banner banner banner
Записки. 1917–1955
Записки. 1917–1955
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Записки. 1917–1955

скачать книгу бесплатно

Записки. 1917–1955
Эммануил Павлович Беннигсен

Граф Эммануил Павлович Беннигсен (1875-1955) – праправнук знаменитого генерала Л.Л. Беннигсена, участника покушения на Павла I, командующего русской армией в 1807 г. и сдержавшего натиск Наполеона в сражении при Прейсиш-Эйлау.

Во втором томе «Записок» (начиная с 1917 г.) автор рассказывает о работе в Комитете о военнопленных, воспроизводит, будучи непосредственным участником событий, хронику операций Северо-Западной армии Н.Н. Юденича в 1919 году и дальнейшую жизнь в эмиграции в Дании, во Франции, а затем и в Бразилии.

Свои мемуары Э.П. Беннигсен писал в течении многих лет, в частности, в 1930-е годы подолгу работая в Нью-Йоркской Публичной библиотеке, просматривая думские стенограммы, уточняя забытые детали. Один экземпляр своих «Записок» автор переслал вдове генерала А.И. Деникина.

Издание проиллюстрировано редкими фотографиями из личных архивов. Публикуется впервые.

В формате PDF A4 сохранен издательский макет.

Эммануил Беннигсен

Записки. Том 2. (1917-1955)

© Издательство им. Сабашниковых, 2018

* * *

Граф Эммануил Павлович Беннигсен 1910-е гг.

1917 год

После января, прошедшего в общеполитическом отношении тихо и незаметно, в феврале началось оживление в связи с назначенным на 14-е возобновлением заседаний Гос. Думы. 9-го февраля было заседание нашей фракции, и картина, которую перед нами раскрыли наши представители в Особых совещаниях была в общих чертах не нова, хотя и заключала в себе некоторые новые черты. Запасы хлеба стали еще меньше, начала и армия недополучать полагающееся ей. Говорили, что местами ей скоро придется прибегнуть к сухарям. Сильно сократились запасы в базисных магазинах. Наряду с этим, угрожающе уменьшился подвоз угля, ибо провозоспособность железных дорог все падала в связи с увеличением процента больных паровозов. На некоторых железных дорогах запасы угля сократились до пределов однонедельной их потребности. Также сократилась она и на заводах, особенно Петроградского района, так что приходилось сокращать производство, а местами и совсем прикрывать их. Говорили и про возможность беспорядков в Петрограде, однако их уже так часто предсказывали, что большинство, и в том числе и я, в серьезность этих слухов совсем не верили.

11,12 и 13-го опять были у нас фракционные собрания, все посвященные продовольственному вопросу – нам сообщили соображения правительства и других фракций, мы высказали свои предположения. Правительство имело в виду в случае неуспеха разверстки поставок, которую оно произвела между губерниями и уездами, прибегнуть к реквизициям при помощи военной силы, но надеялось, что ему удастся обойтись без этой меры. К сожалению, со стороны отдельных местных организаций, даже органов местных самоуправлений пришлось встретить весьма странное отношение к делу. Воронежская губерния, земская управа доказывала непосильность для нее поставки, назначенной на губернию по разверстке, ссылаясь на нормы потребления, при которых эта губерния, вывозившая обычно свыше 10 миллионов пудов хлеба, даже в хорошие годы нуждалась бы в привозном хлебе. Более всего нареканий слышалось, однако, на председателя Таврической губернской Земской управы и местного уполномоченного Министерства земледелия Харченко, все время доказывавшего невозможность выполнения даваемых ему нарядов, хотя по утверждениям министерства запасы хлеба в этой губернии достигали 100 мил. пудов. Когда начались заседания комиссий, то в одном из них Риттих заявил, что ему вероятно придется устранить Харченко. Наряду с этим, была правда и другая губерния – Тамбовская, в которой, благодаря энергии председателя Губернской управы Давыдова было поставлено даже большее количество хлеба, чем намечалось. В феврале, чтобы ускорить доставку хлеба и других грузов, в частности угля, была устроена «товарная неделя», во время которой было остановлено на железных дорогах все пассажирское движение. Результатов она, однако, не дала, ибо другие ведомства не озаботились своевременным подвозом грузов к станциям. Вагоны были свободны, но перевозить было нечего. Этот факт заставляет меня до известной степени сомневаться, чтобы столь велика была вина в различных затруднениях падения перевозок, правда сильного в январе, из-за морозов и заносов.

Когда на Рождество мы были в Рамушеве, состоялась смена Трепова Голицыным. Сам он не ожидал этого назначение. Как-то во время доклада его Государыне она попросила его пройти к Государю, который и сказал ему, что хочет назначить его главой правительства. Голицын отказывался, и, по-видимому, вполне искренно, но традиция старых слуг монархии не позволила ему уклониться от принятия должности, когда Государь потребовал этого более категорически. Не думаю, чтобы назначения при нем новых министров состоялись по его указанию, ибо порядочность его не позволила бы ему пожелать таких сотрудников, как Раев и особенно Добровольский. Голицын, как бывший сенатор 1-го департамента, не мог не знать, что Добровольский был удален с места обер-прокурора этого департамента, ибо принимал участие в каких-то неблаговидных денежных операциях. Напомню, что Голицын как-то рассказал в Кр. Кресте, что, когда он на докладе Государыне заговорил об опасности положения, то она указала на груду телеграмм на большом блюде и сказала, что это все телеграммы настоящего народа, умоляющие ее не уступать. Сам Голицын признавал, что это были телеграммы отделов «Союза Русского Народа», посланные по предписанию из Петрограда.

13-го февраля я узнал некоторые подробности про прием Родзянко у Государя, бывший накануне, на этот раз оказавшийся далеко не «милостивым», как это всегда официально писалось. Обычно Родзянко кое-что сообщал во фракции об этих приемах, но на этот раз мы ничего от него прямо не узнали. Только через Савича узнал я, что перед Родзянкой у Государя и Государыни были Александр Михайлович и Ксения Александровна[1 - Великий князь Александр Михайлович и его супруга великая княгиня Ксения Александровна, сестра Николая II.], убеждавшие Государя дать политике более либеральное направление. Государь почти не возражал, но зато много и горячо говорила Государыня, стоявшая на своей обычной почве о любви к ней народа. Разговор этот не привел ни к каким результатам, но зато дал Государю материал для возражений Родзянке, который в общих чертах повторял то же, что уже утром говорил Александр Михайлович. По-видимому, Родзянко был прямо высмеян, когда упомянул про возможность революции.

В день открытия Думы, 14-го, в Петрограде все ждали манифестаций, но этот день прошел спокойно, отчасти благодаря обращению Милюкова к рабочим с просьбой не выходить на улицу. Лишь большие наряды полиции указывали на беспокойство правительства. Спокойно прошло и заседание Думы, в котором Риттих произнес большую речь, большинству членов Думы не давшую ничего нового, и потому довольно скучную. Последовавший затем прения тоже были не интересны, ибо в них повторялось то, что уже не раз повторялось в фракционных заседаниях. В виду сего, к концу заседания много членов Думы разошлось, чего в первом заседании после начала сессии не бывало. Между прочим, впервые видел я в тот день Голицына после его назначения председателем Совета Министров. На мои слова, что я не знаю, поздравлять ли его, он мне ответил: «Вот если сегодняшний день пройдет благополучно, тогда меня можно будет поздравить». Очевидно, о дальнейшем он не задумывался. На следующий день в заседании Думы говорил Керенский, прямо заявивший, что его единомышленники признают террор, и в случае необходимости не остановятся пред его применением. Правое крыло сперва не разобрало этой фразы, и так как она была сказана уже в конце его речи, то она и не вызвала скандала. Не знаю, хотел ли этой фразой Керенский намекнуть на возможность нового цареубийства – на меня эти слова тогда такого впечатления не произвели, но позднее из близких ему кругов я слышал утверждение, что именно такова была его цель.

16-го мне вновь пришлось хлопотать в Министерстве земледелия о направлении хлеба в Новгородскую губернию. Обещанные вагоны все не шли, а между тем весна была уже близка, и с наступлением распутицы доставка муки должна была прекратиться, и, следовательно, население должно было остаться без хлеба. Вновь Малышев обещал сделать все возможное, но уверенности, что это даст желательные результаты, все же не было. Не давали ее и разговоры с членами Думы – уполномоченными Министерства земледелия по продовольствию, тем более, что теперь и наши новгородцы очень и очень пеняли на Неклюдова и подтверждали слухи о его чрезмерной снисходительности к невыполнению мельниками нарядов, которые, однако, наряду с этим продавали пшеничную муку по произвольной цене сторонним покупателям.

Из Министерства я отправился во фракцию, где вновь обсуждали продовольственный вопрос. В то время, как громадное большинство членов Думы и справа и слева стояло на необходимости сохранения, и притом без изменения, твердых цен, мы, октябристы, считали очень дружно необходимым их повышение, а некоторые высказывались в том смысле, что улучшение продовольственного дела возможно только при возврате к принципу свободной торговли. Теперь, через более, чем 30 лет, мне кажется, что можно смело сказать, что в общем правы были мы, утверждая, что цены на зерновые хлеба были тогда ниже действительных. В первые же дни после революции твердые цены были повышены, и как раз теми, кто против этого особенно горячо восставал. Общественные симпатии были тогда всецело на стороне противников повышения твердых цен. Наряду с этим вопросом стоял и вопрос об учреждении повсеместно продовольственных комитетов, на котором особенно настаивали кадеты, противопоставляя его повышению цен и видевшие в нем панацею против всех продовольственных неурядиц. Во всяком случае, однако, в первых заседаниях и комиссий и Думы ничего нового предложено не было. В это время оригинальное предложение сделал Батолин, бравшийся поставить Министерству земледелия 300 миллионов пудов в Волжском районе, если только ему будет дана большая свобода работы в этом районе. Его рекомендовал Риттиху Маклаков, и с ним велись переговоры, но скептическое отношение к нему другого хлебника, Башкирова, считавшего возможным поручить Батолину сделать опыт, заготовив не более 15 миллионов пудов, прервал дальнейшие переговоры.

В тот же день, как и обычно, был я в заседании Кр. Креста. Разговорился я с Ординым о Голицыне, с которого разговор перешел на Государыню, проведшую его в премьеры. Рассказал он мне, что незадолго до того одна из близких Государыне дам (кажется, Нарышкина) попыталась повлиять на нее и убедить ее не вмешиваться в церковные дела, причем упомянула, что Государыня не родилась в православии и потому недостаточно его понимает, на что получила от нее ответ: «Да – это верно, что я родилась лютеранкой, но зато я дважды миропомазана, и поэтому лучше понимаю дух православия, чем вы все». Конечно, после этого разговор прекратился.

19-го февраля умер один из достойнейших членов 3-й и 4-й Дум М.М. Алексеенко, рядом с которым я просидел все 10 лет, что мы были с ним членами Думы. В начале своей карьеры ученый, профессор финансового права, он был затем попечителем учебного округа, а затем занимался частными своими делами, значительно увеличив за это время свое наследственное, уже немалое состояние. Вступив в Думу в возрасте уже почти преклонном, Алексеенко подавал здесь всем пример, как надо работать. Эта добросовестность его, в связи с его умом и познаниями, а также его тактичность и уменье держать себя с достоинством сделали то, что раз выбранный председателем бюджетной комиссии при самом начале работы 3-й Думы, он уже бессменно оставался им, переизбираясь почти всегда единогласно. Это был единственный член этих двух дум, пользовавшийся тогда и у всех членов правительства непререкаемым авторитетом: если Алексеенко был за или против известного проекта, то почти наверно и вся Дума была того же мнения. Вполне понятно, что при таком положении Алексеенко в Думе, ему охотно прощался один его недостаток, а именно крайняя его обидчивость. Достаточно было Бюджетной комиссии не согласиться хотя бы в мелочи с его мнением, как Алексеенко слагал с себя обязанности ее председателя. Приходилось каждый раз вести с ним переговоры, убеждать его в несущественности разногласия и упрашивать его взять свой отказ обратно, что всегда и удавалось.

В частных отношениях Алексеенко был удивительно милым человеком. За 10 лет нашего соседства по месту в Думе я не помню, чтобы его недовольство или раздражение по поводу дела переносилось и на третьих лиц. Кроме того, большая общественная работа, которую он выполнял всю свою жизнь, выработала у него удивительную терпимость к чужим мнениям. Начиная с 1913 г. он почти непрестанно болел, сердце его слабело, и уже в 1915-м это был только остаток прежнего Алексеенко. Ум, опыт были в нем все те же, но силы уже ушли безвозвратно. Малейшее волнение отзывалось на сердце, биения которого учащались до 130-140. Словом, для работы он был совершенно потерян, и только числился председателем комиссии. Поэтому смерть его всех нас огорчила, но не поразила – это был лишь вопрос времени, а то, что он умер, не увидев революции, конечно, явилось счастьем для него.

В течении этих дней обычная Петроградская жизнь шла своим чередом. В Красном Кресте состоялось совещание всех фронтовых главноуполномоченных, обсуждавших те мероприятия, которые необходимо осуществить к летней кампании, причем опять на всех фронтах требовались военным начальством новые учреждения. 18-го я был приглашен в санитарную Комиссию Особого совещания по обороне для обсуждения вопроса о клинике для лечения отравленных газами. После заседания я возвращался из Мариинского Дворца с председательствовавшим в нем Гучковым, который очень мрачно смотрел на наше общее положение. Развить промышленность нам удалось, но теперь нет материалов для производства железа, а главное угля, и за недостатком их приходится останавливать заводы или сокращать их производство. Незадолго до того пришлось, например, отклонить предложение одного завода об изготовлении 2000000 ручных гранат, ибо не было возможности предложить ему необходимый для этого материал.

В течении этих дней в военной комиссии Думы тоже шло обсуждение продовольственного вопроса. 19-го Риттих сообщил нам все последние сведения по нему, в общем весьма печальные. Хлеб имелся, но пока еще не на железных дорогах, в армии его недостатка пока не было, но базисные магазины были пусты, тогда как в них должен был храниться запас муки на два месяца. Правда, и в предшествующие годы они бывали осенью пусты, но к Новому Году они опять заполнялись, теперь же мы приближались к концу февраля, и они еще пустовали. Но, тем не менее, армия пока не бедствовала и получала в общем все, что ей полагалось. Зато гораздо хуже было положение с снабжением гражданского населения городов и нехлебородных губерний. Однако, пока ничего тревожного по его словам нигде не было, везде была даже еще пшеничная мука, но в ближайшем будущем положение могло стать угрожающим, ибо пока северная деревня обходилась своим хлебом, теперь начинает уже нуждаться в покупном хлебе. Обсуждению сообщенных Риттихом сведений и были посвящены следующие заседания комиссии. Надо сказать, что эти заседания на меня произвели крайне тяжелое впечатление, ибо вперед они нас не подвинули ни на шаг, и, несмотря на много слов, ни одной новой мысли высказано в них не было.

Заседание Думы, утром, 23-го, дало нам сообщение правительства, что оно взяло обратно законопроект об учреждении Особого Главного управления народного здравия. Таким образом, эта созданная специально для Рейна должность пала. Рейн, известный киевский профессор-гинеколог был в Думе инициатором создания этого министерства, и так как он был крайним правым, то оно и было создано в порядке декрета, с назначением Рейна министром. Однако сразу выяснилось, что Дума не даст средств на это министерство, причем протестовал особенно против этого Годнев. По этому поводу Родзянко рассказывал, что Рейн ему заявил, что он предпочитает покончить самоубийством, чем от руки члена Думы Годнева. В этот же день мне пришлось хлопотать в Министерстве народного просвещения и, в частности, у товарища министра Шевякова о скорейшем рассмотрении любопытного ходатайства группы наших новгородцев о разрешении создать кооператив для развития уже существующей в Новгороде частной женской гимназии. Как и всегда, обещали сделать все возможное для ускорения дела.

В дневном заседании Думы был внесен спешный запрос о начавшемся закрытии заводов в Петрограде. Недовоз угля уже за несколько недель до этого заставил подумывать о временной приостановке некоторых заводов, причем, пришлось сократить на них работу, так что рабочие работали только по 4 дня в неделю. Это положение, вполне естественно, вызывало среди рабочих недовольство, которое и проявилось кое-где забастовками. Администрация Путиловского и Обуховского заводов этим воспользовались, сразу закрыла их и объявила расчет всем рабочим. Нужно добавить, что на Обуховском заводе рабочие выкупали кого-то из администрации в машинном масле. Вот эти обстоятельства и послужили предметом запроса социалистических групп, который, однако, сочувствия большинства к себе не привлек.

В городе в этот день было везде спокойно. На следующий день положение резко изменилось. С одной стороны забастовки распространились по всему городу, с другой – в нем было введено военное положение, и командующему войсками округа Хабалову были предоставлены чрезвычайные полномочия. Но наряду с этим имел место и другой факт, который оказал гораздо более сильное впечатление на общее настроение. Это было значительное понижение в Петрограде количества потребляемого хлеба. Запасы муки сократились приблизительно до дневной пропорции, что в те времена казалось угрожающим. И вот ежедневная дача хлеба была сокращена до двух фунтов на человека. Это вызвало большое волнение, стремление запасти побольше хлеба и общее недовольство, хотя фактически проконтролировать это при отсутствии продовольственных карточек было совершенно невозможно. Сразу хлебные хвосты возросли, и в них началась, как это всегда бывает в подобных случаях, резкая критика правительства.

24-го февраля я был, как всегда, в заседаниях Кр. Креста и Думы, где стало известно о созыве небольшого чрезвычайного совещания по продовольствованию Петрограда с участием в нем Родзянко. В этот день на улицах появилась кавалерия: разъезжали казаки и драгуны, разгонявшие публику на главных улицах. По-видимому, этими разгонами распоряжался лично Хабалов. Какой смысл они имели, я понять и сейчас не могу. Народа на улицах, благодаря забастовкам действительно было много, но беспорядков в этот день не было нигде. Между тем, казаки носились вскачь по улицам, нанося удары нагайками и сбивая с ног безусловно мирную публику, не успевшую скрыться в боковые улицы и магазины. Моя жена, пошедшая утром с младшей девочкой на Невский сделать какие-то покупки, должна была скрыться в один из магазинов и отсиживаться в нем, пока не оказалось возможным пройти в первую боковую улицу, в данном случае Фонтанку. Никаких демонстративных выступлений рабочих в этот день, кажется, не было, и, во всяком случае, ничего революционного во всем имевшем место пока не было. Вечером у меня обедали четверо моих товарищей по работе в Кр. Кресте 9-й армии: Люц, Эйлер, Миштовт и Соколовский, и все они, люди различного возраста и положения, смотрели на создавшееся положение довольно легко, убежденные, что ничего крупного ожидать нельзя. На следующий день Родзянко сообщил нам о бывшем накануне вечером продовольственном совещании. Картина была печальная и весьма: Голицын был, как и всегда, безличен, Риттих, обычно самоуверенный, тут был растерян, Беляев в эти серьезные минуты ничего лучшего не нашел, как жаловаться на нападки на него в печати. Родзянко прямо поставил вопрос – может ли настоящее правительство вывести Россию из затруднительного ее положения, и сам, ответив на него отрицательно, заявил, что оно должно уйти.

Уже утром этого дня говорили про столкновение полиции с рабочими на Выборгской стороне, где рабочие разгромили несколько лавок, что вызвало вмешательство городовых. При этом выехавший говорить с толпой полицеймейстер, кажется Шалфеев, был тяжело ранен в голову, после чего на Нижегородской улице было применено оружие. В этот день на улицах впервые появились красные флаги, но демонстрантов было еще немного, и, завидев полицию или войска, они сразу рассеивались. Тем не менее, около Городской Думы по одной группе демонстрантов был без предупреждения открыт драгунами огонь, причем было около двух десятков пострадавших, по-видимому, больше случайных, ибо стрельба явилась полной неожиданностью для многочисленной публики. Была стрельба также на Знаменской площади. Здесь был убит или тяжело ранен ударом ножа в спину полицейский офицер, что молва превратила в убийство его казаком, не желавшим стрелять в народ.

Вполне понятно, что заседание Думы, оказавшееся для нее последним, было очень кратким: выслушали лишь сообщение Риттиха о принятых накануне решениях и этим ограничились. Собирались в это время в Думе по два раза в день, так что все время в ней было много народа, но работы никакой не было – все лишь осведомлялись о происходящем. Вечером мы были у сестры жены, Снежковой, где, конечно, тоже шел разговор о событиях. В числе присутствующих был недолговременный начальник Главного Управления по делам печати Катенин, который, вопреки мнению всех остальных, горячо порицавших стрельбу, заявил, что еще мало стреляли, что вызвало общее возмущение, несмотря на то, что крайние правые воззрения Катенина были известны.

26-е приходилось в воскресенье, которое началось, как все. Однако уже перед полуднем стало заметно, что много народа идет к центральным улицам, где были наготове и полиция, и войска. Днем я хотел пройти на Владимирский проспект, поздравить члена Главного Управления Креста князя Накашидзе с 50-летием его службы, но должен был отказаться от этой мысли, ибо с нашей стороны Невского на другую пропускали, но обратно нет, и я рисковал застрять там до вечера, что в мои расчеты не входило. На Невском езда была прекращена, но на тротуарах была масса народа. Везде была масса полиции, по временам проходили военные патрули, однако везде царило полное спокойствие. Позднее я прошел в Думу, где шли толки о смене правительства, совершенно растерявшегося, причем особенно боялось оно железнодорожной забастовки.

При мне в Думу пришел Люц, бывший только что свидетелем стрельбы на Невском около Садовой. Когда он подходил к последней, идя от Михайловской, перед ним из двора одного из домов выбежала полурота и, рассыпавшись поперек Невского, открыла с колена огонь вдоль него. Гулявшая по тротуарам публика пустилась бежать, и некоторые попадали. Сперва Люц подумал, что это убитые или раненые, но когда огонь прекратился, то они поднялись и тоже побежали. Убитых или раненых Люц не видел, что он объяснял тем, что солдаты, за которыми он непосредственно стоял, стреляли в воздух. Обедал я в этот день с семьей у моих родителей на Кирочной, где во дворе дома и на лестницах была расположена полурота Литовского полка на случай беспорядков. Почему это было необходимо, когда наискосок против этого дома были расположены Саперные и Преображенские казармы, для меня было и осталось неясным. От этих солдат лакей моих родителей принес известие, что войска решили не идти против рабочих. Подробнее они, однако, ничего не говорили, и так как аналогичные слухи ходили и раньше, то большого внимания на них никто не обратил. Тем не менее, в городе было жутко, и вскоре после обеда мы вернулись домой по совершенно почти пустынным, хотя вполне спокойным улицам.

Утро 27-го началось как обычно. Около 10.30 жена с младшей девочкой пошли погулять в Летний Сад, а минут через десять вышел и я, чтобы идти в Красный Крест. Уже около нашего дома я заметил какое-то волнение, а пройдя немного дальше, услышал разговор про солдатский бунт и про стрельбу на Литейном и на Сергиевской. Вместо того, чтобы идти в Кр. Крест, я поспешил тогда за моими в Летний Сад. По дороге на Набережной было пустынно, не было почти никого и в Летнем Саду. Около Прачечного моста встретил я полуроту, кажется Л.-Гв. Гренадерского полка, идущую в порядке, но без офицеров. Все время где-то в районе Литейного слышались отдельные выстрелы. Найдя моих, я их повел домой, причем уже настроение встречных было более тревожное, ворота и подъезды на Набережной были заперты, и все говорили про стрельбу на Сергиевской и Гагаринской, почему, подойдя к последней, я оставил жену в подворотне и сам пошел вперед. Хотя все перебегали через нас согнувшись, однако, оказалось, что стрельбы никакой нет, и мы прошли все спокойно к себе на Шпалерную.

Уже около нашего дома встретили мы автомобиль, в котором везли убитого солдата, если не ошибаюсь литовца. Вернувшись домой, мы стали разузнавать о происшествиях по телефону, и выяснили, что движение началось на Кирочной, что расположенные там полки ушли куда-то в строю, хотя и не в особом порядке и что и там довольно сильная стрельба. Узнали мы вскоре и про столкновение на Литейном мосту, в сущности, единственный кровавый инцидент за весь день, да и то оказавшийся далеко не кровопролитным. После часа мимо нас по направлению от Литейного стали проходить какие-то странные личности с мешочками и котомками и которые шли, как бы стыдясь окружающих и стараясь укрыться от их взглядов. Оказалось, что это идут арестанты, освобожденные из разгромленного только что дома предварительного заключения. Вскоре после этого я попытался пройти в Думу.

У перекрестка с Литейным я нашел полный хаос. Середина улицы была свободна, ибо туда мало кто совался, боясь быть убитым. Стрельбы, впрочем, в этот момент не было, лишь изредка раздавались выстрелы где-то вдали. Около моста стояли пулеметы и, кажется, орудие. На тротуарах и на Шпалерной стояло и болталось много народа, уже все с красными ленточками и в большинстве вооруженные самым разнообразным оружием. Тут были и солдаты, и рабочие, и подростки. Последние внушали во мне панический страх, ибо при неумении их обращаться с винтовками они постоянно держали их наперевес и изучали их механизм, двигая затвором. Было много людей, вооруженных холодным оружием, шашками и кинжалами, взятыми очевидно из разграбленного на Шпалерной магазина кавказских вещей. Вид мальчишек с шашкой на боку, часто для них великой, был подчас прямо комичен. Многие из встреченных мною здесь навесили на себя по две пулеметных ленты и напоминали в этом виде фотографии кавказских разбойников. Никакого управления, никакой руководящей этой толпой власти заметно не было. На Шпалерной, против Окружного Суда, прогуливался молодой человек в военной форме с шашкой, но без погон, типа юных прапорщиков, но никаких распоряжений он не отдавал.

Перейдя через Литейный, я прошел мимо Окружного Суда, еще целого, и дома предварительного заключения с разбитыми воротами и парадными дверями, как вдруг за мной раздался выстрел, затем другой, третий, и затем поднялся беглый огонь. Обернувшись назад, я увидел всю толпу, только что стоявшую у Литейного, в диком ужасе несущуюся ко мне. Повернув, наоборот, назад в подъезд дома предварительного заключения, я увидел разломанную мебель и разорванные бумаги. Следом за мной вбежал в подъезд унтер-офицер Литовского или Волынского полка с винтовкой, который, стоя уже в дверях, стал звать бегущих мимо него солдат: «Товарищи сюда, надо дать им отпор». Однако никто не остановился и не отозвался на его призыв. Тогда, со злобой ударив о пол прикладом, он обратился ко мне: «Эх, организации у нас нет». На мой вопрос, что происходит, он сообщил мне, что по Литейному приближаются семеновцы, после чего сразу же куда-то скрылся. В этот момент стрельбы около нас уже не было, никаких семеновцев нигде не оказалось, однако пройти в Думу мне все-таки не удалось, ибо меня задержали около Потемкинской, и пришлось вернуться домой.

Когда я проходил мимо Окружного Суда, то из одного из окон бельэтажа выходила струйка дыма – видимо, начинался пожар. Однако пожарных пока не было, да при настроении толпы как-то даже не приходила в голову мысль о возможности тушить пожары. Действительно, когда вскоре потом пожарные приехали, то им не дали работать. Часа через два в нашем квартале возник переполох: прибежали с известием, что огонь от Окружного Суда потянуло в нашу сторону и что угрожает опасность взрыва, расположенного по другую сторону Литейного Орудийного завода. Так как я знал, что взрывчатых веществ на этом заводе не должно быть, то эти страхи оставили нас спокойными, но отсутствие всякой пожарной охраны делало положение действительно как будто опасным. Однако достаточно было пройтись до Литейного, чтобы убедиться, что все страхи были напрасны: ветра не было, и пламя поднималось почти прямо. Наконец, уже только около 5 часов удалось мне пробраться в Думу. До Потемкинской было довольно свободно, далее было много народа, а около самой Думы была местами давка. Около Думы стрельбы не было, дальше же от нее раздавались выстрелы, большею частью это забавлялись подростки, стрелявшие в воздух.

Войдя уже на подъезд Думы, я встретил выходящего из нее Гучкова, сказавшего мне, что в ней уже делать нечего, что все уже разошлись, наметив для ведения всех дел особый Временный Комитет, в который вошло от каждой фракции по одному представителю. Однако тут же выяснилось, что Чхеидзе, избранный как представитель социал-демократов, от участия в Комитете отказался, ибо его фракция вошла в состав Совета рабочих депутатов. Созданию Временного Комитета предшествовало краткое заседание наличных членов Думы, в котором был поставлен вопрос, надлежит ли Думе принимать в свои руки власть, которую упустило правительство. Вопрос был срочный, ибо к Думе уже подходил Волынский полк, первый восставший, и надо было дать ему ответ. Все собравшиеся, за исключением одного (не помню точно, кого именно), высказались за принятие власти, хотя бы в форме Временного Комитета, отнюдь не враждебного прежней власти.

Теперь можно сказать, что это был решающий момент, ибо через это решение местный военный бунт был возглавлен Думой, легально существующим верховным учреждением, прикрывшим его своим авторитетом и делавшим его движением, оказавшимся почти сразу более сильным, чем сама Дума. Мне не раз приходилось слышать в эмиграции горькие слова осуждения за это по адресу Думы, но, тем не менее, я не сомневаясь, что и при любом ином составе решение ее не могло быть иным. По крайней мере, лично я, если бы попал в это заседание, вероятно тоже голосовал бы за создание Временного Комитета. Нельзя забывать, что, с одной стороны, пред членами думы рисовалась картина полной анархии в руководящем центре государства, остающемся во время войны без правительства, с другой же стороны – была надежда на возможность захватить власть в свои руки, направить движение и ввести его понемногу в пределы прежнего строя. Впрочем, веру в возможность осуществить это я не видел уже в первые дни у большинства членов Думы (кроме лишь нескольких прогрессистов), продолжавших и теперь обретаться вне времени и пространства.

Что происходило в Петрограде, в сущности, в подробностях никто не знал еще. Рассказали мне, что только что был привезен в Думу арестованный солдатами Щегловитов, очень резко напавший за этот арест на Родзянко. Говорили, что вел. князь Кирилл Владимирович, только что сообщил, как командир Гвардейского экипажа, что экипаж подчиняется Думе, ходил, наконец, слух, что арестован и весь состав правительства. Про последнее в эти дни ничего, впрочем, кроме анекдотов, слышать не приходилось, ибо деятельности своей оно ни в чем не проявило. Проявило оно зато полную неосведомленность и столь же полную растерянность. Еще утром 27-го февраля, в заседании Совета Министров, Беляев не знал ничего о том, что уже накануне днем взбунтовалась одна из рот Павловского полка, однако была обезоружена и отведена в Петропавловскую крепость.

Военный бунт 27-го явился для правительства полной неожиданностью: оно готовилось к рабочим демонстрациям и беспорядкам, но выступления войск не предусмотрело. Вообще, Министерство внутренних дел было осведомлено об общем недовольстве и готовилось бороться с ним, знало оно и о возможности возмущения в Петрограде, и принимало необходимые, по его мнению, меры против него, но эти меры были неудачно задуманы и еще более неудачно осуществлены. В числе этих мер особенно много говорили про расстановку пулеметов на чердаках домов: их насчитывали сотнями. Конечно, этого количества было бы вполне достаточно для подавления беспорядков, но не было учтено то, что обученные механизму стрельбу из пулеметов городовые, не сумеют обращаться с ними при стрельбе сверху вниз, а затем и того, что разобщенные друг от друга и от начальства эти городовые не будут знать, что и когда им делать. В результате, они вовсе не стреляли, а некоторые были найдены и убиты толпой. Несколько человек из них, кажется, шесть, были на третий день революции расстреляны около Думы, в Водопроводном переулке. О них следует сказать обо всех, что они, и пожалуй, только они исполнили свой долг, как они его понимали, до конца. Сверх же установки пулеметов на чердаках, кажется, не было сделано ничего для предупреждения беспорядков. (Уже значительно позднее того, что это было написано, прочитал я в показаниях генерала Бурмана, данных комиссии по расследованию преступлений прежнего правительства, что эти пулеметы на чердаках имели своей задачей оборону Петрограда от налетов немецких авионов. Это, однако, не объясняет, почему эти пулеметы охраняли на чердаках не артиллеристы, а полицейские).

Поговорив еще перед Думой о событиях, я пошел обратно. Недалеко от Думы, на Шпалерной, увидел я автомобиль, приветствуемый криками «ура». Оказывается, это везли из Крестов члена 2-й Думы эсэра Пьяных, отбывавшего там наказание каторгой за организацию аграрных беспорядков. Говорили, что перед тем провезли Бурцева с такими же овациями. Ближе к Окружному Суду опять раздалась стрельба, и какой-то молодой человек, шедший с барышней, очень быстро посоветовал мне избрать другой путь оттуда. Я, однако, не послушался, и оказался прав – опять стреляли на воздух подростки, у некоторых из которых солдаты отбирали ружья. Окружной Суд горел вовсю, уже кое-где провалились потолки во всех этажах. Шпалерная была здесь покрыта бумагой, против дома предварительного заключения была разгромлена редакция «Петроградских ведомостей» и Отечественная типография Полубояриновой, известной деятельницы крайнего правого лагеря, и всякая макулатура оттуда была разбросана на улице. Попадались здесь и бумаги, и дела Окружного суда, и дома предварительного заключения.

Излишне говорить, какой колоссальный вред был принесен будущим историческим исследованиям сожжением дел Окружого Суда, а также Крепостного Архива. В частности, нужно упомянуть, что в числе других дел погибли и многие дела о шпионаже и о злоупотреблениях должностных лиц по поставкам на военное ведомство. При освобождении же огульно всех арестованных, были освобождены и многие немецкие шпионы, вполне уличенные и лишь ожидавшие судебного приговора. Впрочем, требовать, чтобы люди разбирались хорошо в том, что они делают в революционные дни, конечно, невозможно.

Вечером 27-го спокойствие водворилось довольно рано, и улицы совершенно опустели. По временам проходили лишь группы солдат, раза два за ночь слышал я выстрелы, но, в общем, прошла она вполне спокойно. Уже вечером 27-го чувствовал я себя нехорошо, а 28-го совершенно расхворался, и должен был оставаться дома, почему за этот день мне ничего не приходится отметить нового. По городу местами шла стрельба, большею частью беспричинная, производились повсеместно обыски и местами аресты, причем несколько арестуемых были убиты, а несколько и совсем пропали. Обыски были почти поголовные, причем нередко пропадали при них ценные вещи, ибо среди обыскивающих оказалось немало преступных элементов. У моих родителей, которых обыскивали три раза, пропали золотые часики одной из сестер. Часы утащили и у дяди моей жены, совершенно неимущего человека, жившего в скромных меблированных комнатах. Обыскивали и либеральных деятелей, например, Шингарева обыскивали три раза, причем справлялись, не правый ли он член Думы. У Велихова пропали лишь его визитные карточки.

Ко мне на обыск не являлись ни разу, хотя на нашей лестнице обыскали все остальные квартиры. Сперва явились обыскивать квартиру жившего против меня офицера, про которого его прислуга в отместку за что-то сказала, что он служил у Сухомлинова (в действительности он служил в Главном Штабе) и что у него в квартире скрывается несколько офицеров. Позднее вторично обошли все квартиры, опять кроме моей, нигде ничего не взяв. Из числа арестованных был тут же убит отставной генерал граф Стакельберг, за то, что якобы выстрелил в обыскивавших (что отрицала его вдова). В доме, где жила моя сестра, был арестован и уведен офицер, обучавшийся в Академии. Следов его после этого найти не удалось. Предполагали, что он был убит, и труп его бросили в Неву. Вообще, жертвами при таких арестах почти исключительно являлись военные – про погибших при таких обысках штатских мне не пришлось слышать. Были убиты два генерала техники, арестованные, кажется, на Путиловском заводе. Их повезли на автомобиле, по дороге пристрелили и бросили в Фонтанку.

Около 4-х появились у нас моя тетка Милочка Ширинская с мужем, тогда членом Совета министра внутренних дел. Первый обыск у них прошел благополучно, но оставаться в Петрограде они опасались, и решили попытаться уехать в их именьице в Тверскую губернию, где находились их дети. На пути на Николаевский вокзал они и зашли к нам передохнуть. Шли они наудачу, ибо поезда не ходили, и только случайность могла помочь им выехать. На их счастье, как потом оказалось, им удалось выехать с поездом, уходившим с товарной станции. Уже вечером пришла к нам сестра жены Снежкова, тоже с мужем, помощником начальника Главного Управления Уделов. На чердаке дома Уделов, на Литейном, был найден пулемет, поставленный там без ведома высшей администрации. И вот нашедшие его солдаты ничего лучшего не нашли, как решить взорвать в наказание за это весь дом, и дали обитателям его полчаса, чтобы его очистить. Взорвать дом, однако, они не успели, ибо кто-то из жильцов успел позвонить Родзянке, и тот распорядился прислать караул для охраны дома. Еще раньше, однако, солдаты успели погромить расположенный в том же доме винный магазин Уделов, и он был на следующий день весь выпит (но до склада вин не добрались). И у моей belle sour тоже явились обыскивать квартиру, причем один из солдат, незамеченный старушкой-прислугой, приставил ей револьвер к виску, отчего та со страху чуть не умерла.

Вечером ко мне зашел сосед по квартире, член Гос. Совета по выборам Трубников и сообщил про вероятность назначения нового правительства из умеренных, буржуазных элементов. Как-то не поверилось в это, ибо было ясно, что Петроград в руках массы далеко не буржуазных взглядов, не грядущего Хама, о котором писал Мережковский, а хама самого настоящего, и что эта масса может сделать все, что захочет. Однако скоро выяснилось, что это невероятное совершилось, ибо массы оказались еще недостаточно организованными, чтобы взять власть в свои руки. Это случилось лишь через восемь месяцев, после Октябрьского переворота, когда те, кто думал управлять массами, не принадлежа к их составу и не разделяя их воззрений, были сметены даже еще легче, чем теперь, когда в феврале пал старый строй.

Утром 1-го марта, хотя и чувствовал себя еще нехорошо, я, тем не менее, отправился в Таврический дворец. От Воскресенского я шел параллельно с Московским полком, двигавшемся к Думе, чтобы засвидетельствовать свою преданность ей. У солдат вид был мрачный, подавленный, те, которых я спрашивал, по-видимому, сами не знали хорошенько, почему они взбунтовались и зачем теперь идут к Думе. Ближе к последней стояли другие части, которым какие-то «вольные» говорили речи, по временам выступали и офицеры. Во дворе Думы происходило столпотворение Вавилонское. Сюда поочередно входили войска и здесь им говорили речи Родзянко, Керенский, Скобелев и другие члены Думы. В следующие дни их выходили приветствовать от имени Думы подчас совершенно неизвестные личности, посторонние Думе, только, чтобы зря не задерживать войска. Нужно сказать, что иные части и отдельные команды приходили просто из страха, чтобы их не обвинили в контрреволюционности, а отнюдь не из-за престижа Думы. Почти все речи встречались криками ура, перекатывавшимися по двору Думы и по Шпалерной, хотя содержание речей было весьма различно и мало что из произносимого было слышно кому-либо, кроме стоявших совсем рядом.

В самой Думе царил хаос. Уже главный вход и Круглый зал были заняты толпой солдат и рабочих, большею частью вооруженных. В Круглом зале стояли пулеметы и ящики с патронами. Направо и налево стояли часовые и разрешали проходить дальше лишь имеющим пропуски. Помещения направо были заняты Советом рабочих депутатов и его отделами, комнаты же налево остались за Думой и ее учреждениями. Все они были переполнены народом, среди которого причастные Думе совершенно пропадали. Было тут много пришедших добровольно, чтобы получить от Думы тот или другой документ и обезопасить себя им на будущее время. Много находилось здесь людей, приведенных солдатами, а иногда и разными добровольцами, как арестованные. Тут же была и масса солдат и офицеров, частью из числа бывших в карауле, частью приводивших и уводивших арестованных, частью же умолявших, чтобы кто-нибудь сказал речь их частям.

Тут же вертелась какая-то молодежь обоего пола. Некоторые из них занимались хозяйством, разнося чай и бутерброды, что было безусловно необходимо, ибо многие оставались в Думе и день, и ночь. Среди этой молодежи было много евреев, причем большинство женщин были хорошенькие – невольно начинало вериться утверждению, что для пропаганды среди солдат особенно пользовались услугами красивых женщин. В Приставской выдавались разные пропуска, причем бланки их валялись на всех столах. Заполнял их, кто хотел, и нужно было только найти печать, чтобы приложить ее к пропуску, что подчас занимало немало времени, ибо в давке нелегко бывало найти того, у кого эта печать в тот момент находилась. В эти первые дни революции эти пропуска заменяли собою любые паспорта, и особенно ценились в городе.

Далее, в комнате 2-го помощника секретаря Думы и Секретаря ее помещалось Управление коменданта Петрограда, сперва членов Думы Энгельгардта, а затем Караулова. Здесь работали в этом хаосе несколько офицеров из Главного Управления Ген. Штаба, уже в первый день революции согласившихся помогать Энгельгардту, их товарищу по Академии. В награду за это они получили через несколько дней видные назначения в Военном министерстве, из делопроизводителей попали в товарищи министра или начальники отделов. В комнате начальника Общего отдела канцелярии Думы и его делопроизводства помещался Временный Комитет Думы. Здесь происходило обсуждение всех важнейших вопросов, о чем я еще поговорю дальше. Наконец, кабинет председателя Думы, его старшего товарища и редакторская были предоставлены членам Думы, и вместе с тем служили помещением для арестованных. Так как последних приводили десятками и занимались ими всего три члена Думы, то я немного помог последним. Бывших сановников, игравших крупную политическую роль за последнее время, отделяли и направляли в министерский павильон, где они содержались под строгим караулом, числясь за Керенским. Всех прочих чиновников и офицеров проводили в кабинет председателя Думы и затем помещали частью здесь, частью в редакторской. Наконец, городовых и лиц без всякого официального положения помещали на хорах зала общего собрания Думы, которые и были быстро заполнены.

Когда я в первый раз зашел в этот зал, то мне показалось, что скоро должно начаться какое-то заседание: иллюзию портили только разместившиеся и в этом зале солдаты. Кого только не приводили в эти дни арестованными в Думу! Попадали в Думу и министры, и лица свиты Государя, и просто генералы и офицеры. Встречались здесь и губернаторы, директора департаментов и врачи. Встретил я тут генерала Дашкова, интересовавшегося, главным образом тем, какой он тут получит завтрак. Его отпустили очень скоро. Дольше просидел харьковский губернатор Келеповский, которого привели в Думу из гостиницы, где он остановился. Ему пришлось переночевать на стуле в Думе. В коридоре встретил я директора императорских театров Теляковского, которого только что привели солдаты. Был арестован, но сразу отпущен из Думы мой свояк, Снежков, растерявший при этом свои калоши и долго не могший этого забыть.

Не было никакой градации положения, по которой распределяли бы арестуемых. В Думу привели, например, и управляющего домом, где мы жили, за то, что у него оказался пустой стакан от неприятельской шрапнели. Его сразу освободили, но тем не менее, по дороге он успел получить несколько тумаков, и ему надорвали ухо. Вообще, подавляющее большинство арестованных освобождалось сразу же, и они уходили домой, пробыв в Думе от получаса до двух-трех часов. Иных проводили прямо в Приставскую часть, и здесь им выдавался пропуск в Думу, который и давал им безопасность. Другим приходилось ждать, пока до них не приходила очередь. Некоторым не везло – их приводили в Думу по 2-З раза. Генерала Бема привели в первый раз просто как генерала, а во второй раз «по недовольству» на него солдат-саперов за то, что производя инспекторский смотр их батальона, он остался чем-то недоволен. Другого отношения к батальону у него не было, ибо он служил в Центральном Управлении министерства. Конечно, его и теперь освободили. Среди арестованных попадались глубокие старики и больные, которые и освобожденные оставались в Думе, ибо уйти домой пешком они не могли, особенно в той давке, которая была в Думе и около нее. В числе их помню, например, Пантелеева, бывшего директора училища. При мне привели Горемыкина, который сразу присел в уголке. Я хотел к нему подойти, но стоявшие перед ним два вольноопределяющиеся скрестили шашки: оказывается, Керенский запретил кого-либо подпускать к нему.

В это время мне передали просьбу помочь освобождению Кочубея, почему я пошел в комнаты Временного Комитета. Здесь тоже было много народа, но все-таки меньше, чем в других помещениях. Почти все здесь находящиеся были причастны Думе. И здесь был такой же хаос, как и всюду. Звонили телефоны, но разговоры по ним шли далеко не государственные – все больше разные лица просили оградить их и их жилища. И разговоры между членами не производили впечатления важности. Во всяком случае, чувствовалось, что не отсюда направляются события, и что судьбы России будут решены не здесь. Керенский, к которому я обратился с просьбой о Кочубее, попросил меня пройти в Министерский павильон и выяснить, кто вообще там сидит. С трудом пробравшись туда через битком набитый коридор, я получил от дежурного по павильону офицера список находящихся у него под стражей. Всего их было около 30 человек. Некоторые из них были потом привлечены к уголовной ответственности, большинство же было освобождено в ближайшие дни.

При мне появился какой-то прилично одетый штатский с красным бантом в сопровождении нескольких солдат, конвоировавших другого штатского. Отрекомендовавшись офицеру комиссаром Московской части Сватиковым, он заявил, что привел арестанта сенатора Утина. Никаких объяснений, за что он его арестовал, он не дал. Скажу прямо, что эта картина арестования неизвестно за что человека, видимо интеллигентного (лишь впоследствии я узнал, что Сватиков был приват-доцентом) произвела на меня очень неприятное впечатление. Утин был сенатором гражданского Кассационного департамента и отношений к политике не имел, почему сразу и был освобожден. Со списком арестованных я вернулся к Керенскому, который, однако, освободил только двух: старшего врача госпиталя Зимнего Дворца и начальника гаража Красного Креста, попавших в Министерский павильон только потому, что оба были в форме и с погонами действительного статского советника. Ни против того, ни против другого никаких обвинений не было, и арестованы они были тоже только «по недовольству санитаров».

Кочубея Керенский не согласился освободить, хотя за него просил и сидевший тут же Родзянко, однополчанин Кочубея по Кавалергардскому полку. Не помогли указания, что Кочубей политикой никогда не занимался, и вообще настроен был либерально. Впрочем, Керенский обещал подумать о нем позднее, и, действительно, к вечеру его освободил. Чтобы не возвращаться еще к арестованным, упомяну еще, что настроение большинства из них было совсем спокойное, особенно тех, кому никаких обвинений не предъявлялось. Наоборот, других обвиняли в деяниях по существу вздорных, но по настроению момента подчас опасных. Их психика не могла понятно оставаться спокойной, и среди них были и печальные случаи. Один полицейский офицер сошел с ума, и один драгунский, кажется, ротмистр покушался на самоубийство. Из последнего случая психопатические поклонницы бывшего тогда в апогее своего престижа Керенского, сделали неудавшееся покушение на него, хотя ничего близкого к этому во всем инциденте не было. Возвращаясь из Министерского павильона, я встретил около Временного Комитета вел. князя Кирилла Владимировича, приведшего в Думу Гвардейский экипаж и тоже искавшего кого-нибудь, чтобы сказать экипажу речь.

В течении всего 1-го марта шли переговоры Временного Комитета с Советом рабочих депутатов о составлении нового кабинета, но до вечера ничего определенного не выяснилось.

Лично я пробыл в Думе сравнительно недолго. Шел я оттуда с генералом Маниковским и с одним из его помощников. Хотя тогда шли разговоры о назначении Маниковского военным министром, однако он тоже запасся в Думе пропуском, ибо уверенности, что он не будет арестован, у него не было. По дороге все стоял Московский полк, который приветствовал Маниковского по уставу, офицеры были на местах. Разговор с Маниковским шел, конечно, о событиях дня. Он особенно винил во всем Протопопова, обвиняя его даже в недостаточно личной порядочности. Например, пользуясь своим положением товарища председателя Думы, он неоднократно обращался к Маниковскому с просьбами о проведении тех или других дел по заказам, большею частью, невыгодным для казны. Бывший до войны в затруднительном положении Протопопов, ко времени назначения его министром имел якобы уже несколько миллионов свободных, которыми он любил хвастаться, в частности, перед Маниковским.

На следующий день, 2-го марта, придя в Думу с утра, я нашел здесь значительно меньше народа. По дороге, на Шпалерной, разбрасывали с автомобилей последние газетные известия. Тут же раздавались листки, в которых я прочитал столь известный приказ № 1, сразу получивший такую печальную славу. Прочитал я его, и тут же, на улице мне, признаться, не поверилось, чтобы он мог исходить даже от Совета рабочих депутатов: какого я не был о нем низкого мнения, однако я не думал, чтобы от него мог исходить такой документ, который, конечно, мог бы исходить от любого немецкого офицера. Вполне понятно, что фамилия бездарного адвоката Соколова, под руководством которого был выработан этот документ, может быть поставлен в ряд с именами злейших врагов родины, и что когда через несколько месяцев он был избит на фронте обольшевиченными солдатами, которых он теперь убеждал идти в бой, то кроме радости это не вызвало ничего в самых разнообразных кругах общества.

Придя в Думу, я застал здесь немногих уже собравшихся в крайне тревожном настроении. Накануне вечером по городу было распространено воззвание, неизвестно от кого исходившее, в котором войска призывались к избиении офицеров. Сразу как об этом стало известно, из Думы поехали по полкам призывать солдат к спокойствию члены Думы и Совета рабочих депутатов. В общем, их поездка имела успех – как говорили тогда, только в Московском полку убили двух офицеров (хотя и то не было уверенности, что это не произошло раньше), а в двух, Преображенском и еще каком-то, офицеров арестовали. Часов около одиннадцати в Думе появился командующий Преображенским полком князь Аргутинский-Долгорукий, прося послать кого-нибудь в полк, чтобы успокоить в нем умы.

Вообще, нужно сказать, что в войсках шла большая неразбериха. Одному из членов Думы пришлось говорить в Литовском полку, считавшемся тогда одним их самых революционных. И вот, после его речи в одной из рот к нему обратились с просьбой благословить их на новую жизнь. Фельдфебель снял ротный образ, рота – больше 1000 человек, опустилась на колени, и мой коллега их благословил.

В комнате Временного Комитета я нашел полулежащими в глубоких креслах начальника общего отдела канцелярии Думы Глинку и его ближайшего помощника Батова. До 6 часов утра шли у них заседания, затем была еще кое-какая работа, и только теперь могли они немного отдохнуть, проведя всю ночь – и не первую уже – без сна. От них я узнал, что всю ночь шли переговоры Временного Комитета с Советом рабочих депутатов о составлении правительства, но пока ни к чему не пришли. Камнем преткновения явилась декларация, с которой должно было выступить новое правительство или вернее тот пункт ее, в котором обещался вывод из Петрограда войсковых частей, которые в нем восстали. Против этого пункта возражал Гучков, и так как Родзянко, который должен был разрешить окончательно спор в Думе, не было, то и весь вопрос остался невыясненным до утра. Вскоре начали подходить члены Временного Комитета. Первым пришел прогрессист Ржевский, очень радужно смотревший на события: по его взгляду социалисты в 1917 году были не те, что в 1905-1906 гг. Время их многому научило, и теперь они отлично понимали, что они одни не могут управлять Россией. Ввиду этого, они и готовы идти на соглашение с буржуазными партиями, которые могут работать с надеждой на успех. Нужно сказать, впрочем, что этого буржуазного оптимизма Ржевского не разделял, кажется, никто. Вскоре приехал Родзянко, и, узнав о возражениях Гучкова, нашел их не столь существенными, чтобы из-за них рисковать соглашением с Советом, и поэтому сразу же кто-то пошел за их делегатами. Через четверть часа оттуда появились Скобелев, другой, которого мне назвали как Богданова, и кто-то третий.

Из членов Временного Комитета с ними вели переговоры Милюков и С. Шидловский. В несколько минут все было закончено. Когда соглашение было подписано, Милюков предложил Богданову поцеловаться по случаю этого знаменательного события. Я слушал их разговор, стоя рядом, и когда он закончился, то подошел к Скобелеву и высказал надежду, что теперь удастся устранить тот хаос, который царит везде. Отвечая мне, он, между прочим, сказал, что теперь и он сам может успокоиться. «А вот когда мы в пятницу вечером (т. е. 24-го февраля) решили выступить на улицу (т. е. с вооруженным восстанием), ох как в горле щипало», – добавил он. В принятое тут соглашение было внесено лишь одно изменение: министром юстиции в последнюю минуту вместо намечавшегося В. Маклакова, с места относившегося к деятельности Временного Комитета иронически, чего другие его члены себе не позволяли, был назначен Керенский.

Вскоре началось появление в Думе самых разнообразных лиц. Долго ждали два генерала, Марченко и начальник другого военного училища, пришедшие приветствовать Думу. Николаевское Кавалерийское училище пришло в пешем строю, ибо команда служителей отказалась дать лошадей. Уже начался контроль солдат над офицерами и близкими им юнкерами. Немного позднее меня попросили поговорить с делегатами Шлиссельбурга (возможно, впрочем, что они были на следующий день), просившими указать, что им дальше делать. «Исправника и воинского начальника мы арестовали, полицию разоружили, казначейство охранили, и не знаем, что делать дальше», – наивно говорили они. Сознаюсь, что и я затруднился указать, что еще им делать.

Около двух часов дня в большом Екатерининском зале, переполненном толпой, состоялось объявление ей о вступлении во власть нового правительства. Сказали речи Милюков и Керенский. Первый из них упомянул об ожидавшемся отречении Государя и заявил, что царем будет Алексей, а регентом Михаил. Эти снова вызвали недовольство в зале. Вообще, можно сказать, что если бы отречение Государя и передача им власти наследнику или Михаилу Александровичу состоялось не позже вечера 1-го марта, то монархия, быть может, продержалась бы, но в этот момент то, что было возможно 1-го, 2-го было уже невозможно осуществить. И вот в отношении к речи Милюкова это и проявилось очень ярко. Еще вечером 1-го Совет рабочих депутатов соглашался на сохранение монархии, а 2-го вечером это было невозможно.

Кто же вошел в состав Временного правительства? Скажу прямо, что по тому настроению, которое было в те дни, рассчитывать на лучшее правительство было невозможно. Все члены его были люди и лично, и политически безусловно порядочные, многие из них обладали крупным умом, некоторые и необходимыми знаниями, но у них не было ни у кого того административного опыта, без которого управлять страной невозможно. А затем некоторые из них, пришли к власти с большим запасом теоретичности и отсутствием чувства жизни, которое необходимо всякому государственному деятелю. Главою правительства был избран князь Львов, долголетний руководитель Земского союза, а еще раньше бывший недолго председателем Тульской Губернской Управы.

Мне с ним пришлось встретиться раньше всего раза 2-3, но по делам Красного Креста я имел немало случаев знакомиться с характером его политической деятельности. На меня он производил впечатление человека неглубокого и очень узкого. Как премьер он оказался никуда не годным. Даже его сотоварищи по партии теперь быстро в нем разочаровались, признавая его чрезмерно безвольным. Один из видных кадетов с отчаянием говорил мне про него уже в начале мая: «Ведь это гибель России, что у нас во главе правительства сидит этот Манилов». Из среды кадетов вышли и министр иностранных дел Милюков, и земледелия Шингарев. За 10 лет нашей общей работы в Думе у меня составилось вполне определенное впечатление о них, но очень различное. Шингарев был человек очень живой и очень способный, могущий быстро усваивать себе новые мысли и новые воззрения, словом, это был человек, из которого при большой практике мог выработаться крупный государственный деятель. К сожалению, на посты министра земледелия, а потом финансов он попал, не имея до того никакого административного опыта, а пока он его приобретал, часы пребывания у власти кадетских министров уже были сочтены. Шингареву пришлось сперва ведать и продовольственный делом, причем ему пришлось в первые же дни разойтись с Громаном и К

.

Именно в эти дни еще в Таврическом дворце я как-то встретил его, когда он выходил из комнаты продовольственной комиссии. На мой вопрос, что там творится, он раздраженно ответил мне, что люди, незнакомые с делом, хотят там все сделать по-своему. «Ну да я даю им делать по-своему, пускай на деле увидят, что это не такое простое дело». Еще осенью 1916 г., Шингарев, как я уже писал, был сторонником повсеместного создания продовольственных комитетов, сверху вниз, начиная с губернских и до волостных включительно. Теперь эту меру он и осуществил. Потребовав крупных средств на свое осуществление, она дала, однако, очень плачевные результаты. В первые недели после революции, когда еще сказались результаты мер, принятых при Риттихе, продовольственное положение несколько улучшилось, но затем стали сказываться результаты новой организации, и к осени запасы опять начали исчисляться днями. Учрежденные после революции комитеты, в деле распределения продовольствия проявили себя сравнительно недурно, но в роли закупочных органов оказались ниже всякой критики. В роли министра финансов Шингарев не успел себя зарекомендовать ничем, хотя для этой должности он подходил гораздо более, ибо в течении 10 лет был одним из наиболее работящих членов думской бюджетной комиссии.

Насколько Шингарев был человеком жизни и притом человеком симпатичным, настолько Милюков был теоретиком. При этом у него всегда не хватало чувства такта, так что его одно время называли в Думе «богом бестактности». Вполне понятно, что вне своей партии большими симпатиями он не пользовался в Думе, и даже в кадетской партии была группа, очень его критиковавшая. Тем не менее, большая образованность Милюкова и его знакомство с международной политикой давали ему большой вес и в партии, и в Думе, так что его выступления по смете Министерства иностранных дел выслушивались всегда с большим вниманием. Никто не сомневался также в порядочности и искреннем патриотизме Милюкова. В виду этого, назначение его Министром иностранных дел было принято как вполне естественное. На этом посту он заявил себя, как и ранее, сторонником Антанты и доведения войны до конца, но пробыл на нем всего лишь полтора месяца, ибо его политика встретила резкую оппозицию со стороны социалистических кругов, упрекавших его в империализме. Следует признать, что за это время Милюков проявил большую твердость и мужество. Значительно позднее, уже в октябре, его преемник Терещенко заявил в одной из своих речей, что никогда Россия не была так близка к заключению сепаратного мира, как именно при Милюкове. Что эта фраза обозначала, осталось невыясненным до сих пор. Но когда позднее пришлось слышать про попытки Милюкова установить связи белых группировок с Германским правительством и, соответственно, повлиять на кадетскую партию, то невольно вспоминаются прежние его воззрения, его постоянные отстаивания тогдашней болгарской политики и враждебность к сербам – результат, видимо, его профессорской деятельности в Болгарии – а также его всегдашние опасения германского могущества, то начинает казаться, что в конце войны он только пришел в результате к мысли, что решить будущее суждено именно Германии. Не нужно забывать также, что до войны он особых симпатий к Антанте не проявлял.

Портфель военного и морского министра получил Гучков (сперва на пост морского министра намечался Савич, но он отказался), по моему глубокому мнению самый способный человек во всем кабинете. Прошлое его было самое разнообразное. В молодости он готовился к ученой карьере, изучал, кажется, историю в Германии, был затем недолго мировым судьей в Москве, а потом отдался своей страсти к сильный ощущениям. Сперва, во время армянского восстания, он побывал в Малой Азии, затем отправился в Трансвааль, где вступил в ряды бурских войск и был здесь тяжело ранен в бедро, что вызвало значительное укорочение ноги. Кажется, еще до этого он успел послужить в охранной страже на постройке Китайско-Восточной дороги. Когда началась Японская война, Гучков, тогда гласный Московской городской Думы, был отправлен на Дальний Восток во главе организации вел. кн. Елизаветы Федоровны, и проявил здесь большую энергию. Когда мы отходили от Мукдена, он остался в нем с нашими ранеными, и вернулся обратно через фронт, передав всех раненых японцам. В это время я с ним и познакомился, и он произвел на меня самое приятное впечатление.

Революция 1905 г. сразу выдвинула Гучкова вперед, и притом в качестве деятеля контрреволюционного. Безусловный националист, он был вместе с тем представителем состоятельной буржуазии, пожалуй, даже плутократии, и дальше установления конституционного строя, даже при весьма ограниченном избирательном праве, он не шел. Между тем, то, что происходило в 1905-1906 годах, шло гораздо дальше и предвещало революцию социальную. Вполне естественно, что Гучков все свои силы положил на борьбу с этим движением. Однако репутацию ему создала тогда не эта борьба, а выступления в национальном духе, именно против автономии Польши, которую в то время отстаивали кадеты. Можно смело сказать, что именно национальный лозунг единства России объединил тогда вокруг него новую партию октябристов, т. е. людей, довольствовавшихся осуществлением начал провозглашенных в Манифесте 17-го Октября. Но именно этот лозунг привлек в партию много элементов, чуждых конституционному началу, что уже через несколько лет привело к распаду ее на несколько групп с весьма различными воззрениями.

В 1905 г. было возможно объединение на одном этом лозунге, позднее же выступили вперед другие вопросы, на которых и сказалась неоднородность партии. В 1-ю и 2-ю Думы Гучков не попал, и в 3-ю был избран от 1-го разряда избирателей по г. Москве после изменения избирательного закона. Начался период наибольшего успеха Гучкова: во главе правительства стоял Столыпин, в то время шедший рука об руку с Гучковым. Но такое положение продлилось недолго. С одной стороны престиж октябристов и в Думе, и в стране стал падать, ибо им не удалось провести тех реформ, которые они обещали, с другой же – стало понемногу исчезать ее первоначальное единомыслие, которое объединяло Столыпина с Гучковым. Столыпин стал все больше опираться на вновь образованную при его содействии партию националистов. После отказа Хомякова от должности председателя Думы, на нее был избран Гучков, но пробыл на ней недолго, и после конфликта из-за провала в Государственном Совете законопроекта о введении в Западном крае земств, когда Гучков окончательно разошелся со Столыпиным, он сложил с себя председательствование в Думе. Причины этого отказа остались для нас, его товарищей и по Думе, и по фракции, непонятными, и не ясны они для меня и сейчас. Вероятно то, что не раз высказывалось, что Гучков пошел в председатели Думы, надеясь путем своих личных докладов повлиять на Государя и склонить его к более либеральной политике. По-видимому, попытки добиться этого и были им сделаны, но добиться он ничего не смог, и только вызвал у Государя, который не привык, чтобы с ним так говорили, враждебное к себе отношение. В конфликте из-за Западного земства нежелание Государя повернуть курс государственной политики налево сказалось очень резко. Гучков убеждал тогда Столыпина выйти в отставку, но тот все-таки остался, и тогда ушел сам Гучков.

На выборах 1912 г. Гучков в Думу переизбран не был – его избиратели предпочли ему более левых кандидатов, но спустя некоторое время он был избран членом Гос. Совета от торговли и промышленности. Здесь он не проявил себя ничем, хотя был избран председателем комиссии по военным делам. С началом вой ны он отправился на фронт в качестве особоуполномоченного Кр. Креста, и проработал здесь около года, явившись за это время общественным деятелем, о котором больше всего говорили. Наравне с ним общественное внимание привлекал к себе один лишь Пуришкевич. Когда к лету 1915 г. для всех выяснилось критическое положение дела снабжения армии, Гучков вернулся в Петроград и стал во главе образовавшегося тогда Военно-Промышленного комитета, задавшегося целью мобилизацию нашей промышленности. Комитет этот, в значительной степени благодаря Гучкову, развил очень широкую деятельность, открыв отделения по всей России. Сейчас трудно, конечно, высказаться о ней окончательно, но по-видимому результат ее не отвечал той массе труда и средств, которые были вложены в это дело. Вся крупная и значительная часть средней промышленности и без того работала на оборону, и без посредничества промышленных комитетов, так что на долю последних выпала мобилизация лишь меньшей доли средней промышленности и главным образом мелкой, что вызывало массу хлопот, а в результате давало для армии очень мало. Тем не менее, вклад Гучкова в это дело оказался значительным. Сверх этой работы, по возвращении в Петроград, он вошел в качестве представителя Гос. Совета в состав Особого совещания по обороне, где работал особенно усердно. Но этим он не ограничился. Всё обостряющийся внутренний кризис не оставил его спокойным. Как мне стало известно после революции, именно ему принадлежала мысль о дворцовом перевороте, и подготовка его. Должен он был произойти в конце марта. Участвовало в нем несколько генералов и много молодежи, но, не зная достоверно деталей этого заговора, я предпочитаю о нем не говорить.

Принятие Гучковым должности военного и морского министра было, несомненно, большой ошибкой. Не только левые, но частью и буржуазные круги ему не доверяли, и посему проводить что-либо восстанавливающее порядок в армии, сразу подорванный приказом № 1, он был не в состоянии. Бороться с пропагандой мира он уже не мог, ибо это сразу объявлялось контрреволюцией или империализмом. И вот ему пришлось, в сущности, быть в течение полутора месяцев только свидетелем постепенного развала армии, а отчасти и участником его, ибо он первым начал массовую смену командного состава, идя сверху. Несомненно, что большинство смененных им вполне этого заслуживали, но иные вполне могли быть оставлены на своих постах, а главное, что выбор их заместителей тоже был далеко не всегда удачен, что и сказалось в течение ближайших же месяцев. С шедшей же наряду с этим сменой командного состава по воле солдат, Гучков справиться не мог: он только писал приказы, воспрещавшие ее, а удаление начальников шло по-прежнему, и не только в войсках, но и в центральных управлениях министерства, где писарями было устроено наблюдение за их офицерами, которые не могли теперь откровенно говорить друг с другом, не убедившись, что их никто не подслушивает. Если бы Гучков пользовался доверием Совета рабочих, а теперь и солдатских депутатов, то, быть может, и удалось бы справиться с этими трагическими явлениями, но при том явном недоверии, которое он всюду встречал, он мог лишь идти по течению, и армия и флот все более и более разлагались.

После апрельских беспорядков в Петрограде Гучков покинул министерский пост и был заменен Керенским, но спасти положение уже никто не мог бы, и сам Керенский меньше, чем кто-либо другой. Таковы внешние контуры деятельности Гучкова, но если меня спросят, что он за человек, к чему стремился и чего хотел, то я буду должен по совести сказать, что я этого не знаю. Вспоминается мне один разговор времени довоенного в среде группы октябристов: все мы сходились в том, что мы верим в Гучкова, но вместе с тем все признавались, что уверенности, что у него нет какой-то задней мысли, скрытой от нас цели, нет. Особенно эта мысль стала крепнуть после его забаллотирования в Думу на выборах 1912 года, после которых он резко полевел и стал расходиться с большинством партии.

Из октябристов в правительство вошел еще в качестве Государственного Контролера Годнев. Врач по образованию и приват-доцент Казанского университета, он занял в Думе совершенно своеобразное положение наблюдателя за формальной, внешней законностью издаваемых правительством распоряжений. Вместе с тем, много времени посвящал он работе по рассмотрению отчетов Государственного Контроля по исполнению Государственных росписей, будучи председателем соответствующей комиссии. Это был человек идеальный для изучения деталей любого вопроса, для того, чтобы проследить в мелочах то или иное злоупотребление. В Думе он в течении 10 лет занимался контрольными вопросами, почему понятно его избрание на пост Государственного Контролера. Здесь он оказался по общим отзывам не на месте. Широкого государственного понимания назначения государственного контроля у него не нашлось, зато мелочности, которой он отличался уже в Думе, была масса. До революции в Думе все настаивали на выделении Гос. Контролера из состава Совета министров, дабы придать ему через это большую независимость, и настаивали на установлении принципа несменяемости всех чинов контроля. Главными проповедниками этих принципов были именно Годнев и Шингарев, теперь оба члены правительства, и, однако, оба эти начала проведены в жизнь не были. В правительстве Годнев проявил податливость и нежелание расстаться с властью.

В общих вопросах единственным представителем правого крыла Думы во Временном правительстве явился Обер-прокурор Синода В.Н. Львов. В 1907 г. он был крайним левым октябристом, позднее перешел на правое их крыло, затем побывал у националистов, и перед революцией оказался в партии центра. Человек всегда неуравновешенный и порывистый, перед революцией он начал вновь леветь, и это полевение продолжалось и после нее, так что, когда в июле кадеты ушли из правительства, он нашел возможным в нем остаться. Правда некоторые из его сотоварищей находили тогда, что события этих месяцев оставили слишком глубокий след на его психике, и этим извиняли его неустойчивость. В своей деятельности в Синоде Львов с первых же шагов пошел вразрез с теми началами, которые провозглашались им же самим, и вообще всеми нашими канонистами – началом полной независимости церкви от государственной власти.

Заняв должность Обер-прокурора, он начал с требования об устранении нескольких иерархов, которые, правда, считались до революции за распутинских ставленников. Как он сам рассказывал в Думе, первое его требование – об удалении Варнавы Тобольского прошло легко, второе, не помню кого, вызвало уже возражения, а когда он потребовал смещение митрополита Питирима Петроградского, то Синод сперва воспротивился этому. «Ну, да я их сломаю», – добавил он. Такой образ действий Львова вызвал на него большие нарекания в кругах, близких церкви, и действительно, нельзя не признать, что речи о независимости церкви и быть не могло, и опять приходилось возлагать все надежды на Собор, созыв которого, столь долго откладывавшийся, теперь был, наконец, решен окончательно. Львова я встретил потом в эмиграции в Париже. Пробыл он здесь недолго, производил еще более странное впечатление, и скоро уехал обратно в Россию.

Портфель министра торговли получил Коновалов, человек не без способностей, с широким образованием, но вместе с тем, сохранивший в себе кое-какие черты старого замоскворецкого купечества. В нем иногда проявлялось, хотя и в меньшей степени, чем, например у Н. Рябушинского, который проповедовал это открыто, убеждение о всемогуществе капитализма, хотя, благодаря его воспитанности и в форме весьма культурной. По своим политическим убеждениям он примыкал к партии прогрессистов, самой сумбурной из всех русских партий, кажется до самого конца не выяснившей сама себе, к чему она собственно стремится. В 4-й Думе он был недолго товарищем председателя, но оказался на этом посту не блестящим, и вскоре от него отказался. Как министр торговли он оказался бесцветным, что, впрочем, было вполне понятным, ибо после революции, которая сразу приняла резко социалистический оттенок, наша старая промышленность и торговля стали быстро замирать.

После Коновалова последние месяцы товарищем председателя Думы был новый министр путей сообщения Некрасов, оказавшийся председателем удачным, спокойным, находчивым и беспристрастным. В Думе он принадлежал к кадетам, сперва к правому их крылу, потом к левому. Это был, несомненно, очень способный человек. До избрания в Думу он был недолго преподавателем Томского Технологического института. В Думе он специализировался на вопросах путей сообщения, и потому, естественно, что именно ему достался этот портфель. Я уже говорил, что еще до революции наши железные дороги были в весьма тяжелом состоянии: запасы угля подходили к концу, в подвижном составе было угрожающее количество больных паровозов и вагонов. После революции положение быстро стало еще более ухудшаться. Процент больных паровозов продолжал увеличиваться все быстрее и быстрее, ибо ремонт их почти приостановился, так как производительность труда в железнодорожных мастерских сильно понизилась, так же, как и во всех остальных отраслях труда. Вполне понятно, что при таком положении роль Некрасова свелась к минимуму: он был, в сущности, бессильным свидетелем окончательного развала железных дорог. Он попытался поладить с «Викжелем», центральным органом железнодорожного союза, что, в конце концов, свелось к его подчинению Союзу и сведению на нет власти Министерства. Такое положение объяснялось с одной стороны полевением Некрасова, что привело его скоро к выходу из рядов кадетов и вступлению в ряды социалистов, с другой же – его цеплянием за власть. Его поведение вызвало резкое его осуждение со стороны его бывших сотоварищей по партии, видевших в этом лишь отсутствие у Некрасова каких-либо убеждений. Как они теперь утверждали, он начал свою политическую карьеру в качестве члена студенческой организации академистов. В сущности, Некрасов являлся просто блестящим примером оппортунизма, приспосабливавшегося ко всему и мирившегося со всем, как бы печальна ни была в тот момент наша действительность и какие бы серьезные опасения она не внушало даже его товарищам по кабинету. Некрасов никуда не эмигрировал, и скоро стал благополучно работать у большевиков.

Пост министра народного просвещения занял член Гос. Совета по выборам профессор Мануйлов. Как ученый, специализировавшийся на изучении арендных отношений в Западной Европе, он приобрел сперва известность своими статьями в области аграрной реформы в 1905-1906 годах. Позднее, во время министерства Кассо, он должен был оставить преподавание в Московском университете, что только упрочило его репутацию. В Гос. Совете он никакой роли не играл. Вероятно, столь же незаметной прошла бы и его деятельность в министерстве, если бы он не издал циркуляра, окрещенного тогда циркуляром об «упразднении грамотности». В противоположность писанию «по Гроту», появилось тогда писание «по Мануйлову», что, впрочем, не дало его имени бессмертия. (Переписывая это чрез 35 лет, не могу не признать, что реформа нашего правописания очень облегчила распространение грамотности и что сейчас почти все пишут по новой орфографии, но лично я сам все еще пишу по старой, которая связана с прошлым нашего языка и вообще с прошлым нашего народа).

Наконец, министром финансов был назначен молодой человек 32 лет М.И. Терещенко, как политический деятель до того никому не известный. Представитель семьи южнорусских миллионеров и обладатель большого состояния, он был до войны причисленным к дирекции Императорских театров, и интересовался тогда, как утверждали, только вопросами искусства, преимущественно декадентского. В первый год войны он работал в Красном Кресте по организации складов Юго-Западнаго фронта и был заведующим отделением во Львове. Я его видел здесь только раз, но все отзывы о нем, без исключения, были хвалебны. Когда началась организация военно-промышленных комитетов, он принял в них деятельное участие, и когда собрался первый съезд их делегатов, то он произнес на нем речь о том, что надлежит делать промышленности, речь, которая привлекла к себе общее внимание теми словами осуждения, которые он высказал по адресу ее руководителей. После этого, однако, он отошел как-то в тень, и до революции о нем ничего более не было слышно.

По-видимому, в это время и сам он не думал о широкой государственной деятельности, ибо всего в январе 1917 г. шли с ним переговоры об избрании его членом совета Волжско-Камского банка. Как, однако, говорили потом, он в этот именно период вошел в более близкое общение с группой, образовавшейся вокруг Гучкова и подготовлявшей дворцовый переворот. Благодаря своему громадному состоянию, он имел возможность помогать этому кружку материально. И вот, по Петроградским рассказам, это и выдвинуло его на пост министра финансов, к которому он совершенно подготовлен не был. Впрочем, как человек по природе умный и образованный, он быстро сориентировался в положении, и так как он продолжал работать сверх того в прекрасно налаженной при его предшественниках административной машине этого министерства, почти ничего в ней не сменив, то при нем дело шло здесь вполне удовлетворительно, хотя и без внесения в него тех социалистических новшеств, которые отвечали бы всюду провозглашенным тогда принципам. Уже только после его перехода в Министерство иностранных дел, его преемником Шингаревым было проведено значительное повышение различных налогов, в том числе подоходного и на военную прибыль, причем высшим пределом обложения было установлено 90 %, чего тогда не существовало нигде.

В конце апреля, после ухода Милюкова из Министерства иностранных дел, Терещенко заменил его здесь и продержался в составе Временного правительства до его низвержения большевиками, твердо проводя начала верности союзникам и доведения войны до конца. Лично очень симпатичный и милый, Терещенко навлек на себя за этот период большие нарекания таким же оппортунизмом, который я отметил у Некрасова, и готовностью идти на любые министерские комбинации. В деятельность министерства за границей он и Милюков внесли полную дезорганизацию, ибо громадное большинство наших послов и посланников были ими сменены, а преемники их или не были совсем назначены или не успели прибыть на места до Октябрьского переворота. И в результате в эти трудные для России времена она оказалась без всякого представительства за границей, ибо нельзя считать представителями разных секретарей или, в лучшем случае, советников, людей, быть может, и милых, и воспитанных, но безусловно недостаточно авторитетных, чтобы выступать от имени России. Прежние дипломатические представители были оставлены только в Риме и, кажется, в Афинах, где как раз положение было для нас наиболее спокойным.

Наконец министром юстиции, как я уже говорил, был назначен Керенский, о котором мне еще придется говорить не раз. До революции о нем говорили, как об одном из наиболее видных представителей левого крыла, но во всяком случае меньше, чем о вождях меньшинства Чхеидзе и Скобелеве. В Думе он не пользовался репутацией серьезности, ибо все его речи носили, несомненно, истерический характер. На тот в громадном большинстве уравновешенный элемент, который сидел в Думе, такие речи не могли производить впечатления, но публика мало подготовленная, случайная, вроде той, которая заполняла думские хоры, уже и тогда увлекалась ими. Вообще, в 3-й и 4-й Думах было два оратора для толпы – Родичев и Керенский, но первый из них к революции уже устарел, последний же в начале повел революционное движение за собой. Принадлежа в Думе к фракции трудовиков, Керенский сразу после революции оказался эсером, каковым и был в действительности всегда. Уже в первые дни революции на него выпала громадная работа, и вполне естественно, что при составлении списка Временного правительства его имя упоминалось в числе первых, но привлечь его сперва не удавалось. Поэтому, когда он принял министерский портфель, то это считали большим успехом для нового правительства, и, конечно, его имя придало кабинету известный моральный авторитет в глазах социалистических кругов. И действительно, в первое время он сумел приобрести такое влияние в Совете рабочих и солдатских депутатов и тем влиять и на массы, что даже те, которые относились к нему скептически, оказались его сторонниками, и отнеслись сочувственно к переходу его на пост военного и морского министра, а затем и к замене им князя Львова. Шульгин называет Керенского актером. Это, быть может, и верно, но, во всяком случае, актером провинциального калибра.

Вечером 2-го марта, ездившие к Государю в Псков Гучков и Шульгин, привезли его отречение. Позднее мне не раз пришлось слышать резкие слова осуждения по адресу Гучкова, за то, что он принял участие в этой поездке. Его обвиняли в том, что он пошел на это из ненависти к Государю, чтобы насладиться картиной его унижения. Не знаю, насколько это мнение верно, но что мстительность в характере Гучкова была, это несомненно. Сильно обвиняли тогда также генерала Рузского, сыгравшего, будто бы, в эти дни двойственную роль, задерживая телеграммы, адресованные Государю Временным Комитетом и обратно – от него Комитету, что повлияло на задержку с отречением. Насколько эти обвинения верны, сказать не могу.

О Государе в эти дни писали очень много, и вместе с тем очень мало. От близких ему лиц мы пока не слышали ничего (да не услышали и позднее), зато те, которые были от него далеко или видели его лишь случайно, изощрялись вовсю. Особенно старались некоторые мелкие журналисты, которые обливали Государя помоями, утверждая, что он это время пьянствовал и тому подобное. Вообще, иные из них, даже сотрудничавшие в крайне правой печати, блестяще доказали в эти дни свой низкий нравственный уровень. Одна лишь «Речь» выделилась тогда своим приличным тоном. «Новое время» первое время совершенно растерялось и не знало, куда приткнуться, а издававшаяся на средства крупных промышленников и бывшая сперва органом Протопопова «Русская воля» не только совершенно переменила фронт, но еще гордилась, что первая провозгласила Россию республикой. Вообще, экзамена на порядочность русская печать в эти дни не выдержала.

Как известно, отречение состоялось в пользу вел. князя Михаила Александровича, а не Цесаревича, что вызвало во Временном правительстве, которое этого не ожидало, прямо переполох. Начались немедленно переговоры с Михаилом Александровичем, который, однако, отнюдь не проявил намерения вступать на престол. Всю ночь и следующее утро шли переговоры и закончились подписанием и им акта отречения, проект которого составили профессора Лазаревский и Нольде. В этот проект великий князь внес небольшие, но весьма характерные для его душевного склада поправки: везде вместо «мы» он поставил «я» и слово «повелеваю» заменил словом «прошу». Когда отречение состоялось, то, как мне передавали, Керенский встал и взволнованным голосом заявил: «Ваше Высочество, где бы и когда бы меня не спросили о Вас, я везде и всегда буду заявлять, что в лице Вас я встретил честнейшего и благороднейшего человека». Все были растроганы до крайности, большинство плакало. У рассказывавших про это мне Шингарева и Караулова я заметил слезы на глазах. Про Михаила Александровича отзыв Шингарева был: это милейший, кристальный человек. Из всех участвовавших в совещании, только Гучков и Милюков были за принятие великим князем власти, все остальные были против.

Одновременно со своим отречением Государь подписал два указа – о назначении вновь вел. князя Николая Николаевича Верховным Главнокомандующим и князя Львова председателем Временного правительства. Известие о первом назначении попало в некоторые газеты, но оно не было утверждено правительством, назначившим на этот пост генерала Алексеева. Что касается до назначения Львова, то оно осталось замолченным всеми, точно члены Временного правительства боялись, что санкция Государя скомпрометирует их главу.

Днем 3-го марта мне пришлось быть в Кр. Кресте и в Волжско-Камском банке. В первом из них разговоры шли о военнообязанных санитарах, на которых отразились события в войсках и среди которых теперь шло брожение – выбирались всюду комитеты, шли уже разговоры об организации центрального делегатского комитета и кое-где удалялись начальствующие лица, по большей части врачи. Кроме того надлежало урегулировать положение Красного Креста, который был ранее под покровительством Императрицы Марии Феодоровны и пользовался совершенно исключительным положением, являясь близким к высшим государственным учреждениям или министерствам. Так как пока почти все зависело от кругов, близких к Думе, то на меня и выпала обязанность выяснить этот вопрос.

В банке на меня набросились с расспросами, чего можно ожидать в дальнейшем. В общем, в это время начало выясняться положение не только в Петрограде, но и в провинции, и оказалось, что первые дни революции не внесли потрясений в экономическую жизнь страны. Посему биржа отнеслась к ней очень спокойно, и курс бумаг, в общем, не упал. Однако всех очень волновал вопрос о дальнейшем, и посему меня и расспрашивали о том, что нам еще предстоит пережить. Теперь мне самому интересно вспомнить, как тогда мне представлялось будущее. Я не ошибся, что революция еще только началась и что главное еще впереди. Мне казалось тогда, однако, что главные потрясения проявятся не в связи с большевистскими учениями, о которых тогда не было и речи, а в связи с демобилизацией, которая, независимо от неизбежного беспорядка при роспуске деморализованных солдат, повлечет за собой появление миллионов безработных, как из числа этих солдат, так и с тех заводов и фабрик, которые работают на оборону, и тогда или совсем остановится или же значительно сократится производство. Все эти безработные миллионы, казалось мне тогда, и вызовут главные беспорядки, которые при отвратительном положении продовольственного дела и транспорта и при полном бессилии правительства не могут не выродиться в движение анархическое, тем более, что разрушительные инстинкты всегда были близки человеческой натуре.

В этот день я видел на Невском и на Литейном группы лиц, по-видимому, рабочих, занимавшихся сниманием императорских гербов с вывесок и с казенных зданий. Вокруг стояли безмолвные толпы и безразлично смотрели. На Литейном долго, но при мне безуспешно, старались снять с Орудийного завода орла, кажется, так и оставшегося на месте.

На следующий день, 4-го, я отправился с утра в Думу, чтобы поймать здесь кого-нибудь из новых министров и переговорить о судьбе Кр. Креста. Перед Думой было пусто, и только стоящие везде военные посты и опрокинутые кое-где чугунные решетки и свороченные громадные их постаменты указывали на только что пронесшуюся здесь народную бурю. В самом Таврическом дворце всюду была грязь и мерзость. Вероятно, стены дворца вспоминали те времена, когда по приказу Павла I он был превращен в казарму, и в чудном Екатерининском зале была устроена конюшня. Грязи тогда, наверное, было не больше. В Думе почти никого не оказалось – в последнюю минуту Временное правительство решило собираться впредь не в Думе, где все могли ему мешать, а в зале Совета министра внутренних дел, на площади Александринского театра. Туда я и поехал вместе с Карауловым, тогда еще комендантом города. Как и я, он не знал про перемещение правительства. Поехали мы с ним в Министерство внутренних дел вместе, но застали там еще только нескольких чинов думской канцелярии, в числе коих был и секретарь председателя Думы Щепкин, в этот день назначенный товарищем министра внутренних дел, а вскоре и управляющим этим министерством. Через минуту появился кн. Львов, а затем и другие министры. Я приехал очень кстати, ибо как раз Шингарев начал проектировать на бумажке в ведение какого министерства отнести до того независимые учреждения официального характера. Кр. Крест он наметил отнести к Военному министерству, против чего тогда нельзя было возражать. При этом мне удалось оговорить, что устанавливается непосредственная связь между Красным Крестом и Временным Комитетом Гос. Думы.

Через 10 минут министров позвали в заседание, и я ушел. Как я потом узнал, сейчас же после этого произошел инцидент с Карауловым. Исполняя эти дни обязанности Петроградского коменданта, он возомнил себя едва ли не вершителем всех судеб России, и посему рассчитывал, что имеет право присутствовать при заседаниях Временного правительства. Поэтому, обращенная к нему просьба удалиться из заседания правительства, глубоко его изумила и оскорбила. В Думе он рассказывал, что в первую минуту он думал или застрелиться или взять сотню казаков и разогнать Временное правительство. (Кроме того, его очень обидело назначение Командующим военным округом генерала Корнилова).

Нужно сказать, что в этом, позднее зверски убитом солдатами человеке, сплетались многие противоположности, хорошие качества с большой долей бестолковости и битья на эффект. Хотя Караулов и перед ним Энгельгардт и числились главами Петроградского гарнизона, сказать, однако, кто был его фактическим начальником за эти дни, я не берусь. Распоряжались очень и очень многие. Какую-то роль играл генерал Аносов, командир одной из запасных бригад, но когда ожидался подход к Петрограду из Ставки генерала Иванова, то на вокзале распоряжался частями, направленными для обороны его, Гучков.

Трудно сказать, что произошло бы, если к Петрограду действительно подошли вой ска Иванова, но общая растерянность солдат, которую я видел 27-го на Шпалерной и позднее, дает основание предполагать, что особой стойкости Петроградский гарнизон не проявил бы. Во всяком случае, однако, уже в первые дни революции выяснилось с полной несомненностью для всех совершенная его дезорганизованность, и поэтому еще до сформирования Временного правительства был поднят вопрос о назначении командующим войсками в Петрограде энергичного и авторитетного человека. Случайно я оказался свидетелем этого назначения, зайдя в Думе в одну из комнат, где шло какое-то совещание Родзянко с несколькими более молчавшими генералами (из числа их помню Михневича и на минутку забежал сюда и Керенский). Имя кандидата было названо, тоже бывшим здесь сыном Родзянко, Николаем, который первое время войны работал в земском отряде, бывшем при 24-м корпусе, и познакомился там с ген. Корниловым, попавшим позднее раненым в плен к австрийцам и оттуда бежавшим. На него-то он и указал, никаких возражений ни с чьей стороны не было, и сразу же Родзянко-отец распорядился посылкой соответствующей телеграммы ген. Алексееву. Таким образом, вся дальнейшая карьера Корнилова определилась случайным присутствием Н.М. Родзянко в комнате Временного Комитета.

Вечером 4-го марта я узнал, что Временное правительство решило назначить во все губернии на место губернаторов губернских комиссаров, и таковыми избрало председателей губернских земских управ. Таким образом, у нас в Новгороде должен был заместить эту должность Прокофьев, человек очень почтенный, но совершенно не подходящий к настоящему положению по своему преклонному возрасту и состоянию здоровья. В виду сего, я 5-го с утра обратился по телефону к Щепкину, чтобы обратить его внимание на это, и узнал, что в нескольких губерниях предполагается назначить этими комиссарами наиболее подходящих из членов губернских управ. Так как, однако, в Новгороде ни один из членов управы на эту должность не подходил, то я указал ему на Булатова, тогда председателя Земской кассы мелкого кредита, как на наиболее подходящего для этого кандидата. Он и был назначен. Позднее был я у нашего домохозяина Г.М. Петрова на собрании квартирантов по вопросу об охране дома. Уже в первый день революции вся полиция была упразднена, на место ее стала понемногу образовываться городская милиция, сперва из добровольцев – студентов и гимназистов старших классов, а затем из наемных лиц. Однако, эта милиция, благодаря своей неопытности и даже незнакомству с функциями полиции вообще, пользы приносила очень мало, и, несмотря на ее существование, в городе не было ни личной, ни имущественной безопасности. Всюду производились «обыски», при которых пропадала часть имущества. В виду этого приходилось самим обывателям приниматься за охрану своего имущества, и вот с этой целью и собирались квартиранты почти во всех домах. В нашем доме было решено, на случай подобных обысков, установить ночные дежурства всех квартирантов на лестницах, с тем, чтобы дежурные в случае появления сомнительных личностей будили всех жильцов дома. На дворников управляющий домом советовал не рассчитывать. Впрочем, через две или три ночи удалось найти надежного человека, который затем и караулил на нашей лестнице.

Через некоторое время обыски прекратились, но безопаснее в городе не стало, ибо набранная наспех с бора да с сосенки милиция, несмотря на назначенные в ней неслыханные до того громадные оклады, в несколько раз превосходившие оклады полиции, оказалась ниже всякой критики. Среди нее оказались сперва даже прямо преступные элементы, которые, правда, понемногу удалялись, но, наряду с этим, в нее попали и такие лица, которые сами называли себя анархистами и действовали так, что в их районах грабители могли делать, что угодно. Взяточничество, которое существовало несомненно в старой полиции, хотя и было сильно преувеличено в обычных о нем рассказах, теперь было значительно превзойдено. В отношении внешнего порядка Петроград во время войны уже значительно опустился в отношении чистоты, а теперь окончательно пришел в упадок. Да, впрочем, какого можно было требовать порядка, когда, например, в первые дни революции на одном из самых оживленных мест, на углу Литейного и Сергиевской, чуть не неделю стояло два орудия без всякой охраны с устроенной вокруг них баррикадой из пустых ящиков и корзин, и все время никто не мог собраться все это убрать. По улицам проезд был затруднен неубранным снегом, и с трудом лишь и понемногу удалось возобновить движение трамвая, пути которого еле-еле расчистили солдаты.

5-го марта я застал в Думе всех, хотя общее положение и улучшилось, в пессимистическом настроении вследствие плохих известий о флоте. Уже накануне говорили про избиения офицеров во флоте в Гельсингфорсе, после того, как еще раньше они были в Кронштадте. Теперь же пришли телеграммы, что какой-то рабочий-финн убил командующего Балтийским флотом адмирала Непенина. Притом, во всех трех крупных морских центрах: Гельсингфорсе, Ревеле и Кронштадте, проявилось теперь уже вполне определенно крайне левое настроение. В армии, несмотря на сменившийся за время войны несколько раз состав нижних чинов и офицеров, потребовалось все-таки несколько месяцев усиленной пропаганды, чтобы изменить ее строй, во флоте же это свершилось на другой день после получения телеграммы о Петроградском перевороте. Если это было понятно в Кронштадте, где в экипажах были собраны нестроевые элементы, то на судах боевого флота это явление совершенно ясно указало на полную разобщенность офицеров от матросов и на отсутствие нравственного влияния первых на вторых, особенно на крупных судах.