banner banner banner
Мир меняющие. Книга 1. Том 1
Мир меняющие. Книга 1. Том 1
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Мир меняющие. Книга 1. Том 1

скачать книгу бесплатно

Мир меняющие. Книга 1. Том 1
Елена Булучевская

Как вы поступите, если будете знать, что случится завтра? А если узнаете свое будущее на месяц? Или на год? Если предначертано нечто пугающее и ужасное… Только точной даты нет… А каково это – знать, что всем ваших близким грозит неминуемая гибель? Может, они и выживут, но их существование станет таким тяжким, что они будут искренне завидовать мертвым… Кто сможет спасти вас от судьбы более горькой и мучительной, чем смерть? Кто сможет изменить себя так, что изменит целый Мир?

Мир меняющие

Книга 1. Том 1

Елена Булучевская

© Елена Булучевская, 2017

ISBN 978-5-4474-2006-2

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Пролог

В момент, когда сошлись и выстроились в прямую линию семь звезд, частицы космической пыли, копившейся с начала времен в дальних и близких галактиках, начали с невероятной скоростью слетаться в одну точку. Стягивались, сминаясь в плотный ком. Потом, нагревшись от ударов друг об друга, запылали невероятным жаром, спекающим частицы в ядро планеты, накручивая на нее слой за слоем все, что было рядом. Появилось, выпячиваясь из звездного света лицо Создателя, которое тут же начало распадаться на маски – то темные, то светлые. Через краткий – бесконечный миг появились Семь существ, ярких, как пламя, и светлых, как только что рожденный свет. Через миг появилось еще одно существо, безликое – мрачное, темное – сотканное из пустоты, которое усмехнулось отсутствием лица, уплотнилось, уменьшаясь и становясь все отчетливее. А потом – бабах – исчезло, оставив за собой лишь шлейф звука, шелестящего и затихающего в безмолвии готовящейся к рождению планеты – хррррон – прозвучало, как стон. Семеро светлых объединившись, начали какой-то странный танец, уплотняя, сминая, сжимая, раскатывая. Добавили немного того-сего, прочертили русла рек, углубили и уплотнили почву под моря-океаны, сюда вложили минералы, туда – спрятали металлы. Потом новый взрыв, еще яростнее предыдущих. И вот – родилась планета, названная Зорией, с семью лунами и с семью солнцами. Сначала она была ярко-алой, затем, остывая, стала сине-зеленой, щедрой и благодатной.

Светлая Семерка с доброй усмешкой смотрела на свое детище. В начале жизни на Зории было жарко и туманно, постоянно моросили дожди, несущие семена будущей жизни, дули горячие ветры, занося эти семена в глубины материков. Странным был вид Зории в те времена – гигантские травы самых фантастических расцветок, среди которых бродили огромные неведомые твари, перекрикиваясь гортанными звуками. Другие зверюги нападали из зарослей и пожирали зазевавшихся, тех, кто пережевывал траву и листья. В воздухе парила живность всех форм и размеров, летали кровососы, размерами со скалу, нападавшие на все, что только появлялась в поле зрения. Грохотали почвотрясения, лили дожди, промывая овраги, разливали кипящую лаву извергающиеся вулканы. Среди равнин и гористых плато появлялись трещины, которые иногда заполнялись водой, а иногда уширялись и зарастали зеленью, становясь ущельями с круто вздымавшимися отвесными стенами. В ущельях этих творилось нечто и вовсе несообразное – жизнь там развивалась по-своему. Одна из таких трещин в теле Зории поражала своими размерами. Она образовалась среди плодороднейшей равнины, разделив ее. Пересекавшая равнину небольшая речушка попала в западню, ее воды залили долину, стали падать в ущелье небольшими водопадами, скапливаясь на дне, разделились на мелкие ручьи и пропадали в рыхлых почвах, заболачивая их. Ущелье разрослось, его хотелось называть уже так: «Ущелье». Среди всей этого влажно-зеленого полумрака зародились странные существа. Там появились драконы – самых разных невообразимых форм. С крыльями, количеством бывало несоразмерным ни туловищам, ни головам. С многочисленными прожорливыми, иногда беззубыми ртами, изрыгающими огонь, воду, раскаленный металл, пар, воняющие премерзко; а иногда – с громадными клыками, не позволяющими смыкать плотно пасти, из которых капала ядовитая слюна, проедающая камни. Жизнь бурлила. Драконы начали активно бороться за свою жизнь и отвоевывали пространство, поедая своих собратьев, родителей, а порой и потомков. Было их там так много, что, казалось, ими кишмя кишело Ущелье. Драконы изводили друг друга в страшных битвах, морили голодом, не подпуская к пище, изгоняли к бесплодной стороне Ущелья, гадили в источники воды, из которых пили соперники. Сколько мгновений длилась эта бойня, для Богов – миг, для умирающих – вечность. И вот, остались: облачный, ледовый, черный, хромовый, зеленый, красный и серый. Этим тварям была дарована жизнь. Долгие годы бродили семеро гигантских ящеров по Зории, пожирая все и вся, попадающее им на глаза, сотрясая почву своими шагами. Летая на неизмеримой высоте, паря возле пылающих солнц, затмевая порой их своими крыльями. Не могли даже раскаленные светила нанести этим тварям самый мало-мальский вред.

Странной Зория тогда была, а особенно странным было время. От заката семи лун до заката семи дневных светил иногда проходило более месяца. А иногда солнца, еще яростно пылающие жаром, вмиг оказывались за горами, и наступала темень, и все семь дневных светил прятались в этом кромешном мраке. Время подчинялось тому самому восьмому, исчезнувшему богу – своевольному и непостоянному, коварному, как и само время, ибо подкрадывалось исподтишка ко всему сущему. Звали его Хроном – он был страшен видом своим. Мрачный, черно-багровый, ужасающие глаза, горящие темным пламенем, всклоченная грива волос, худощав, но мускулист, кожа содрана с живого, обнажив плоть. Сущность его была под стать плоти. На вытянутой голове не было ушей, то есть, сначала они, конечно же, были – огромные, лопухастые, оттопыренные – позволяющие слышать малейший греховный шепот на Зории, чтобы успеть свершить свое черное хроносудие. Но провинился Хрон своими жуткими проделками, заставив гневаться даже уравновешенную Семерку, и уши ему попросту обрезали. Семерка была единогласна в том, что Хрон должен стать безухим. Даже помогающая в обретении и защите жизни Вита голосовала за наказание и заключение в хронилище – так высокомерный Хрон назвал свое обиталище, в котором происходили странные и страшные вещи, и куда ему было позволено забирать своих жертв, которые слишком грешны, чтобы слушать божественный шепот на зеленых лугах. Потом Хрон, криво усмехаясь, сообщил Семерке, что они забрали себе все, что хотели, и посему пришел его черед выбирать себе игрушки. И забрав власть над временем, забрал и власть над снами и грезами, над миражами, которые являются усталым путникам, изнемогающим от голода и жажды, болезни и войны тоже теперь начинались по его повелению.

На Зории пролетела череда сменяющих друг друга эпох. Там, где была вода, выпятились материки, на пески пустынь хлынули потоки влаги. Горы вырастали и разрушались. Все текло, все изменялось. Время иногда сходило с ума, не подчиняясь никаким божественным изменениям, не отвечая ни на какие посулы и обещания. Лишь властелин его, Хрон смеялся, глядя божественной Семерке в лицо, утверждая, что время – такое и есть, что таким они, благословенные боги его создали. В ярости и от непривычного бессилия Боги прокляли любимцев Хрона – драконов, лишили тех надежды на возрождение и преображение, сделали бездушными и подлыми тварями, отняв даже те крохи благородства и разума, которые у них были. А Хрон продолжал смеяться, поднимая свою безухую косматую голову к семи пылающим солнцам.

На Зории наступила благостная тишь. Боги решили, что любимицу надо защитить от происков зла, от Хрона и его детищ. И если нельзя справиться было со временем, вышедшим из-под контроля, то можно было повлиять на ход событий. Отправили на Зорию своих детей. Потомки – Прим, Аастр, Вита, Пастырь, Кам, Вес и младший сын Торг – благословенные дети Богов создали письмо и книгу Кодексов – что такое хорошо и что такое плохо, а что делать ни в коем случае нельзя. Каждой касте дан был свой Кодекс правил. Зорийские воплощения Великой Семерки стали великими мастерами: правитель, астроном, повитуха, пастырь, каменщик, весовщик, купец. Правитель Примом, основал Мир, сотворив порядок в стране, он владел тайными знаниями. Женой его стала Прима, самая прекрасная и мудрая женщина в Мире, появляющаяся из ниоткуда и исчезающая в никуда, при смене нового правителя. Кровь Примов передавалась не от предков к потомкам – она могла заявить о себе у родителей с другой кровью – в этом было и великое благо и великое проклятье Примов, ибо своих детей зачать они не могли – после появления первого царенка, но об этом чуть позже.

Астрономы, дети Аастра, обладали острейшим зрением и способностями ко всяким наукам. Мужчины этого клана могли иметь детей только с женщинами своего клана. Они изучали звезды; знали счет времени – даже в сезон дождей могли точно сказать, который час; умело мастерили всякие устройства – для слежения за временем и для наблюдения за светилами, да и к другим устройствам могли приложить руку, делая их совершеннее, а еще могли распознать кровь любого клана. У всех астрономов были необычные глаза: жемчужно-серые с янтарно-желтым, словно бы пылающим зрачком, которыми могли видеть ночью и днем с одинаковой четкостью. Эти глаза могли, не мигая, смотреть на семь светил в зените без ущерба для зрения. Все астрономы были худощавы, в еде были совершенно неприхотливы; женщины их клана обладали особой привлекательностью, благородством черт и умением вести хозяйство. Повитухи – дочери Виты, великие врачевательницы, первыми встречали появляющихся на свет детей и закрывали глаза умирающим, мужчины становились лучшими охранниками – преданными и верными. Кровники Виты обладали потрясающим осязанием и врожденными знаниями об устройстве человеческого тела. Повитухой же могла быть только женщина, дочь богини Виты. Пастыри – основатели домов, в которых страждущие духом могли возносить свои просьбы и моления. Пастыри заботились о духовном здоровье, обладали исключительным слухом и способностью находить источники воды. Отличались они смирением и спокойствием. Каменщики возводили города, безошибочно определяя место для строительства. За соблюдением законов божественных и мирских следили весовщики – обладатели особого зрения, позволяющего видеть кровь там, где она пролилась, как бы ее не смывали. Весовщики могли судить и миловать, казнить и пытать, хотя пытками редко занимались. Были они неподкупны и спокойны, щедры и великодушны. Самыми жизнелюбивыми и общительными были дети Торга – купцы, которые могли договориться хоть с кем, обладали исключительным глазомером, как и каменщики. Купцы были изобретательны и смелы, склонны к дальним странствиям и к изучению обычаев других народов.

Потом божественное умыло руки, сделав продолжение рода счастьем и мукой одновременно: нетерпеливым ожиданием рождения своих детей. При родах первой Примы была сама праматерь Вита. Впервые царёнок родился, как и положено, в срок у первых Примов. Страшно кричала от боли Прима, вцепившись в руки склонившегося над ней супруга, который мог лишь словами ободрения помочь жене. Вскоре отчаянные крики сменились звонким плачем новорожденного. Счастливый отец потянулся за сыном, но остановился, с ужасом услышав из уст своего только что рожденного первенца странные речи – страшное предсказание всем живущим на Зории. Поначалу передавалось предсказание из уст в уста, а потом было записано и вырезано навеки вечные в потайном гроте Пещеры Ветров. Оно гласило: «Когда сойдутся в парадном шествии семь звезд, появятся семь бездушных зверей. Будут нести звери голод, холод, мрак и безнадежность. Появление тварей означит собой конец времен. Узревшие Драконов не выживут, ибо вид их есть само страшное искушение и проклятие. Когда семеро павших будут обращены, наступит царство темного властелина. Изменить предначертанное невозможно».

Пока младенец все это проговаривал, на стенах пещеры появлялись и пропадали картины странного и страшного для Зории грядущего. Лики хроновых отродий сменяли картины ужасающих катастроф. Когда младенец умолк, глубоко вздохнув, и заснул на руках у потрясенной матери, новоявленный отец хотел убить ребенка, чтобы хоть так оградить себя и близких от зловещего будущего. Но взмолилась юная мать и он не смог отказать. Примы ушли из Пещеры Ветров, шли долго. Семёрка пристально наблюдала за своими детьми – вновь уделяя все свое внимание. Вскоре достигли зорийские Прим и Прима с первенцем на руках горной долины, вольно раскинувшейся на семи холмах. Рядом синели воды чистейшего озера, впоследствии названного Великим Броном. Пришедшие с Примами мастера возвели столицу Мира – благословенную Блангорру.

…Ребенок вырос, и многое изменилось на Зории. От первенца Прима пошла династия великих правителей, кровь которых стала передаваться не от отца к сыну, царенок мог появиться в любом семействе. Прима воплотила в себе прекрасный символ матери всего народа, у которой не могло быть собственного дитя. Исчезала при смене правителя и возрождалась вновь, созданная новым Примом при помощи тайных знаний при передаче власти. Страшной стала ответственность повитух при появлении младенцев мужского роду. Если на седьмой минуте начинал младенец вещать проклятие – работа повитух не ограничивалась помощью роженицам, нужно было срочно докладывать рождение говорящего младенца куда следует, в пуп продевать кольцо – чтобы путаницы не случилось. За недонесение этого разговор короткий и наказанием могла быть только смерть, причем наказывала себя повитуха сама, лишая жизни своим ритуальным ножом. А царёнок, обязательно мальчик, после первого вздоха, после первого вскрика, еще не вкусив своей первой пищи, должен был сказать великое предсказание – всё целиком. Тогда он становился наследником. В остальном, царята были обыкновенными детьми, болели и умирали от неизведанных болезней так же, как и все дети. Но цепочка младенцев-предсказателей никогда не бывала прервана. Если умирал царенок на смену ему на рассвете следующего дня рождался другой, чтобы успеть возмужать до смерти правящего правителя. Сложная штука такое наследование, где кровь Прима себя проявит – не под силу это предсказать было ни повитухам, ни астрономам. Долгое время бились они изучая примову кровь, но ничего не получилось. Младенец говорил предсказание на седьмой минуте своего существования – не раньше и не позже. Повитухи при помощи в астрономов соорудили записывающую машинку, которыми со временем снабдили каждую повитуху. Приборчик тот выглядел черной коробкой, которая фиксировала звуки всего процесса родов. А потом, при помощи читающей коробки в Тайной канцелярии или в храме Виты позволял видеть и слышать все снова. Изменить в записях повитухи не могли ничего, коробочки эти не ломались никогда, изготавливались из темного металла, который бей – не бей, топи – не топи – оставались неизменными. К коробкам вскоре привыкли, и народ жить стал спокойнее, зная, что наследник – именно тот, избранный, и цепочка правителей по крови не будет прервана.

После возведения Блангорры Семёрка пожаловала своим детям пару белоснежных крылатых единорогов, которые через некоторое время породили целый табун. И лишь особым людям и в особых случаях даровали Примы крылатого скакуна. Воровство и убийство единорога каралось смертной казнью. Боги вскоре совсем отошли от дел и оставили Зорию своей судьбе на долгие века, не вмешиваясь и не пытаясь ничего изменить. Лишь изредка поглядывали на свое детище, потому как им было чем заняться и в других уголках вселенных. Поглядывали потому, что помнили о своем вечном враге – Хроне и его детях.

Постепенно разошлись миряне по своей части Зории – от одного берега океана до другого берега океана, который простирался вокруг всей Зории. Назвали все почвы захваченные государством «Мир». Так записали астрономы, которые вели записи об истории Мира. За океанами были другие миры – там обосновались кочевники, какие боги их зародили или откуда они появились – в Мире было неизвестно. Время, подвластное темнобородому так и не стояло на месте: где-то текло размеренно, как река, где-то спешило, как бешеный водопад, а где-то капало, как пересыхающий ручей. Смута была из-за этого великая. На Торговище получался сплошной стыд позор по этой причине – в одно время съезжались торговые люди со всей Зории, а мирские как попало прибывали. Или пастыри решат созвать собрание всех храмовников по поводу пресветлых праздников Светлой Семёрки – ан нет, никто сразу не соберется, все едут по своим хронометрам. Развал, скандалы, ссоры, войны случались из-за этого неравномерного времени. Пока мудрый Прим не издал указ – по всей границе, в назначенных местах установить часовые башни, поселить там племена астрономов, кои должны будут поверять время на хронометрах всем желающим, опять же следить за небесными светилами вдали от огней больших городов сподручнее. Приму вручили ключи от семи часовых башен, выстроенных первыми каменщиками. Звездочетам поручили секретную миссию: должны они следить за изменениями жизни семи звезд, которые, выстроившись в прямую линию, сигнализировали бы о скором свершении проклятья. Но впрочем, какая уж секретная – все, что касалось великого предсказания, сразу же становилось явным и известным всем кланам и их семействам.

По высочайшему указу все астрономы обязаны были переселиться в города, которые основать около часовых башен, и начался великий исход астрономов из городов и селений. Много было пролито слез при расставаниях с друзьями, много было сложностей, но постепенно все утряслось и забылось. Теперь уже казалось, что так всегда и было. Что жили астрономы всегда около часовых башен и всегда следили за временем, могли предсказать судьбу по звездам. Не предсказывали ее только себе. Никто и никогда, даже в шутку, даже в детстве, когда был щеглом бесштанным, не пытался предсказать себе судьбу.

На часовых башнях устанавливали металлические короны, усеянные зубцами, с наглухо впечатанными в них огромной величины каменьями. В центральный зубец размещали башенные часы. На них время никогда не сбивалось и всегда шло верно. Говорили, что «вот, если будет предсказание сбываться – надо бежать под сени этих башен. Короны – спасение от всех этих пророческих мертвяков и может она время остановить, а то и вспять повернуть». Говорили и подмигивали друг другу. И пойми этих мирян – когда врут, а когда нет. Но Мир – он ведь один, на треть Зории, все остальные – кочевые, почти дикие, а миряне друг друга с пол кивка понимали.

Глава 1. Астрономова печаль

В астрономовых поселениях кипела жизнь, сновал люд по своим делам. В самих башнях были обсерватории и мастерские астрономов. Они своих отпрысков ничему из ремесла не учили – в крови было все, сызмальства знали. Обучали лишь грамоте и счету, что в помощь основным умениям было, к охоте да рыбалке приобщали – в общем, чему всех ребятишек обучали. Девчонок еще домохозяйству обучали. Дочери астрономов росли на диво статными и красивыми, и все становились со временем отменнейшими хозяйками, женами и матерями. Говорили, что заиметь женой дочь астронома – к хорошей жизни, да только в иные сословия и племена не отдавали они дочерей своих. И пристрастились их воровать кочевники, потом продавали где-то за песками, купцы рассказывали о страшном невольничьем рынке в Крамбаре на Вороньем берегу, откуда никто не возвращался. Их дети, рождавшиеся полукровками, теряли обычно почти все свои навыки, только глаза оставались такими же жемчужно-серыми, с всполохами огня вместо зрачка, как у предков, и время чуяли, как дикие звери – воду. Потом случилось так, что постепенно поселения возле часовых башен начали приходить в упадок. Издавна было заведено распределение обязанностей между мужами и женами у астрономов. Кто за небом следил, а кто вел хозяйство. И теперь, когда исчезли женщины, клан был обречен. Стояли вдоль границы заброшенные часовые башни, полузаросшие всякими ползучими растениями поселения постепенно заносило песком. Астрономы-мужчины, оставшиеся без своих половинок, продолжали исполнять свои обязанности в разрушающихся городах, пока не отправлялись к праотцам. Скоро осталось лишь несколько действующих часовых башен.

Город Турск располагался на самом берегу пресноводного озера Мэйри, знаменитого на всю Зорию своими колоссальными запасами пресной воды. Места были живописнейшие, с одной стороны к Турску, подступал лес, почти целиком состоящий из кипарисов и сосенок, подлесок – сплошь ягодные кустарники. С другой стороны, открытой стороной поселение выходило на озеро, и вода иногда поднималась так высоко, что вплотную подступала к домам. В сезон дождей, когда бесновались бури и ураганы, становилось страшновато, что разъярившаяся стихия смоет даже самую память о городке. Но это же озеро поставляло рыбу и всяких гадов водных, как съедобных, так и не очень, которых там водилось тьма тьмущая. В сезон ветров прибивало к берегам всякие съедобные травы. В теплый сезон на закате семи солнц от красоты, окружающей Турск, щемило сердце. Мелкий песок, усыпавший берег, приобретал светло-желтый цвет, как у перезревших яблок, что во множестве зреют в садах. Тишина, едва слышно плещутся волны о берег, и вода, по которой словно растеклось алое золото, отражает небо, в этот момент приобретающее фантастический розово-золотой цвет. Прибрежные птицы, наоравшись за день, перелетают с места на место бесшумно, лишь иногда слышался посвист крыльев и, кажется, можно услышать шепот песчинок, по которым идешь и вокруг никого… Можно было вообразить себя Примом или Примой – первыми людьми на Зории, и придумывать названия всему, что видишь, словно впервые, именно ты.

Город обычно кишел людом – рыбаки, несущие добычу за день, издалека миряне ехали за предсказаниями, везли всякие часы на поверку, торговали снедью и вещами. Предлагали самые мыслимые и немыслимые вещи – на мену, на продажу, в подарок за хорошее предсказание. Сватались за подрастающих дочерей астрономов, получая неизменный отказ – ибо только астроном мог жениться на дочери астрономов. Порода не вырождалась – семей астрономов в Мире было великое множество. Девиц незаконных, тимантей лишь не было в этом поселении при башне. Каким-то образом прелюбодейки мешали работе астрономов, и посему не допускались они туда. Кому-нибудь если в городе приспичило их услугами попользоваться – в трех днях пути стоял отдельный фиолетово-розовый замок Багрод, в котором и проживали такие девицы. Туда обычно ездили или пешком ходили юнцы, приезжие, да отребье всякое. Астрономов не были среди посетителей этого замка – не слаживалось ничего там у них, да и не тянуло даже к продажной любви. Поэтому самыми верными мужьями в Мире и считались.

Сам замок при башне был тогда полон – астрономы, их жены, ребятишки, начиная от самого малого – лежащего в люльке и заканчивая юнцами с пробивающимся пушком вместо усов и бород, с неожиданно писклявыми голосами, переходящими в бас. Старейшины астрономы, старейшины матери. Прислуга, помогающая женщинам по дому и в садах, ухаживающая за окраинами башни, скотники, садовники, механики, ковали. Много было люда. Как добропорядочного, так и не очень. Случались и поджоги, драки да покражи, то скот падет, то человек пропадет. Весовщики следили за порядком и разбирали всякие тяжбы. Вес-праотец их был с повязкой на глазах, карающим мечом в одной руке и весами в другой, от которого и пошел потом род весовщиков. У них, как и у астрономов, тоже был особый дар – они могли видеть кровь, и если она высохла, даже если ее пытались смыть – в растворах, которые уже не были розовыми. И нюх был феноменальный. Зрение и память тоже неплохими были, но использовались эти особенности для развития потрясающего обоняния – след весовщики чуяли на три дня пути. Боялись их и уважали. Их род был малочислен, ценились услуги дороже денег, неподкупным было все сословие весовщиков – будучи нанятыми для расследования шли до конца, не взирая ни на что. И, когда впервые пропала дочь клана астрономов, был страшный скандал и паника, и глава неподкупных отдал приказ – взяться за расследование пропажи. Ушло донесение во Дворец, были приняты меры. Через два дня исчезли все кочевники и всякая шушера из города, как будто их и не было вовсе. Потом много лет было снова спокойствие и благодать, хотя пропавшую девицу так и не нашли. Но вот случилась засуха. Сезон дождей не наступил, после сезона ветров сразу наступило жара. Снова появились кочевники и стали табором возле башни. В этот раз они были невообразимо наглыми, шустрыми и воинственными. Отсутствие воды подкосило всех, за время своих скитаний выхудал весь табор. У младенцев, рожденных во время засухи, были тонюсенькие, почти прозрачные, ручки, вздутые животы и непомерно большие головы. Весь этот сброд выплеснулся на улицы и загалдел, зашумел. Забегали дочерна загорелые худющие ребятишки, выпрашивая милостыньку; важно вышагивали старейшины, раскуривая длинные тонкие трубки с неизвестными травами, благоухающими на всю улицу. За ними семенили многочисленные жены, укутанные в полосатые ткани, неся поклажу.

То благочиние и спокойствие, которые царили раньше, были разрушены суетливыми, завистливыми и драчливыми пришельцами, которые чуть что – хватались за ножи и сабли. Кочевники были вороваты, и много чужого добра оказалось в их кибитках. Долгие два месяца околачивался табор возле Турска. А когда рано поутру снялись они с долгой стоянки и откочевали на день пути, исчезло и самое дорогое, что было у астрономов – все женщины исчезли, даже только что рожденные. Куда они пропали – навеки осталось тайной. Не было следов на дорогах, все вещи остались на месте. В поселении остались только мужчины. Младенцы мужского полу без матерей начали заболевать и почти все ушли к Примам слушать звездный шепот. Горевали астрономы не один год – как птицы, которые только раз в жизни находят себе пару, так и они не смогли более жить без своей половинки, иссыхали от одиночества и тоже уходили к Божественным Примам. Так пришли в запустение поселения астрономов. Впрочем, после той великой засухи, мало, что осталось неизменным. Все ветшало, пустело, покрывалось паутиной. Во многих заброшенных селениях и городах теперь оглашали воздух криками лишь полчища черно-сизых воронов, дома затянули своими серыми сетями большие мохнатые пауки, которые пришли из пустыни во время засухи. Лишь кое-где виднелись обглоданные добела кости неосторожных путников, забредших в такие поселения. В тиши осыпающихся колодцев, в привязанных ведрах притаились паучихи, на стенках колодцев они прикрепляли свои гнезда с маленькими паучатами. Если попытаешься добыть себе воды – это будет твое последнее ведро в жизни, выпить которое ты уже не успеешь. Запустение воцарилось над приграничной частью Мира. Мало осталось живых, да и те спешили жить, понимая, что скоро и этого не будет.

Но никаких признаков того, что предсказание начинает сбываться, не появлялось. Астрономы, кто еще был жив – не забывали про свои родовые обязанности, следили и жили ради этого. Теперь у них не было наследников по крови, которых не нужно было обучать великому искусству разговора со светилами, присылали из блангоррского Дворца свободнокровых отроков для обучения. Кто был смышлен для этой науки, а кто и не очень. Но уже и отроков присылалось все меньше и меньше. Часовые башни расползались, засыпались песком, зарастали плетущими растениям, уходили в вечность.

Аастр де Астр давно здесь жил – один из выживших астрономов. Здесь – это на краю Мира, в Турске, полузасыпанном серым песком. Он не смог бросить башню, свои часы, телескопы и уйти или исчезнуть, как случилось со многими из его племени. Жил один, хозяйничал, поверял большие часы и часами наблюдал в телескопы небесную жизнь, не желая увидеть там какие-то изменения. Иногда поверял время забредшим селянам и горожанам. Подношениями не гнушался – не выжил бы иначе. Иногда вспоминал, как тут было раньше. Он едва помнил свою мать, которая исчезла, как и многие другие, во времена великого горя астрономов. Он как-то выжил и без матери. Был он сейчас жилист и высок, голову венчала шапка кудрей, таких же густых, как и в молодости, только совершенно побелевших. Жил он здесь сейчас совершенно одиноко. В домах был проведен водопровод, который продолжал действовать и тогда, когда стал разрушаться город. Сначала были еще какие-то люди, которые со временем уходили или умирали. Так Аастр и не заметил, как остался один. Он много времени проводил в лаборатории и в обсерватории, которые были его страстью. При малейшем изменении на небе – отправлял птичью депешу во Дворец Примов, неоднократно напоминая государю об отроке, которого еще должен успеть выучить. Да видимо все отроки больше хотели оставаться при дворе, чем ехать на край Мира, к полусумасшедшему астроному, учиться скучному искусству наблюдения. Время они не чувствовали, таскали с собой хронометры – величиной с хорошую луковицу, по ним и сверяли и поверяли при случае чужие часы. В общем, конечно же, мало кто из отроков подходил для учебы – слишком тупы, но все же лучше, чем никого – кровь угасала. Только вот никого и не было, никто не ехал. И старый Аастр тащил свою жизнь дальше, не позволяя себе задумываться о смерти. Он строго-настрого приказал себе жить и – жил.

Глава 2. Странствие пастыря Иезекиля

Дорога уже порядком утомила монаха. Припасы, взятые с собой из монастыря, были на исходе. Как назло не встречалось ни деревеньки какой, ни городка, где можно было к местным пастырям обратиться или милостыню попросить. Мельчайшая дорожная пыль стала такой мягкой и ласковой при свете лун. Отекшие пухлые ноги святого отца, не привыкшие к таким дальним пешим переходам, уже порядком притомились. Отец Иезекиль остановился, снял сандалии и потопал далее босиком. Прохлада ночной дороги мигом успокоила боль в ногах. Дорога петляла и, внезапно монах вышел к развилке, остановился, почесал затылок, потом, недолго думая, свернул на левую тропинку. Почему на левую? Да Хрон, тьфу его, ее знает. Тропа спускалась все ниже и ниже. Свет лун уже стал рассеянным и тусклым. И вот – перед взглядом путника открылось ущелье, даже не так – открылось Ущелье. Дорожка свернула в расселину между каменистыми откосами и привела к каменистому дну. Свет лун не доставал дна, но в Ущелье не было темно, светились какие-то летающие жучки, пылали холодным светом упавшие и уже подгнивающие деревья. Было очень влажно. С тихим шелестом стекала кристально-прозрачная вода, кое-где разбиваясь о выступающие камни на мельчайшие водные пылинки и расцвечивая ночной полумрак радужными искрами. Отблески выходящих на поверхность драгоценных руд светили не хуже лун. Днем солнца отражались от всех поверхностей Ущелья. Зеленые плети неведомых растений вились по отвесным склонам, на них в ночи расцветали изумительной красоты цветы всяческих сумасшедших оттенков. Мелкие камушки иногда срывались с откосов и, шурша, скатывались на дно. В какофонии ночных звуков слышались крики, всхлипывания и посвист ночных птиц, томное стенание жаб и лягушек, капель, журчание и шепот воды, шорох камней и шелест ветвей. Мягкая пыль дороги вскоре сменилась утоптанной глинистой тропой, уверенно петлявшей между стволов. Такой тишины и красоты, пожалуй, ранее в жизни отца Иезекиля и не было. В сезон ветров, ко всему добавлялось еще и их завывание. Прилетев в ущелье слабенькими вихорьками, ветры уходили в дальнейшее путешествие уже могучими, разрушительными. Но сейчас царило безветрие. И монаху повезло – иначе пребывание в Ущелье было бы еще более пугающим – из-за стенаний ветров.

Детство отца Иезекиля, тогда еще Варелы, прошло в городке Поветренный – на равнине, где всегда дули ветры, даже в теплый сезон. Отец ушел слушать шепот Великой семерки рано, когда Варелику было всего от горшка два вершка. А далее жизнь мальчика стала еще более приятственной – отец, суровый пастырь, иногда устраивал сыну недели и месяцы, когда нужно было молиться и поститься, теперь ушел и некому более ущемлять и заставлять. Ребенком Варела был нехуденьким, но в том далеком детстве его пухлость вызывала лишь неистовые приступы нежности у матушки и деревенской кормилицы, которые были без ума от своего ангелочка и поэтому пичкали его всякими вкусностями нещадно и беспрерывно. В подростковом возрасте за увеличивающуюся толщину жира, прожорливость и болтливость был неоднократно и пребольно бит, клички давались ему самые что ни на есть обидные. Послушным был Варела мальчиком, да вот только мальчишки дворовые научили его рукоблудию, за которым однажды и застала его мать. Словно подхваченный порывом ветра вылетел пухлый отрок в любовно ухоженный дворик, за ним неслась разъяренная родительница с полотенцем в руках. Что она увидела и что поняла – неизвестно, только поросячий визг отрока, когда полотенце задевало пухлые окорока, был слышен на весь околоток. Мать гоняло свое неразумное чадо с криками: «Оторву я тебе этот мясистый твой отросток и свиньям скормлю!! Поэтому и пришло время отправиться в монастырь к дядюшке, отцу Филомену – старшему брату матушки, который стал настоятелем. Жизнь в монастыре не очень-то отличалось от вольной жизни. Только молебны, посты и были чаще, в положенные Кодексом дни, а так – беспокоиться ни о чем не нужно, ни переживать о грядущем дне. Один только раз всплакнул монах, когда отец Филомен вызвал к себе и сообщил о смерти матушки и кормилицы. На деревню напал мор, и сожгли ее потом, даже могилок не осталось.

С тех пор прошло уже немало лет, маленький ангелочек вырос, но не вытянулся ввысь, а раздался вширь и, отрастив волосы на лице, потерял их на голове. Бочкообразное туловище окончательно заплыло жиром, короткие толстенькие ножки, пухлые коротенькие же ручки, глазки, выглядывавшие из некоего подобия пещер, созданных толстыми лоснящимися щеками, усы, прилепленные под коротким прямым носом, борода, частично скрывавшая немного женственный, пирожкообразный подбородок. Монах был говорлив, а в подпитие – красноречив до ужаса. Таков стал отец Иезекиль, любитель покушать, благочестивый и набожный. За набожность и благочестие – такое видимое, что не могло быть искренним – был отправлен отцом настоятелем с казной монастырской к Дворцу Государя, передать долю ордена господину Магистрату и бумаги вручить секретные, а другие, не менее важные и потайные забрать. Не каждого могут почтить таким высоким доверием, поэтому при выходе отец Иезекиль пыхтел и раздувался от гордости. Но путь был довольно далек и не очень-то легок, поэтому сейчас плелся монах по дну красивейшего ущелья, не зная, где находится, слушая урчание у себя в животе и кляня последними словами это важное поручение, которое лишало его самого приятственного времяпровождения – за монастырским столом. Немаленькое пузо монаха начало просить еды. Для мальчика Варелика самым страшным ощущением было чувство голода. А отец Иезекиль просто впадал в панику от голода – очень уж любил он покушать. Порылся у себя в суме, нашел корку, изрядно зачерствевшую, вгрызся в нее зубами. Сплюнул попавший на зубы песок, и побрел вглубь ущелья, откусывая кусочки черствого хлеба и бормоча себе что-то под нос.

Монах не знал что это за Ущелье, в которое забрел. В книгах повитух и астрономов об этой гигантской расселине много писано, да вот мало кем читано. В деревеньках, окружавших Ущелье Водопадов, ходили про это проклятое место странные и противоречие слухи. Кто-то говорил, что водятся там драконы, за что, конечно, были осмеяны, драконов же не существует, даже дети знают об этом. Но кто-то видел взмахи огромных крыльев, кто-то слышал громоподобное рычание. Временами попахивало серой, а уж влажность была окрест Ущелья – никто из хозяек не стирал белье, раскладывали возле домов на траве или развешивали на веревках на всю ночь и к утру все вещи, оставленные не под крышей, были мокрыми, как будто только что из воды вынутыми. И отстирывать ничего не приходилось. В выпавшей влаге было что-то, что отбеливало и отстирывало лучше всяких средств, не оставляя даже пятнышка грязи.

Пропадали путники, решившие выбрать левую дорожку и пройти через ущелье. Снаряжали несколько экспедиций вниз, в глубину ущелья, но было оно так велико, что вернулись через долгое время только двое. В живых остались полусумасшедший старик, который был сыном местной повитухи, не попавший в охранники, и восторженный юнец, что распространял слухи о Драконах, за это каждую весну был запираем в амбаре, служившем и тюрьмой и лечебницей для таких буйствующих субъектов. Доказательств никаких они с собой не принесли, рассказать что-то вразумительное и связное не смогли, поэтому – драконов нет. А орать и махать крыльями возле ущелья может кто угодно. В сезон дождей так и вообще померещиться может всякое. А если долго смотреть на туман, стелющийся над ущельем, так и спятить недолго. Один малец решил проверить: сидел весь день, пялясь в туман, а к закату и сиганул вниз.

Но, несмотря, ни на что, путники пропадали и не возвращались. Никто из жителей окрестных деревенек ни за какие деньги не соглашался спуститься вниз. Сюда и забрел пастырь Иезекиль, да еще и на голодный желудок. Брести в этой мерцающей тишине становилось все труднее и труднее. Окружающий влажный туман стал густым, как студень и казалось, его можно было потрогать руками, а при желании даже съесть. Силы уже начали оставлять монаха. Поститься приходилось и раньше и подольше. А тут, как наказание какое-то – вот только спустился в ущелье и вот вам, кажется, что живот к спине прилип. Поэтому на ум приходило, что голод сей – хроново наваждение. Монах пробовал прогнать молитвой бурчание и урчание. К рассвету благочестивые мысли иссякли, все молитвы были прочитаны и слова их не приходили более на ум. За время путешествия по ущелью червячок вырос в целого голодного змея, а выхода наверх все еще не было видно. Алкающий желудок начал заявлять о себе все громче и громче. Пухленькое брюшко монаха не хотело терпеть более и минуты – требовало еды, яств, кушаний, напитков и медов, категорически не хотело переваривать какие-то там крошки, листья и коренья, которыми пастырь пытался обмануть голод. Начала подступать тошнота, закружилась голова, походка стала неуверенной и шаткой, как будто монах не видел еды уже месяца три-четыре. Так, мучаясь от голода, пастырь снова добрел до развилки. Когда монах отправился в дорогу, никто не рассказывал, что в дороге встретится какое-то там ущелье, сказано было идти по Белому тракту и все. Шел себе, шел, а тут ущелье это, развилки какие-то, стоишь, думать приходится, чтобы выбрать. Отец Иезекиль задумался на некоторое время, и потом ноги снова сами повернули на ту, которая была левее. Промелькнула мыслишка гаденькая, про то, куда бы этот поход засунул отец-настоятель… Да, тьфу-тьфу, грех-то какой. Отец Иезекиль и не заметил, что начал болтать сам с собой.

Брел, брел, брел по мерцающему полумраку, мимо тлеющих от гниения упавших сверху стволов деревьев, мимо шепчущих что-то невнятное ручейков, каких-то огромных грибов, на которые падали сверху капельки влаги. Передернул святой отец плечиком, помянул снова добрым словом отца-настоятеля, Хрона помянул недобрым словом, да и побрел дальше. Пройдя еще немного, монах вдруг – о чудо! – почувствовал запах жарящегося мясца, такого, знаете ли, с приправками, лучком и перчиком, на вертеле. Сок еще капает в огонь, скворчит на угольях и разносится этот божественный запах жареного свежего мяса по округе. Проглотив слюну, путник ускорил шаг. Жадное брюхо радостно заурчало, приветствуя запахи и надеясь на трапезу. Вскоре святой отец увидел харчевню и тусклый свет в оконцах, затянутых прозрачными листами слюды. Услышал песни засидевшихся бражников, бряканье посуды, негромкий говор едоков. Подойдя ближе, монах увидел название «Приют …", а чей приют – не понятно. Второе слово в названии то ли засидели всякие насекомые, то ли замазали чем, в общем, был «Приют» и все. Робко зашел отец Иезекиль в широко распахнутые, несмотря на поздний час, двери. Картина, открывшаяся его взгляду, была более чем ободряющей. Монах воспрял духом – широкие, добела выскобленные столы, лавки, стоящие рядами, были не пусты, но и не переполнены. Дощатые стены, на которых развешаны сушащиеся связки всяких кореньев, венки из лука и чеснока, а в центре – огромный камин, в котором на вертеле медленно вращался источник запаха – огромный кабан, уже в меру подрумянившийся. Монах добрел до стойки, за которой апатичная пухлая подавальщица, и в молодости не отличавшаяся красой, медленно протирала какой-то серой тряпицей и без того мутные стаканы и глиняные кружки. За ее спиной стоял огромный буфет, заставленный бутылями и бутылками, а чуть дальше виднелась дверь, из которой выносили готовые кушанья. Святой отец состроил соответствующую мину и зачастил, заканючил:

– Доброго вечера и мир вам, честные люди. Подайте бедному монаху на пропитание, ибо шел я долго, не останавливаясь, но оголодал и не могу продолжить свой путь далее, не подкрепившись. Ты хозяюшка, угости бедного монашка хлебом, мясцом да винцом, большего я и не прошу. Подайте бедному монаху на пропитание, семеркой святой вас прошу. Да продлятся ваши дни до нужных вам размеров, да сбудутся чаяния ваши, да уснут враги ваши…

И такой скороговоркой затянул, затянул, запел, запел. Сначала наступила полная тишина. Слышно только было, что один из выпивох кружку с брагой от себя оторвал, да на стол не поставил, и медовый ручеек истекает на стол, а капли скапывают на дощатый пол. В ногах того столика валялся приблудный пес – худющий и страшный, как хроново отродье, он-то тишину и нарушил, начав смачно, с хрипом и чавканьем слизывать неожиданный дар с досок. А потом – дружный хохот бражников, сидящих за ближайшим столом. Подавальщица усмехнувшись, прищурила глаз:

– А нечто у тебя расплатиться нечем, что ты попрошайничаешь? Такое пузо, побираясь, не нажрешь же! Эвона за спиной у тебя мешок немаленький висит.

– Не подаем мы никому, монах, – за спиной подавальщицы, скрипя ржавыми петлями, открылась та самая дверца, и вышел оттуда мужик дюжий, видимо хозяин или повар главный.

– Неужто вы позволите пастырю душ ваших умереть от мук голода на вашем пороге, и не сжалитесь над Святым человеком, хоть корку хлеба?! Сжальтесь, и воздастся вам!!! – пустой желудок сделал монаха красноречивым и голос его возвысился над гулом гостей и песнями бражников. Первый раз в жизни отказано было ему в пище. В монастыре специально учили, какие надо слова говорить и как их говорить, чтобы подали, да так, что и последнее отдавали. А тут – какие-то неучи и отказали.

– Монах, вали прочь, светает скоро уж на дворе, закрываемся мы. Нет для тебя тут ничего, – мужик устало отвернулся и скрылся за дверью.

Отец Иезекиль просил, канючил, умолял. Завсегдатаи равнодушно отвернулись и продолжили свои дела. Вот уж местный служка пошел задувать лампы. Выдержка изменила отцу Иезекилю, хотя и знал он, что если достаточно долгое время так стоять и подвывать – все равно кто-нибудь да смилуется, хоть кость подаст, хотя бы чтобы замолк он, а тут – глядишь, перед носом и двери закроют скоро. Вздохнул монах, достал свою суму из складок необъятной походной рясы, подошел снова к стойке:

– Голубушка, что у вас там, на кухне готовое есть, неси все, сил нет. Упаду у вас тут замертво, а вы меня потом на фарш для пирогов пустите? – пытался неуклюже пошутить монах и подмигнул.

До той поры равнодушная ко всему подавальщица встрепенулась, стукнула в дверь кухонную с криком:

– Эй, кухня, тащите все, тут их господин пастырь надумали покушать да расплачивается, как все честные люди.

Отец Иезекиль покраснел от удовольствия, пытался было возразить, но его к честному люду причислили, вот и промолчал, а потом случилась самая долгожданная за последнее время вещь. То, чего он хотел больше всего: в этот миг открылись, скрипя петлями, захватанные кухонные двери и оттуда на пустой стол понесли еду: пироги, мясо, рыбу, овощи какие-то, каравай хлеба, корчагу пива, бутыль с вином и еще что-то, тащили и ставили на добела выскобленную столешницу. У святого отца подкосились ноги, и он плюхнулся на стоящую скамью, ряса вздулась вокруг него, как пузырь, и опала, словно тоже в ожидании пищи. Закрытие «Приюта» было отложено, оставшиеся непогашенными лампы, чадя, освещали своим неверным светом то, что попадало в их круг. Монах засучил рукава и сел за стол. Он ел-ел-ел-ел. Казалось, что никогда не насытится. Еще только едва пережевал только что откушенный кусок того самого кабанчика, уже берет рыбу, толкает в глотку ломоть хлеба, да макает его в густую подливу, что в толстостенной глиняной чашке, жует, чавкает, смачно прихлебывает все напитки, которые подливает сразу сделавшаяся участливой подавальщица. И вот уже знает монах, что ее Мария зовут, дочь Толяна, что из свободнокровых они с отцом. А она сидит и слушает монаха, подперев ручкой пухлую щечку, и светло-русый локон выбился из-под застиранного платка, и почему-то нравится он монаху. Обильная еда и питье сделали свое дело – пастырь заговорил и к ужасу своему понял, что остановиться не может. Он говорил и ел, пил и снова говорил. Разглагольствовал на все темы, что только приходили ему в голову. Пытался сконцентрироваться на тлеющем в очаге огне, да не получилось, плюнул и снова сел перекусить. Все вокруг стали милейшими людьми, он уже попел за одним столом, поспорил до хрипоты о великом предсказании за другим. Утомился преизрядно, набитое пузо радостно ворчало, переваривая все, что в него попадало. И тут увидел, что уже почти рассвело, а ноги не двигаются. Понемногу начало пустеть и в зале. Кто свалился под стол и уже давно сладко похрапывал, кто, пошатываясь, побрел прочь, укладываясь на лавках – кто на кулак, кто на снятую шапку. Отец же Иезекиль упасть и уснуть тут же не мог, так осквернить свой сан, что подумают!!! Пастырь, покачиваясь, держа в одной руке полупустой бутыль, в другой – надкушенную индюшачью ногу, решил поинтересоваться:

– Хозяюшка, а вот если человече какой устанет вот тут у вас с дороги, вы куда его деваете? – смачно икнул и рухнул локтями на стойку.

– Да вон, на сеновале, пойди и поспи, святой отец.

Монах повернул голову в указанном направлении, и, не разворачивая ее, чтобы не сбиться с курса, волоча отяжелевшее брюхо, стараясь вовремя переставлять ноги, чтобы все-таки не упасть прямо тут посреди зала, быстро-быстро потопал в сарай. Там добрел лишь до самой близкой к двери охапки сена и рухнул, блаженно обняв бутыль и положив индейку под голову. Мария, дочь Толяна пренебрежительно хмыкнула, крикнула приборщиков, и начала собирать грязные тарелки со столов. «Приют» закрылся. Светало. А отец Иезекиль спал, похрапывая, с нижней губы на бороду стекала капельками тоненькая струйка слюны. Иногда всхрапывал, пару раз перевернулся, ни на секунду не выпуская из рук свои ценные приобретения. Во сне ему снилось, что его путь окончен, что он уже пришел в великий город, отдал суму и теперь сидит на магистратовой кухне и дружок его, повар – не чета здешним кухарям, уставляет стол всякими изысканностями и вкусностями. Напитки подает благородные и ждет, когда монах откушает и похвалит мастерство его. И так было благостно сновидение это, что монах улыбался во весь рот, показывая ни разу в жизни нечищеные полустертые в многочисленных трапезах зубы, в которых застряли остатки ночной обильной трапезы. Голуби, облюбовавшие сеновал, с изумлением поглядывали на эту ворочающуюся и издававшую неведомые звуки серую кучу внизу. Один сизо-белый голубь, спланировал вниз, походил рядом, готовый взлететь при малейшем шорохе. Ничего интересного не оказалось и постепенно даже птицы потеряли интерес к своему громко храпящему соседу. Яркий солнечный свет начал тускнеть, а потом и вовсе пошел на убыль. Темнело, наступали сумерки. День был короток. Время исчезало, стекая песчинками в часах темнобородого. В сарай вошел приютский повар, потряс монаха за плечо, чтобы разбудить того. Для чего оказалось, нужно приложить было немалые усилия. Пастырь нерадивый сел на кочку сена, которая вместе с индюшачьей ногой служила ему подушкой:

– Что, к заутрене пора? – забормотал он спросонья, – Сейчас, сейчас, батюшка, только подрясник одену.

Повар расхохотался:

– Отец, проснись уже!

Пастырь ругнулся, пригладил остатки волос на голове, вытащил из-под себя остатки индейки, облепленные сеном и потерявшие свой аппетитный вид, но все еще съедобные. Зевнул, помахал перед открытым ртом руками, отгоняя хроновых духов.

– Вставать пора, да? Надо подкрепиться, да, благословясь, двинуться в путь мой.

Повар усмехнулся:

– Ну и горазд же ты кушать, отче. Слышал я, что монахи прожорливы, но ты – великий едок, тебе в подметки даже и драконы не годятся.

При этих словах в животе что-то ворохнулось и недовольно заурчало.

– Превратно ты так обо мне по одной трапезе судишь, ну оголодал я с долгой дороги. Сам посуди, какая еда в дороге, все на сухом пайке. Корочками сухими питался, да студеной водицей запивал.

– Монах, меня-то не жалости. Вон, Марии свои сказки рассказывай, она у нас жалостная. Ты у нас уже месяц живешь, отъедаешься. С бутылем не расстаешься. Уйдешь на сеновал, продрыхнешь до заката и потом тащишь себя обратно, у тебя уже и стол постоянный есть. Ты вчера, видать, перебрал крепко, что запамятовал. Даже если время изменилось, мы часы на поверку-то давненько уж не отдавали – все равно ты у нас долго квартируешь, все сроки прошли для твоего задания, все уши ты мне про него прожужжал – ущельские постояльцы давно знают: куда и зачем ты отправился и по чьей воле. Ты у нас припасов перевел, сколько до этого никто не едал. Так что, отец, не надо мне тут тень наводить.

Отец Иезекиль резко сел, колыхнулась в голове боль от перепитого вчерашнего.

– Что? Какой месяц? Ты с меня, однако, хочешь навар поиметь, вот и плетешь мне сам свою тень. Ты кому рассказываешь? Я сам тебе наговорить могу, – голос не слушался, срывался, то на хрип, то на писк, то вовсе бурчал басом.

Повар, при сумеречном свете выглядевший каким-то другим, веселым что ли, хмыкнул:

– Ну-ну, отче, не хочешь верить – не верь. Да видать, предупреждение тебе, что пить-есть хватит – раз память так потерялась. А навар – какой с тебя навар, ты ж расплатился сполна. Сегодня все, кончился твой кредит у нас. Пора тебе.

Монах нахмурился, молча встал, схватил свою суму, которая показалась почему-то очень легкой, а руки, взявшие ее, стали неловкими, пальцы отекли, смыкались на мешковине плохо, мешок выскальзывал. Оглядел себя, прежде лежавшая свободными складками походная ряса сидела теперь в обтяжку.

– Вы меня в рясе мыли, что ли? Она мне раньше была свободнее.

Снова хмыкнул кабатчик:

– Да спаси меня Святая Семерка, да на кой бы мы тебя мыли? Раздался ты батюшка, сладко ел да крепко пил, спал в свое удовольствие. Вот тебя и понесло вширь. Больно нам надо, тебя мыть, ты за это и не платил.

И тут на отца Иезекиля обрушились смазанные воспоминания о многочисленных дверях «Приюта», в которые он входил. Бааа! Да это ж не много дверей было, а одна, в которую входил он неоднократно, изо дня в день. Время-то подвело его, получалось, вот так. А казна-то давно проедена получается. Брякнулся снова на кочку сена монах, вздрогнул:

– А про какое такое предупреждение ты мне сказал?

Передернуло снова монаха, вчерашний хмель выветрился. В животе вновь забурчало, хотелось справить нужду и пожрать. А в ответ – тишина, никто ничего не сказал. Покрутился монах по сараю – нет никого. Глаза выпучились, лоб взмок от непосильного умственного напряжения:

– Я сам с собой, что ли, разговаривал. Да нет же, был тут повар, я даже помню, как его зовут, ммм, – в нетерпении защелкал пальцами, пытаясь вспомнить имя повара, и чьим он был сыном.

«Тьфу, семь святых и Хрон безухий. Да и ладно, пойду и впрямь я, помолясь. Как пойду, куда пойду, если столько уже и времени прошло, и денег нет, идти-то куда? Да и есть опять охота», – все, что съедено было и выпито, благополучно переварилось и просилось на свободу. Монах вышел из сарая, сел за него, покряхтел-покряхтел. Вздохнул с наслаждением, нашел подходящий листик, управился. Начал озираться вокруг, куда идти-то теперь. Бежать придется, а то за растрату, небось, по голове не погладят, хоть и отец-настоятель дядькой родным приходится, но строг с преступившими он. Голодать заставит, а то и прогонит, а то и уши обрежет, как убийце какому. И что прикажете делать тогда – идти работать, да уж, безухих-то никто не берет в работники… Да и не умел никаких работ выполнять отец Иезекиль. Мог молитвы читать, спать мог, попрошайничать – о, это в самом лучшем виде мог, кушать – чемпионом в поедании бараньих ног был как-никак, и пить в немерянных количествах мог. Озирался в поисках «Приюта» – глянь, а того тоже нет. И сарая, из которого только что выполз, нет. Снова подкосились ноги. Куда все подевалось? Куда ни глянь, ничего нет, к чему глаз уже привык. Сразу как-то потемнело, ближе подступили скалы, которых до этого вроде не было. А сейчас Ущелье стало словно сжиматься, и откуда-то сверху посыпались мелкие и холодные капли воды. Вроде и не лились, а висели в воздухе. Вмиг походная ряса, которая выдерживала ранее ливень, в которой можно было спать на песчаном бархане в сезон ветров, стала мокрой. Где-то, высоко над головой раздался скрежет, потом словно кто-то огромный и сильный разорвал кусок ткани. А потом загремело со всех сторон, загрохотало и засверкало одновременно. Если до сих пор водяная взвесь просто пропитывала все вокруг, то теперь она хлынула сплошным потоком – воистину вот как кадку с водой перевернули. На святом отце не было уже ни одной сухой нитки. Делать нечего, встал и побрел, попытавшись обнять себя руками, чтобы спастись от промозглой сырости и холода. Да руки уж очень коротки, не защитить висящий живот, заплывший рыхлым жирком. Скорчившись от холода, почему-то вспомнил о холодце, таком дрожащем и таком жирненьком, слегка приправленном наструганным хреном и острейшей горчичкой, который, казалось, только вчера вкушал в «Приюте». Живот вновь заворчал, напоминая о себе. Но теперь все было тщетно. Монах брел, скорчившись под ливнем, спрятав лицо под капюшоном, брел, пока не уперся в какую-то преграду. За сплошной стеной воды ничего не было видно. Только молнии били вокруг стеной, как будто ограждая что-то. Он себе так и представлял хронилища, где возопят грешники безухие. Отец Иезекиль поднял глаза, в потоках воды начали вырисовываться контуры чего-то, скалы какой, что ли, которая преграждала путь. Это нечто пугало своими размерами, казалось, что пустота с пристальным вниманием изучает его, не моргая. Потом из воды вырисовался четкий рисунок – пара глаз, что ли? Гигантских, в рост человеческий. Пастырь почувствовал, что нижняя челюсть лежит на третьем подбородке и мелко-мелко подрагивает от испуга. Начал вырисовываться весь силуэт. Стало страшно так, как до этого никогда не было.

Монах увидел, что он только сейчас заметил, что стоит он на самом краю водопада, обрушивающего вниз, в бездну, потоки воды. Ветви неизвестных раскидистых деревьев и дождь скрыли тропинку, которая привела сюда. Над водопадом клубился туман, нереально-невесомый и, в то же время, какой-то плотный, как кисель. Казалось, что по этому туману можно ходить. Бело-голубая мгла притягивала взгляд, заставляла неотрывно смотреть и смотреть на создаваемые фантастические образы, меняющие цвета и оттенки, усыпляющие и дурманящие. Дождь облекал миражи в водянистую пленку, придавая им подобие формы. Порывы ветра пытались разорвать в клочья этот странный туман, который начал изменяться, складываться в какую-то фигуру. Сквозь моросящий дождь показались мерцающие, сияющие, огромные глаза, они были золотыми, с вертикальным зрачком, как у всяких ползучих гадов. Мелькали образы, перемешивались, как стеклышки в калейдоскопе, сложились, собрались воедино. На краю водопада под проливным дождем прямо перед монахом появился дракон. Вода, попадающая на его чешуйчатое тело, с шипением испарялась, усиливая плотность окружающего тумана. Дракон был великолепен и ужасен в своем величии. Золотые глаза, темная громада головы, увенчанная тремя отливающими белым металлом рогами, туловище, покрытое бело-голубыми сияющими чешуями, серо-сизые крылья, словно выкроенные из облаков.

Дракон выдохнул столб пахнущего серой пара и прогрохотал:

– Ну, здоров будь, отче!

С перепугу монаха трясло, как в лихорадке:

– Ве ве ве ве…

Набрал полную грудь воздуху, собрался в духом и, снова проблеял что-то невнятное, потом все-таки многолетняя выучка взяла свое. Нерадивый пастырь начал отмахиваться и вспоминать слова молитв, заученных в монастыре. Попытка вспомнить не очень удалась, поэтому монах, выпучивши глаза и набрав воздуха побольше, попытался закричать то единственное, что пришло в голову. Получился, невнятный шепот, но все же слова различить было можно:

– Изыди, Хрон, враг Семи и рода мирского и народов зорийских, – а дальше вновь – сплошное бормотание. Отец Иезекиль не смел поднять глаза и стоял, отмахиваясь ежеминутно и бормоча.

Дракон, явно веселясь, понаблюдал сию картину некоторое время, потом ему надоел этот концерт одного актера и он решил вступить сам:

– Я тут услышал какой-то гром, подумал, что в моем ущелье завелся еще дракон, полетел посмотреть – а тут эвона кто! Это ж монах, и преголодный, однако… Это твое пузо так слыхать?

У монаха перехватило горло, но ужас и страх не только не уняли его голод, а словно обострили его. Животный страх и голод владели душой отца Иезекиля поочередно. Стоял он, смиренно опустив голову, а в глазах промелькнул огонь вожделения, в мыслях мелькало: «Вот бы драконова мясца отведать, и много-то его как! Да крыло вон оторвать и поджарить, хрустеть будет – оно удовольствие». Засвербило в желудке, пискнуло горло что-то невнятное, а потом в конец запутавшийся голодный монах закричал, перекрывая раскаты грома:

– Ты, животина мерзкая, пожрать сначала давай, а потом беседу беседуй!

Дракон опешил, а потом расхохотался так, что сорвались и покатились лежавшие неподалеку каменные глыбы, с неба вновь грохотнуло, и полыхнула молния невдалеке, усилился ливень:

– Монашек, да ты перещеголял даже наше племя! Уж на что мы покушать любим, но ты… С твоим аппетитом тебе бы не монахом быть смиренным, ну я не знаю даже кем… Драконом что ли… Посмотри, что ты жрал все это время! Это ты меня животиной мерзкой называешь? Смотри же, чем ты угощался в этом «Приюте»!

Святой отец повернулся посмотреть туда, куда мотнулось, указывая, кожистое крыло. От увиденной картины молния безумия начала вспыхивать в голове монаха, застучали в висках молоточки. Он увидел, что там, где недавно была харчевня «Приют», стояла теперь полуразрушенная хибарка из сгнивших досок. Болото, раскинувшееся возле хибарки, казалось бескрайним. Даже сквозь грохот грозы слышны были вопли неведомых тварей, ежеминутно попадавших в топи, в которых с мерным треском лопались черные пузыри с каким-то на редкость вонючим газом. На берегу возле развалюхи росла травяная кочка, которая, видимо, и была святому отцу и столом, и стулом, и кроватью. Рядом с кочкой горкой высились головы болотных тварей и их кости. Туловищ и шкур не было. У монаха, наконец, наступило прозрение, его замутило. Но не вырвало, жадное пузо не отдавало ничего, что попадало туда. Никогда, даже в раннем детстве, не было ни поноса, ни рвоты. Усваивалось все, и всегда хотелось еще и еще. А деньги, деньги канули в болотной жиже, вон видать последнюю денежку, которую в горячечном бреду закинул отец Иезекиль, видя себя премило болтающим с подавальщицей Марией.

– Ну, что, пузанчик, вкусно покушал? – Дракон издевательски подмигнул, потом прищурился:

– И куда только у людей все кровные печати, все заповеди из Кодексов всяких деваются, когда в темноте, да в неизвестном месте голодать приходится. Сразу все могут и шустрыми такими становятся, что и не остановишь их. Слушай, ты мне пожалуй, нравишься. Мне велено тебе передать одну мелочишку. Хочешь драконом быть? Бояться никого не надо и за казну, которую ты, при обжорстве твоем в болоте утопил, когда собирал свои кушанья, никто не накажет? Ты ж деньжищ таких в жизни не найдешь нигде, да и не выпросишь. Да и бумаги у тебя там были, за который сам ваш Магистр спросит. А отец-настоятель ох тебя и притянет к ответу… И не посмотрит, что родич ты его. Посадит он тебя в монастырский острог, и будешь там на хлебе и воде сидеть веки – вечные. И молитвы долдонить с утра до ночи, а потом с ночи до утра. Ушей лишишься, потому-то все одно – к Хрону попадешь. А если сейчас, да по доброй воле – ты же в любимчики попадешь сразу. Хочешь?

Ноги отказались служить монаху, он с размаху брякнулся на мокрую траву, про отца-настоятеля он уже и думать забыл, а про казну и подавно. Схватился уже пастырь-отступник за голову, прикрывая уши давно нестриженными и немытыми реденькими волосиками, и взвыл дурным голосом, повизгивая от искушения и испуга:

– Не надо уши! Уши не трогай!

А дракон продолжал улещивать-уговаривать:

– А у нас тут красота – поститься больше не придется, грехи отмаливать не надо. Грешить можешь – сколько хочешь! Хочешь девку уволоки, все скажут, что померещилось. Не верят же в нас. Нас, драконов нету. И хронилищ нету… Сейчас вот в столицу не идет никто и не с кем обменяться Магистру секретными документами… Да, теперь, наверное, крепко Магистр подумает, отдавать или нет, сии бумаги некоторому монаху, который придет, опоздав изрядно и с пустой мошной. Перекусить захочешь скоро, а вдруг как опять харчевня какая попадется, а расплатиться нечем? А если люди лихие попадутся? Казны-то ведь у тебя более нет, а? Работать-то умеешь? А то здешний люд очень уж денежку любит – диким продаст, а те тебя быстренько зажарят и схарчат за милу душу.

Дракон говорил и говорил, умерив свой грохочущий глас до слуха человеческого, рисуя согнувшемуся монаху нерадостные виды, если остаться пастырем и счастливое драконье будущее – это если согласие прямо сейчас дать. Отца Иезекиля уже давно трясло, как в лихорадке. Молитвы не шли на ум, возвращение пугало до дрожи и тошноты. Дракон вещал шепотом, перечисляя всяческие яства, перечитывая будто бы какую-то незримую кулинарную книгу, картины будущих пиршеств манили и влекли. В голове у Варелы, будем его, наверное, так теперь называть, ведь каста, Кодекс пастырей, печать крови – слетело, как шелуха, уступив место голоду и страху. Хотелось ему засунуть кулак в рот, завалиться под каким-нибудь кустом, тут прямо под ливнем и выть, выть, выть, выть от безысходности – не мог он решиться, страшно и голодно – голова не соображает.

А дракон вещал, улещивал, обещал что-то уж совсем сказочное – сколько уж времени прошло – лишь Хрон его знает. Ливень то переставал, то усиливался, всходили солнца, падала ночная темень – из глубин Ущелья в близлежайшие деревеньки долетали страшные стенания, грохот и шипение. Монах, голодавший все это время, начал понемногу смиряться с тем, что придется на что-то решаться. Жир, так любовно холимый и лелеемый, взращиваемый долгими годами, таял, тело питалось тем, что накопило. Но и этих запасов оставалось все меньше, а сжавшийся желудок жадно алкал пищи. Голова кружилась, шепот и соблазнительные речи дракона уже не казались такими невероятными и ужасными. А дракон шептал и шептал, расписывая какое-то исключительно вкусное яство: мясо, молодое желательно, вымочить в ущельском вине, но не более чем часа три, засыпать травами и запечь на углях; уже и запах даже чувствоваться начал. В голове Варелы появилось воображаемое блюдо с этим самым благоухающим мясцом и все сложилось, кто-то махнул рукой, отражение кивнуло само себе и радостно гаркнуло, не спросивши мнения у владельца этой головы:

– Да согласен я уже!

Дракон-палач, мгновенно умолкнув, прогрохотал:

– Ты согласен??? Ну, наконец-то, а то я уж уставать начал, да и проголодался, – подмигнул золотым глазом многозначительно.