banner banner banner
Земля
Земля
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

Земля

скачать книгу бесплатно

Земля
Михаил Юрьевич Елизаров

Михаил Елизаров – автор романов “Библиотекарь” (премия “Русский Букер”), “Pasternak” и “Мультики” (шорт-лист премии “Национальный бестселлер”), сборников рассказов “Ногти” (шорт-лист премии Андрея Белого), “Мы вышли покурить на 17 лет” (приз читательского голосования премии “НОС”).

Новый роман Михаила Елизарова “Земля” – первое масштабное осмысление “русского танатоса”.

“Как такового похоронного сленга нет. Есть вульгарный прозекторский жаргон. Там поступившего мотоциклиста глумливо величают «космонавтом», упавшего с высоты – «десантником», «акробатом» или «икаром», утопленника – «водолазом», «ихтиандром», «муму», погибшего в ДТП – «кеглей». Возможно, на каком-то кладбище табличку-времянку на могилу обзовут «лопатой», венок – «кустом», а землекопа – «кротом». Этот роман – история Крота” (Михаил Елизаров).

Содержит нецензурную брань

В формате a4.pdf сохранен издательский макет.

Михаил Елизаров

Земля

© Елизаров М.Ю

© ООО “Издательство АСТ”

* * *

Земля пахнет родителями.

    А. Платонов

Нет стариннее дворян, чем садовники, землекопы и могильщики; они продолжают ремесло Адама.

Ты славно роешь, старый крот!

    У. Шекспир, “Гамлет”

Родился я в городе Суслов, ныне Алабьевск. Город был тогда полузакрытый, с каким-то военным производством. Отец работал в НИИ, а мать, бывшая отцовская лаборантка, находилась в декретном отпуске.

В памяти мало что сохранилось. Помню похожий на айсберг холодильник, по которому карабкается, скользит мой карликовый взгляд. Вот игрушечный совок, в его сияющей алюминиевой полусфере нежится желток пойманного солнечного луча. За окном на проволочной петле кормушка, фанерный парфенон: крыша конусом, днище да четыре рейки-колонны. Топчется голубь пепельного окраса – косится на меня. Стол и веточка смородины в блюдце, каждая ягода точно вытаращенный голубиный глаз. Дворовые качели – пара растрескавшихся брёвен и железная труба-перекладина. Дальше изображение тускнеет, и качели уже не видятся, а слышатся: поскрипывают ржавыми петлями…

Собранные вместе, эти воспоминания составляют портрет того времени. Рамка у портрета овальная, ведь овал – фигура прошлого. Мать настолько повсюду, что её не увидать. Отец вообще находится за границами “овала”. Возможно, он гвоздь, стержень, на который прикреплён этот ранний сусловский период.

* * *

После громкого служебного конфликта мы спешно покинули Суслов. Позже мне озвучили семейную версию былой драмы. Я узнал, как отец восстал против кумовства в науке, как в неравной борьбе был повержен и оклеветан. На беду приключилось возгорание, кто-то из сотрудников лаборатории серьёзно пострадал. Всплыли вдруг и хищения, к которым отец, разумеется, не имел ни малейшего отношения. Чтобы избежать уголовной ответственности, он уволился, потеряв при этом служебную квартиру.

Сначала наша семья перебралась в Ленинград. Полгода мы прожили в общежитии при каком-то ЦНИИ. Вскоре выяснилось, что на новом месте тоже не клеится. Ещё не остывшее правдоискательство отца раздраконило институтское начальство, и мы снова бежали.

Ленинград запомнился мне гулким сумеречным коридором, похожим на исполинский пушечный ствол. В застеклённом жерле ствола брезжит бледный северный свет, я с размаху шлёпаю о клетчатый кафельный пол резиновым мячом, и по стенам звонкой блохой скачет эхо…

Потом один за другим пошли новые города. Точно неведомый враг ополчился на нашу семью, и под его натиском мы отступали, как разбитая армия. Меня эти мытарства мало беспокоили, но мать, как я понимаю, ужасно переживала от бытовой неустроенности. В Новгороде, третьем по счёту городе, который нам выпало покинуть, она даже отважилась на разнос и прокричала отцу, что ей осточертела цыганская жизнь и нужен “собственный угол”. Я, воспринимая этот “угол” как наказание, взмолился:

– Мамочка, не надо нам в угол!

Отец, уже готовый вспылить, вдруг развеселился:

– Устами младенца глаголет истина. Обойдёмся без своего угла!..

Детская память – неумелый фотограф. В этой знаменательной сцене у отца, как на скверном любительском снимке, нет головы – просто не попала в кадр. А вот мать вышла хорошо: страдальческий поворот головы, разметавшиеся волосы, выразительно заломленные руки. И снова овальная рамка. Я просто не держу других рамок – одни овалы…

Вскоре отец посадил меня и мать на московский поезд. Сам он собирался путешествовать на грузовике вместе с пожитками.

*****

Помню, как поразил моё камерное воображение детский сад, куда меня пристроили почти сразу после переезда в Москву. Просторное, даже не светлое, а пересвеченное помещение. На полу разбросаны книжки. На твёрдых, точно куски дерева, обложках изображения аляповатых животных: медвежата, зайчата. Разномастные кубики, грузовички. Кукольный лом, мамкающие калеки без рук-ног.

Меня обступили чужие дети. Воспитательница, точно наседка, откладывает квохчущие круглые слова: “Кто-о-о?.. Это-о-о?.. Тако-о-ой? Пришё-о-ол?..”

Я, заранее обученный собственному имени-фамилии, отвечаю: “Во-о-ова Кро-о-отышев”. Слышится ехидный шепоток: “У него тапочки, как у бабушки…” – я утыкаюсь взглядом в пол. Тело обдаёт жаром первого стыда. У меня именно такая – шаркающая, старушечья обувь.

Обед. Суп кишит разваренным луком и капустой. За едой надзирает толстая нянечка. У неё малиновые, как снегири, щёки. Когда она отворачивается, я вылавливаю тошную гущу, пальцами отжимаю и прячу в нагрудный кармашек. На вечерней прогулке я тайком выбрасываю слипшиеся варёные комья под куст. В какой-то из обедов меня предаёт малолетний сосед по имени Рома – мои афёры с суповой начинкой становятся всеобщим достоянием.

Поставленный нянечкой в угол, я плачу, горячее сердце бьётся прямо в подмокшем кармашке, а потом оно холодеет вместе с капустой и луком, стынет – моё сердце.

Тихий час длится целую вечность, заснеженно-белую, как потолок. Меня окружает усыпальница на четыре десятка кроватей – уложены младшая и средняя группы. Мне кажется, что все они спят мёртвым сном. Бодрствую только я. И моя бессонница больше и значительней их коллективного забытья.

*****

Тогда же появляется первое в моей жизни кладбище. Пока ещё игрушечное, точно пособие для детей младшего дошкольного возраста, – макет грядущего взрослого кладбища.

Как её звали, ту девочку?.. Лида?.. Лиза?.. Худенькая, обстоятельная, с тощими русыми косицами. В свои пять лет эта Лида-Лиза уже была настоящим знатоком похоронного дела.

Под угрюмое развлечение она отвоевала удобную песочницу. И сама выбрала тех, с кем будет играть. Не знаю, чем я ей приглянулся. В четыре года таинство погребения для меня ограничивалось считалкой про попа и собаку: “Вырыл ямку, закопал и на камне написал”. А Лида-Лиза просто подошла ко мне и сказала:

– Идём, ты будешь у нас копать.

И я пошёл. Даже не подозревая, во что ввязываюсь. А после сбежать не получалось. Лида-Лиза не отпускала. Она в совершенстве владела женским мастерством – не отпускать…

Мертвецкий контингент импровизированного кладбища был в основном народ военный – жуки-солдатики, которых исправно поставлял Лиде-Лизе её хмурый, деятельный помощник Максим. Попадались, конечно, мухи и пчёлы. Но главным покойником, украшением кладбища, был дохлый мышонок. Его погребла лично Лида-Лиза – похоронный долг и призвание оказались сильнее извечного женского страха перед грызуном, пусть даже и бездыханным.

Каждый из сотрудников кладбища был занят своим делом. Максим поставлял покойников, я копал могилы, а предатель Ромка – он тоже чем-то глянулся Лиде-Лизе – мастерил гробы из фантиков.

На памятники шли щепки, мелкие камни, стёклышки. Была приглашённая “родня” – три послушные плакальщицы из младшей группы. Они голосили заранее составленный Лидой-Лизой текст. Что-то вроде: “Ой, бедненький жучок! Почему ты не бежишь, лапками не шевелишь?!” Имелся прейскурант услуг: панихида, поминальный стол. А сама Лида-Лиза была директором игры: следила за регламентом похорон, управляла, наставляла.

На второй день после открытия кладбища она велела нам наломать веточек и обозначить границу зелёными насаждениями. Я под присмотром Лиды-Лизы прокопал водоотводы, чтобы дождь не размыл захоронения. У нас был хозяйственный блок – перевёрнутый кузов грузовичка, где хранились совок и материалы для постройки надгробий – камушки, щебёнка. За это отвечал Рома. Думаю, если бы нам позволили спички, Лида-Лиза организовала бы и постройку миниатюрного крематория.

Поначалу в нашу песочницу рвались малолетние вандалы, желавшие построить на месте мёртвого царства дороги и магистрали. Но Лида-Лиза умела так посмотреть на жизнерадостного автолюбителя, что тот с рёвом бежал жаловаться.

И вот однажды к нам пришла воспитательница – разобраться в слезах и прекратить мрачную игру. Сказала:

– Я вот сейчас ваше безобразие ногой подавлю! – занесла тяжёлую сокрушающую ступню, чтобы сравнять с песком наши могилы и склепы…

Сквозь годы я слышу крошечный Лиды-Лизин голосок. Маленький человек, пятилетняя девочка, требует уважения к смерти и праху. Говорит спокойно, с таким достоинством.

Я не помню конкретных слов, но общий смысл был именно такой – уважение к мёртвому миру! Смерть не прощает кощунства, даже если оно творится на территории игрушечного кладбища! Вот что говорила Лида-Лиза – только простыми детскими словами.

И воспитательница оторопела, отступилась. Я как сейчас вижу её багровое, точно остановленное на бегу лицо – стоп-кадр акрилового фотоовала…

Уверен, под руководством Лиды-Лизы насекомий некрополь продержался до холодов, а может, пережил и зиму. Но эти подробности мне неизвестны. В начале октября я подхватил двустороннюю свинку и до ноября пролежал в кровати. Потом в детском саду началась эпидемия краснухи. А когда зараза пошла на убыль, у отца не заладилось и с Москвой.

*****

Я научился предугадывать сроки каждого нового переезда. Примерно за полторы-две недели родители приглушёнными голосами заводили однотипный разговор. Я слышал прерывающееся слезами материно:

– Серёжа, если тебе плевать на меня, то подумай о ребёнке!..

И негодующий змеиный шёпот отца:

– Маш-ша, неуш-ш-шели ты хочеш-ш-шь, чтобы они сделали из меня посмеш-ш-шищ-ще!..

Фантазия рисовала мне бесноватый цирк, взрывы издевательского хохота: на арене, усыпанной опилками, корчится от стыда мой бедный отец, он наряжен в дурацкие цветные одежды, на лице его кричащий клоунский макияж – из него опять сделали посмеш-ш-шищ-ще…

Из Москвы мы двинулись в Белгород, где отцу предложили учительскую должность в техникуме. И снова был поезд. Наше купе находилось в конце вагона. Отец давал какие-то наставления матери, а рядом, в тамбуре, пахнущем табачным перегаром, шумно харкало невидимое существо. Мне казалось, что это Москва так прощалась с нами, смачно плевала вслед…

В Белгороде мы пробыли около полугода. Вместо детского сада меня сдали под присмотр нашей квартирной хозяйке. Если быть точным, то была не квартира, а частный дом, его половина, где жила баба Тося, у которой мы сняли комнату.

Баба Тося была уже совсем ветхая, хотя я тогда не осмысливал глубины возраста. Голубоглазенькая, лёгкая старушка. На голове светлый платочек. В моих воспоминаниях она смотрит на меня из распахнутого майского окна. Солнечная прямоугольная рамка аккуратно вписана в надгробный овал…

С бабой Тосей мне жилось хорошо. Супы она готовила без склизкой луковой гадости и, кроме того, никогда не заставляла есть через силу. Чаще всего мы играли в молчанку. Тихая забава начиналась с присказки про цыган, потерявших кошку: “Кошка сдохла, хвост облез, кто промолвит слово, тот её и съест”. Мы по несколько часов кряду сидели и молчали, пока соседка не обращалась к бабе Тосе с какой-нибудь фразой и не “съедала” под наш дружный смех кошку.

Ещё баба Тося водила меня в церковь, что стояла неподалёку от её дома. Помню, мне эта церковь неизменно представлялась огромным каменным яйцом, внутри которого всегда царил сумрак, полный крошечных светляков.

Мне в церкви больше нравились изображения витязей, протыкающих чешуйчатых горынычей тонкими копьями. А баба Тося предпочитала бормотать возле скучных стариков и пригорюнившихся женщин. Время от времени я вежливо уточнял: “Поговорила?” – а баба Тося улыбалась.

Но самым главным в церкви был, конечно, Бог. Или “Боженька” – так его ласково называла баба Тося. Он мог быть голубем, младенцем, сердитым заоблачным стариком. Боженька в виде мужчины с девичьими волосами умирал в городе Киеве на кресте. Поэтому главная улица там называется Крещатик…

Я уточнял:

– Боженьку закопали? У него есть могилка?

А баба Тося отвечала:

– Нет, мой хороший. Боженька воскрес, поэтому у него нет могилки. Но однажды все, кто умерли, оживут, и боженька их будет судить…

Услышав от меня историю о боге с Крещатика, отец рассвирепел. Точно скрытый грозовыми тучами, откуда-то сверху он гневно восклицал:

– Отлично! Значит, бог есть! Да? На Крещатике? – Я, перепуганный, кивал, принимая мученический шлепок по заду. – Ну, а теперь, как ты считаешь, есть бог?!

Я слёзно выкрикивал:

– Да! Да!.. – и с рёвом бежал под мамину защиту.

Помню, отец перед сном ещё долго возмущался, собираясь устроить “старой дуре” грандиозный разнос, дескать, он не позволит развращать церковными бреднями ребёнка. Мать с трудом угомонила отца, пообещав ему поговорить с бабой Тосей.

Не знаю, проводились ли какие-то нравоучительные беседы. Уже через пару дней отец в ночных шёпотах снова помянул роковых хохмачей, желающих сделать из него “посмеш-ш-шищ-ще”. Это означало только одно – впереди маячили новые странствия.

Баба Тося умерла накануне нашего отъезда. Угасла за какую-то неделю. Глаза из ясных и небесно-тёплых сделались бесцветными, мутными. Каким-то утром от лица её отхлынула кровь, а бледная кожа налилась жёлтым воском.

Капризный, я обижался и удивлялся, почему баба Тося замирает – то посреди комнаты, то на середине строки:

– Тра-та-та, тра-та-та, мы везём с собой кота…

За день до смерти она снова оживилась, металась по дому и связывала в узлы свои вещи, точно собиралась в дорогу.

Утром мать разбудила меня, вывела во двор. Дверь в комнату бабы Тоси была открыта, я мельком увидел незнакомых старух. Двое рукастых мужчин – сосед и его сын – вносили в дом неуклюжий, стукающий о дверные косяки чёрный гроб.

Мать произнесла торжественным полушёпотом:

– Баба Тося умерла…

Может, она думала, что мне сделается страшно от этой новости. Спокойный, я обстоятельно доложил, что бабу Тосю нужно отвезти на кладбище, закопать и сделать памятник.

Сосед аж присвистнул от моих похоронных познаний. А отец, хмурясь, сказал:

– Видишь, как его покойница натаскала. Экспертом стал!.. – Хотя, если честно, мы с бабой Тосей не говорили о смерти. Это для отца религия и смерть были сторонами одной медали.

На следующее утро, перед тем как уложенную бабу Тосю навсегда вынесли из дома, сосед поймал меня за руку.

– Попрощаешься? – он указал подбородком на гроб.

Родителей поблизости не было. Я кивнул и через миг воспарил над столом и гробом.

Мне предстал чужой носатый старик, одетый в женское. Я послушно выговорил:

– До свидания… – и коснулся пальцем жёлтой щеки мёртвой бабы Тоси. Щека была твёрдой и шершавой, словно кожа бывалого футбольного мяча.

Слова “до свидания” подразумевают, что произносящий их рассчитывает когда-нибудь свидеться. Нет, я определённо не задумывался, окажусь ли однажды в загробном “там”, где среди прочих повстречаю бабу Тосю и кивну ей, как старой знакомой. На тот момент для меня не существовало категории “личной смерти”. Это уже много лет спустя мне разъяснили мои сумрачные учителя, что не энгельсовский обезьяний труд, а именно смерть сделала человека человеком, что осознание собственной смертности и является нашим настоящим рождением. Смерть принимает нас в люди.

Действительно, что не родилось, умереть не может. Ребёнок бессмертен в том смысле, что не может исчезнуть для себя, разве только для других. Я был пятилетним недочеловечком, яичным овальцем, в котором только вызревал будущий мыслящий труп. Вспоминаю наше детсадовское, песчаное кладбище. Мы обращались с мёртвыми насекомыми как с живыми предметами, которые сделались неподвижны исключительно ради нашей совместной игры – фигура на месте замри!..

Осознание личной смерти – зрелый плод. Поэтому и “умирала”, вкусив, охочая до наливной отравы пушкинская царевна. Баба Тося своей смертью не подбросила мне взрослого яда в яблоке. Я ещё долго оставался беспечным и бессмертным, то есть не верил, что однажды тоже умру.

*****

За нашими пожитками приехал грузовик. Отец посадил нас с матерью в кабину, а сам пристроился в кузове. Города закончились. Мы “докатились”, как выразилась мать, до посёлка.

Точно не помню его названия – вроде Первомайское. Там мы продержались до осени. Отец мотался по делам на дребезжащем “уазике” куда-то в район. Кем он там работал, я не знаю – но вряд ли по специальности.

А в сентябре снова появился грузовик. Я спросил у взрослых, куда мы направляемся в этот раз. Отец ограничился скупой фразой: “В один населённый пункт”.

Через несколько часов мы приехали в довольно странное место, которое и населённым-то назвать можно было только из-за нашего присутствия. Вокруг на многие километры простиралась безлюдная неухоженная пастораль. По обе стороны от дороги чернели разродившиеся пашни. Вдалеке, за облезлыми, похожими на рыбьи скелеты тополями виднелись низкие бараки – коровники или просто склады.

Дом, в котором нам предстояло жить, был одноэтажной развалюхой. Лично меня всё в нём устраивало: и низкие потолки, и скрипучий, щелястый пол, сколоченная из досок мебель: стол и лавки. Особенно впечатляла огромная, на полкомнаты, облупленная печь – прям как из сказки про Емелю. Увидев это закопчённое чудо, мать заплакала. Ведь даже у бабы Тоси было газовое отопление.