человеком. Была она именно абстрактно добродетельным человеком и легко в жизни побеждала, раньше, в школе, в конфликтах с учителями, потом – на ниве общественности. Ее натура не мирилась с тем, что зло в образе Шеляткина уходит от возмездия, ведь она десятилетия учила детей тому, что зло терпит поражение, а добродетель торжествует даже тогда, когда погибают герои. А тут и герой жив, и зло живо.

Накануне второго товарищеского суда был поставлен Эксперимент. Поскольку наступили уже теплые дни и Шеляткин все чаще выходил на балкон, откуда мог увидеть Экспериментаторов, те действовали осмотрительно и четко. Члены домкома быстрыми короткими перебежками, распластавшись у стены дома (чтобы с балкона не было видно!), достигли шеляткинского подъезда. Несмотря на почтенный возраст и обширные, как старинные английские романы, анамнезы в историях болезней, эту часть Эксперимента они выполнили с восхитительной четкостью. Дальше пошло даже лучше. Большая часть членов домкома засела у Коршуновых, а двое заняли наблюдательные посты поблизости жилища Шеляткина – выше его и ниже. Павлюченков, который руководил Экспериментом, внес в его выполнение увлекательно-детективные моменты разведывательно-боевой операции.

Затем была выключена электроэнергия во всем доме, и экспериментаторы, сидевшие у Коршуновых, удостоверились, что странная, въедливая нота оборвалась. Но успех Эксперимента был не в этом, его историческая роль была в том, что сам Шеляткин вышел, – вот она, улика долгожданная, вот! – вышел на лестницу с саморазоблачающим вопросом: «Что у нас, товарищи, с электричеством творится?» Зачем пенсионеру днем электроэнергия? Если не для тайных, кощунственных дел.

Второе посвященное Шеляткину заседание товарищеского суда вел Павлюченков. Дубровина выступала как оратор. Даже в бегло-протокольной записи этого выступления угадывалась потом торжественная медь. Казалось, это не русский язык – латынь или речь в трибунале времен Великой французской революции.

Разбирали опять в отсутствие Шеляткина – он лежал после мощных уколов: не выдержал Эксперимента. Дубровина говорила о великом успехе Эксперимента, потом, оторвавшись от эмпирической действительности, воспарила над ней и говорила о Добродетели и Жертве. Добродетелью была тишина. И за нее следовало бороться. Жертвой был Шеляткин. Она называла его жертвой не потому, что он не виноват – ведь разбирательство его дела становилось бы совершенно абсурдным, – она называла его жертвой потому, что он не раскаялся, не повинился, обуянный гордостью, замкнулся в себе. Он жертва собственного самолюбия и, видимо, алчности.

Товарищеский суд решил: «Наложить штраф на квартиросъемщика Шеляткина в сумме 10 рублей; разъяснить гр-кам Коршуновым, что при непрекращении шума они имеют основание возбудить в суде дело о выселении в порядке частного обвинения…»

Почему не был оштрафован Шеляткин, я объясню потом, а сейчас сообщу, что райсовет через месяц отменил это решение, а заодно и первое как абсолютно бездоказательные.

Это был хороший для Шеляткина день. Он раскрыл утром двадцать первый том. Днем ему стало лучше, он вышел погулять, и опять задержал его у подъезда Павлюченков:

– Постой! Ты – человек, не шуми!

– Да не шумлю я, – улыбнулся Шеляткин, – сижу и читаю.

– Откуда же эти въедливые сигналы? – наступал Павлюченков.

– А может внеземная цивилизация подает голос, – пошутил Шеляткин.

И самому понравилось, что пошутил непринужденно, весело, легко, как и советовал ему доктор: как можно чаще шутить, улыбаться. – Подает голос, – повторил еще веселее Шеляткин, – сообщает что-то.

– Что сообщает? – совсем нахмурился Павлюченков. – Что она может сообщить?..

Юмор, как и алкоголь, он не воспринимал.

– Ну, – чуть растерялся Шеляткин от заостренной конкретности вопроса, – что-то интересное, не понятное нам пока…

– А почему тебе сообщает, а не общественности? – обиделся Павлюченков. И опять пошел к Дубровиной.

– Шутит! – печально покачала она седой величавой головой.

Наутро Коршуновы в порядке частного обвинения подали иск о выселении. Об этом доброхоты из дома-телескопа сообщили немедленно Шеляткину, а недели через две он и повестку получил из суда, на этот раз – шутка ли?! – народного.

Он не пошел – уже из дома не выходил. Суд особым постановлением – Постановлением – отложил разбирательство до выздоровления Шеляткина.

А он не выздоравливал.

И тогда Коршуновы, мать и дочь, несмотря на то, что в суде лежал медицинский документ, удостоверявший, что Шеляткин болен, потребовали, чтобы его, Шеляткина, осмотрела на дому, раз не желает выходить на улицу, авторитетная комиссия. Мало ли что может понаписать один доктор! Надо устроить консилиум. И устроили.

В оправдание Коршуновых хочу заметить, что у них были основания для известного беспокойства и недоверия. Разные официальные лица, имевшие дело с Шеляткиным, начинали испытывать к нему сострадание, даже симпатию. Даже фининспекторы, чья верность форме и букве общеизвестна, после второго товарищеского суда опять побывали у Шеляткина и торжественно подтвердили, что он безгрешен. Даже – поверите ли?! – судебный исполнитель, а точнее – исполнительница, милая молодая женщина, явилась к Шеляткину для получения десяти рублей – помните: штраф! – увидела его, потолковала о жизни и… не выполнила должностного поручения, ушла без червонца, хотя Шеляткин тут же безропотно положил его перед ней. Можно ли верить после этого доктору, который пишет в суд, что Шеляткин тяжело болен?

Что, если он их всех покупает? Резьбой!

И Шеляткина обследовала в домашних условиях высококомпетентная медицинская комиссия – доскональнейшим образом, будто болезнь его была уникальная и ей надлежало войти в историю науки. Выслушивали все пульсы, выслушивали сердце и легкие, измеряли давления, осматривали, ощупывали, углублялись в документы: ведь им самим надо было написать документ, имеющий юридическую силу. Если образно выразить то, что они написали, то участие Шеляткина в судебном разбирательстве – любом! – не менее абсурдно, чем участие в марафонском беге человека, пораженного полиомиелитом. Обширный инфаркт миокарда «с исходом в аневризму» привел к сердечно-сосудистой недостаточности, при которой даже малейшие волнения опасны.

И дело в суде разбирали без Шеляткина – в роли ответчика выступали его жена и дочь. Дубровина, Павлюченков, Пустовойт и Пассек участвовали в судебном разбирательстве на стороне Коршуновых.

Хочу обрадовать читателя: дело окончилось победой Шеляткина, победой ослепительной, ошеломляющей. Народный суд не только отклонил иск как бездоказательный, но и высмеял его в решении (и за Эксперимент, и за анекдотическую ссылку Коршуновых на собственное «чутье», позволяющее им будто бы точно определять, откуда исходит загадочный шум). Но мало этого, мало – народный суд посулил, что если и дальше будет омрачаться покой тяжело больного человека, то последуют частные определения, осуждающие поведение и Коршуновых, и товарищеского суда.

Если бы было в обычае публиковать судебные очерки с иллюстрациями, то я бы в этом месте поместил репродукцию известной античной фигуры – богини Победы Ники.

Дошла она до нас, конечно, с большими потерями: без рук и без головы – и все же заключает в себе великолепие полета. Она летит навстречу бессмертию. Полетели домой к Шеляткину и родные ему люди – жена и дочь, рассказали о победе. Он узнал о ней.

Ночью он умер.


Герцен был раскрыт на двадцать втором томе.

Да, я чуть было не забыл: накануне суда разыгралось нечто фантасмагорическое. Днем, когда Шеляткин был один, явились Трое. Тот, что был посередине, статный, улыбающийся, излучающий жизнелюбие, как лазер лучи, назвал себя Оперативником из Большого Дома. Шеляткин не удивился. Он уже устал удивляться – кто только не побывал у него за последние месяцы! – он утратил дар удивления, не утратив дара страдания, что, наверное, для сердца особенно нехорошо.

Остальных двух широкоплечий назвал, улыбаясь, Понятыми. Шеляткин и это выслушал равнодушно, он сидел у окна, дышал, ждал, что будет дальше. А дальше последовало нечто настолько странное, что даже у Шеляткина шевельнулось в душе что-то похожее на удивление. Статный, жизнелюбивый вдруг ловко, будто показывая акробатический этюд, упал лицом на ковер, артистически точно амортизируя падение сильными руками; чихнул от пыли, по-пластунски пополз к тахте, нырнул под нее, как ящерица, замер, чуть ерзая от нетерпения – искал что-то – по ковру ногами. Ничего не обнаружив, вынырнул, изящно поднялся, был опечален, но жизнелюбие быстро к нему вернулось.

– Суши сухари, папаша, – улыбнулся он Шеляткину, – покупай плащ-палатку или лучше спальные мешки, выселять будем после суда.

И Тройка удалилась…

Как выяснилось, это был никакой не оперативник, а дальний родственник Коршуновых, мастер по самбо с подающими большие надежды учениками.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18