Елена Боннэр.

Дочки-матери. Мемуары



скачать книгу бесплатно

Не взяв в жизни ни одного урока музыки, она могла подобрать любую мелодию на любом инструменте – фортепиано, гитаре, балалайке. Но больше всего она любила мандолину. Мы с Егоркой были поражены, когда однажды летом 1938 года она взяла гармошку нашего хозяина – мы жили в деревне за станцией Батецкая в Псковской области – и стала на ней играть. Почему-то мне запомнилось, что среди нескольких мелодий, которые она тогда наиграла, была «Помню, я еще молодушкой была…»

Вся жизнь Батани была трудной и трудовой. Когда ее мать овдовела, Батаня взяла на себя заботу по уходу и воспитанию младших – сестры и двух братьев. Потом в семью пришел отчим. Батаня не смогла получить хоть какое-то образование. Во всем, начиная с грамоты, она самоучка, и единственный ее учитель – брат Моисей, который всегда не только сам блестяще учился, но старался, насколько возможно, помочь сестрам и контролировать занятия в гимназии младшего брата. Потом ее раннее вдовство, работа, чтобы содержать семью и дать образование трем детям. Постоянная помощь двум младшим сестрам погибшего мужа. Младшая (Эсфирь или Генриетта – я забыла), Этя, закончила гимназию и рано вышла замуж. Муж Эти Михаил Михайлович Константинов был много старше ее. Политкаторжанин-меньшевик, он был в ссылке вместе со Шверником. Позже стал большевиком, но от дел как-то отошел. В Москве они с Этей жили в доме, который назывался «Дом политкаторжан». Он и сейчас стоит на улице Чаплыгина. У старшей – Ревекки – брак оказался неудачным. И после трагической гибели маленькой дочери (кажется, от туберкулезного менингита) она снова вернулась к Батане. Впоследствии она жила с Этей. После ранней смерти Эти воспитывала двух ее девочек.

В доме бабушки выросли трое ее детей, двое сыновей сестры Софьи, две сестры ее покойного мужа. Быть главой такой семьи и еще работать было, наверное, достаточно тяжело и сложно. Но главной, мне кажется, над всем превалирующей чертой характера моей бабушки было чувство долга.

Все, но только в еще более тяжких условиях, повторилось, когда арестовали папу, маму, Матвея и выслали его жену. Бабушка взяла на себя труд и ответственность за судьбу трех внуков. Я была старшая. Моему брату Игорю к этому времени было десять лет, моей двоюродной сестре Наташе – два. Через два года после ареста от мамы стали приходить письма. Потом стало возможным посылать ей посылки. Появилась надежда, что дочь Батаня, быть может, когда-нибудь увидит. На встречу с сыном его приговор – 10 лет без права переписки – надежды не оставлял. Все силы Батани были направлены на то, чтобы сохранить и вырастить нас. Пришла война. Я вместо того, чтобы быть с ней, безрассудно оказалась в армии. Егорку она отправила в эвакуацию со школьным интернатом. Наташа была с ней в блокадном Ленинграде. «Пиши маме, заботься о Игоре» – эта фраза была во всех ее военных письмах ко мне. И еще одна: «Если я сохраню Наташку, то мне можно поставить памятник!» Наташка жива. И уже сама – мама и бабушка.

А памятник бабушке я все еще не поставила.

Она умерла в Ленинграде 30 мая 1942 года. Тетя Люба – наша Любаня – обмыла ее и зашила тело в красное шелковое покрывало – последняя приличная вещь, оставшаяся после обменов на блокадный хлеб всего, что брали. И прикрепила записку: «Будь проклят тот, кто снимет с тела последнюю одежду». Потом она свезла труп к месту, куда свозили всех умерших с улицы Гоголя. Много лет назад мне впервые в руки попала книга стихов Владимира Корнилова. Там были строчки: «…и казалось, что в наши годы вовсе не было матерей. Были бабушки…»…Были бабушки!


Мамин старший брат Матвей окончил гимназию в Чите в 1916 году. Он не подлежал мобилизации в царскую армию. Позже, когда в Сибири и на Дальнем Востоке были то Семенов, то Колчак, то красные, то еще какие-то, бабушка тщательно охраняла его от любых мобилизаций, пользуясь своими старыми связями или тем, что в прошлом помогала многим политическим ссыльным, которые становились новым начальством. Мне всегда казалось, что моя мама ввязалась в разный большевизм потому, что ускользнула от опеки своей мамы, когда кончала гимназию в Москве и жила у дяди Моси. Оставшихся при ней Матвея и Аню бабушка сумела уберечь от всяческих «романтических» соблазнов. Правда, в старших классах Матвей был связан с еврейской социал-демократической организацией (кажется, это был Бунд). После установления в Чите советской власти работал в Губкоме профсоюзов. Потом он уехал работать в Сретенск. Женился. И только когда бабушка сумела его и его жену вызвать в Ленинград и прописать, Матвей начал учиться в Лесотехнической академии. Работал он инженером, а потом главным инженером на фабрике деревянной детской игрушки. Когда в СССР вернули праздник елки, его фабрика стала одной из первых выпускать елочные игрушки. Среди его друзей с гимназических времен был брат одного из главных энкавэдэшников Ленинграда Майор (или Меир?) Литвин. Может, эта дружба, а может, то, что после ареста папы я и Игорь приехали к бабушке в Ленинград, стали поводом, чтобы НКВД обратил на него свой взор. Его арестовали 29 октября 1937 года. Но еще до этого его выгнали с работы после собрания на фабрике, где обвиняли в том, что он взял к себе детей изменника родины. 31 декабря 1937 года выслали в Среднюю Азию его жену Калю – Калорию Степановну Скурлатову. Одновременно с Матвеем арестовали его друга по Лесотехнической академии Андрея (фамилии его я не помню), который был одинок и не имел родных. Матвей получил 10 лет без права переписки. Какой приговор был у Андрея, мы не знаем. А братья Литвины тоже были арестованы и, насколько мне известно, погибли – один вершил чужие судьбы, другой, как и мой дядя, просто был российский беспартийный интеллигент.

Младшая мамина сестра Анна кончила гимназию в Чите. В начале двадцатых годов приехала учиться в Москву. К этому времени относится попытка бабушки перебраться из Читы в столицу. Тогда бабушка купила в Москве комнату на пятом этаже дома у Арбатских ворот, который когда-то перегораживал бульвар. Теперь там въезд в туннель. В «мирное время» (бабушка говорила так, как будто войны – Первая мировая и гражданская – еще не кончились) там жили студенты, снимая за 7–8 рублей в месяц комнату с пансионом. Она собиралась жить вместе с младшей дочерью, которая ее беспокоила, возможно, больше, чем старшие, так как росла менее здоровым ребенком. Бабушка даже начала работать в библиотеке Московского Кремля. Но пока она занималась устройством, Аня, поступив в Тимирязевскую академию, начала самостоятельную студенческую жизнь и сошлась со своим будущим мужем. Так что возвращение под крылышко мамы ее не устраивало. Вскоре Аню выгнали из Академии «за дворянское происхождение», чего никак не было, хотя и не было «пролетарского». Дядя Мося – тогда ректор Иркутского университета – обратился к ректору Академии. Аню восстановили. Бабушка оставила молодым супругам комнату и уехала назад в Читу. В 1926 году у Ани родилась дочь Зоря. Других детей в семье не было. Окончив Академию, Анна всю жизнь проработала в трех связанных с сельским хозяйством министерствах (вначале наркоматах) – сельского хозяйства, совхозов и заготовок. Никаких катаклизмов и разрушений 37-м годом или войной (кроме тяжелого периода эвакуации в Свердловск) ее семья не перенесла. Формально она была самой благополучной среди семей моих ближайших родственников. Но вряд ли могло существовать внутреннее спокойствие, когда были арестованы брат и сестра Ани, брат ее мужа и муж сестры мужа. Аня умерла в 1975 году, на двенадцать лет раньше мамы.


Я постаралась вспомнить все, что знала о своих родных со стороны маминой мамы. Родных со стороны маминого отца я знала меньше. О трех из них – брате маминого отца Лазаре Рафаиловиче Боннэре, его жене Федосье Евсеевне (урожд. Гольцман) и их дочери Раисе – нашей любимой тете Раиньке – я расскажу вам потом.

А семью своего папы (отчима) Геворка Саркисовича Алиханова я почти не знала. И его родственники не знали, что я неродная его дочь. Он просил маму никогда им этого не говорить.

Из родных моего кровного отца Кочарова (Кочаряна) Левона Саркисовича я знала только его мать, мою бабушку, Герцелию Андреевну Тонунц. Ее сестру Елену, которая нянчила меня в младенчестве, и деда я не помню. До революции они жили в городе Шуша, но бежали в Туркестан из Нагорного Карабаха, когда там во время гражданской войны резали армян. Вот, пожалуй, и конец моей родословной.

Зачем я написала вам это письмо, дорогие мои доченька и сынок? На память. Чтобы самой не забыть. Чтобы вам знать. И потому, что с годами появляется чувство необходимости знать, откуда ты.

* * *

Хорошо, что я не думала, что пишу книгу, а то побоялась бы нарочитости в том, как «сегодня» врывается в прошлое.

Конец ноября 1988 года. Телефонный звонок. Длинный. Междугородный. Ереван. Ничего странного. В эти дни я говорила с Ереваном утром, днем, ночью. В Кировабаде женщины и дети сидели запертые в церкви. У меня на столе лежала телеграмма священника – крик о помощи. Потоки беженцев. Теперь уже в две стороны – из Азербайджана в разрушенную Армению и по всему Союзу, из Армении в Азербайджан. И жертвы. Теперь тоже с двух сторон. Девять месяцев не было случаев насилия со стороны армян, даже после ужаса Сумгаита. Теперь не выдержали. Я звонила в США, во Францию, кому-то здесь, в Москве. Готова была в прямом смысле биться головой об стенку от бессилия что-то сделать, чтобы по справедливости.

Звонит женщина. И говорит, что она моя сестра. Двоюродная. В первый момент я ничего не понимаю. Звонок кажется ошибкой. Это не мне. Мне!.. Журналист Зорий Балаян опубликовал статью об академике Сахарове и там сказано, что я дочь первого секретаря ЦК Армении Геворка Алиханова. Она прочла и пошла к Балаяну. Его не было в городе. Пошла к Сильве Капутикян. Удивительно – сразу вышла на мою единственную армянскую подружку. Сильва дала мой телефон.

Ее зовут Рузана. Она дочь папиной сестры, в семье которой он вырос. Той, с которой всю жизнь после смерти мужа – папиного отца – прожила папина мама. И тут как молния. Вспомнила – тетя Айкануш. Она же приезжала к нам в Москву. У нее были два сына и дочь – девочка постарше меня. Она показывала их фотографии. И ее мужа я помню. Его звали, как папу, и папа называл его дядя Геворк. Он был у нас несколько раз.

После разговора с Рузаной было двойственное ощущение – радость, но и боязнь, что что-то, уже прочно выстроившееся в памяти, привычное, может разрушиться. Потом мы встретились. 1988-й. Декабрь. Двадцать пятое. 17 дней после землетрясения. Мы уже были в Баку, Степанакерте, Ереване. Видели беженцев – армян и азербайджанцев. Встречались с разным начальством, академиками, писателями. И мы только два часа назад прилетели из зоны бедствия.

Мы ходили по серой твердо-сросшейся земле, по которой стихия разметала дома, крыши, бетонные плиты, кирпичи. И детские курточки всех цветов. И ранцы – красные, синие, желтые. Ветер шевелил страницы букварей и тетрадок, трепал на разорванной веревке когда-то выстиранное белье, чудом держащееся на ней. И бродили как призраки из бывшей жизни люди с черными немигающими глазами, чернотой на запавших щеках. Это был мир – «после». Начался снегопад. Казалось, снег заметет не только эту землю, но и этих людей, весь народ. Не армян только, но и азербайджанцев, но и нас, но и всех – близко, далеко, везде. Всю землю.

Вертолет задрожал, как человек, которому холодно, страшно. Но надо… И медленно пошел вверх. Снежинки под ним, живущие каждая сама по себе, стали превращаться в сплошную пелену, сквозь которую куда-то пробивался наш одинокий вертолет. Напротив меня маленький мальчик, неподвижный, как изваяние, круглыми глазами смотрел на протянутую к нему раскрытую ладонь одного из наших спутников. На ней лежало красное яблоко. И над ним чей-то голос: «Арменак, возьми». А я слышала: «Армения, возьми». Армения.

Когда мы вошли в гостиничный номер, меня знобило. Мелко-мелко. Я влезла под горячий душ. И сразу: «Господи, там нет воды». Я натянула теплые носки. И снова: «Там все вещи и еду, бесчисленные ящики – все растаскивают сильные или те, кто поближе к месту, куда их складывают вертолетчики». «А слабые, а те, кто подальше?» Озноб не проходил. Он шел изутри меня.

И тут пришли Рузана, ее муж и сын. Высокий, красивый. Похож на моего папу – молодого. Все стеснялись. Чувствовалось их почтение к Андрею. Оно мешало нам и, наверно, им. Рузана достала фотографии. Первая была – я и Егорка летом 1928 года. Другая – папа-студент. Родители Рузаны. Ее братья, один из них когда-то жил с нами в Ленинграде. Папина мама – бабушка Шушаник – в старинном армянском костюме. Я смотрела фотографии, которых никогда не видела, смотрела на папино юное лицо, и озноб мой постепенно проходил. Рузана стала рассказывать. Она не помнила моего папу. Он уехал из Тифлиса, когда ей было четыре года. Она пересказывала то, что слышала от бабушки, мамы, отца.

Муж папиной сестры Геворк Габриелович Казарян был состоятельный человек, и папа смог учиться благодаря его поддержке. Сестра папы была в курсе всех его политических дел, начавшихся еще со школьной скамьи, и помогала ему и его приятелям. Они собирались в доме Казарянов и там же прятали всякую нелегальщину. Однажды, сидя в гостиной на диване, Геворк Габриелович сказал Айкануш и папе: «Я только об одном вас прошу, чтобы в доме не хранили оружие». Он не подозревал, что оружие уже было запрятано в диван, на котором он сидел. После революции папа помог ему устроиться – рекомендовал на службу в какое-то учреждение.

Последний раз Геворк Габриелович был в Москве в начале 1937 года, у него начались неприятности на службе. Видимо, он думал, что папа сможет ему помочь, Рузана не говорила, смог ли папа что-то сделать, но отец ее репрессирован не был. Тогда, вернувшись из Москвы, он рассказывал домашним, что «Руфь очень грустная и боится за Геворка», потому что папа на каком-то заседании сказал о Берии: «За какие такие заслуги его нам на голову посадили», имея, наверное, в виду то, что Берия стал секретарем ЦК Грузии. Вскоре Айкануш перестала получать от папы деньги и ежемесячную справку для бабушки Шушаник, по которой семья покупала продукты и вещи в каком-то тбилисском спецмагазине. Они несколько раз писали на наш адрес в Москву. Ответа не было. Бабушка Шушаник пошла к маме Кобулова, которую знала со времен юности папы. Кобулов (тогда, кажется, председатель НКВД Грузии) был одним из тех молодых людей, которые до революции собирались в доме Казарянов. Мать Кобулова накричала на бабушку, чтобы она никогда не попадалась ей на глаза, и прогнала. Последняя попытка что-нибудь узнать о папе и нашей семье была в начале 1938 года. Геворк Габриелович снова поехал в Москву и пошел в дом, где мы жили – «Люкс». Ему сказали, что ни Алиханова, ни его жены нет. «Уехали!» Он понял, что это значит. Спросил: «А дети?» – «Тоже уехали». – «Куда?» – «Не знаем. Куда-нибудь». Это «куда-нибудь» потрясло старого человека, и он его много раз повторял. В это время Рузане было уже 17 лет, и все розыски нас и рассказ отца она хорошо помнит.

Когда пришло время реабилитации, к бабушке Шушаник пришли какие-то люди (кажется, из райкома) и предложили подать заявление на персональную пенсию, но она их выгнала. Сказала, что они не могут вернуть ей сына. И их пенсии она не хочет, слава Богу, живет не на улице, а в семье дочери. Бабушка Шушаник умерла в Тбилиси в конце пятидесятых годов. Рузана с семьей переехали в Ереван. Она и ее муж – инженеры. Сейчас оба на пенсии. У них двое детей и четверо внуков.

Рассказ Рузаны ничего не разрушил в моих воспоминаниях. Только больно, что мама не дожила до него.

Мы вместе ужинали в ресторане гостиницы. Я сказала, что сегодня годовщина смерти мамы. Дома на улице Чкалова собрались друзья. И Рождество! Кто-то принес и зажег свечи. За огромным ресторанным окном все падал и падал снег. Танки, стоящие на площади – стоят в Баку, стоят в Степанакерте, стоят в Спитаке, – стали казаться большими сугробами. Рузане и Сергею надо было торопиться. Комендантский час!

III

 
Родилась ты, и, наверно, где-то
Ярким светом вспыхнула звезда…
…Ты не знала, будет иль не будет
У тебя счастливая судьба…
 
Всеволод Багрицкий (1922–1942)

Родилась я 15 февраля 1923 года в старом городе Мерве, в доме бабушки и дедушки на берегу реки Мургаб. Была весна, и в их саду, уступом спускавшемся к реке, розовым цветом отражались в воде персиковые и абрикосовые деревья. В том году было очень пышное цветение, и бабушка Герцелия Андреевна сказала, что это счастливая примета. А дедушка послал в далекую Читу другой бабушке – Батане – телеграмму: «Родилась девочка тчк такая красавица тчк». Все миновалось, а телеграмма – желтый, рассыпающийся от времени бланк – сохранилась! Теперь город, где я родилась, называется Мары, Туркмения.

Я не помню город Мерв. И жизнь в Москве в 1923–1924 годах. Для меня время началось в Чите.

Мы жили в Чите большой семьей в просторном доме Моисея Леонтьевича Клеймана – мужа бабушкиной сестры Софьи. Моисей Леонтьевич, его родственница Нюточка, моя бабушка, мама, папа, мамин брат Матвей и я были постоянными жителями. Но всегда были гости – родственники и друзья. В доме была кухарка, и у меня – няня. Главой семьи я всегда ощущала бабушку. Я долго была уверена, что это ее дом, а не Моисея Леонтьевича. Как все в семье, я звала его по имени-отчеству, хотя он был мне вроде как дедушка. Я чувствовала его отношение и знала, что в любом конфликте с миром взрослых он всегда принимает мою сторону.

Когда он собирался уезжать из России – мы тогда уже жили в Ленинграде – и все разговоры взрослых о хлопотах, связанных с отъездом, как-то отзывались во мне, – я была очень недовольна тем, что он получил разрешение. Я вообще была против его отъезда. Его первая внучка родилась в Париже. Может, его привязанность ко мне отразилась в том, что ее назвали Люси.

Я хорошо помню двор и дом – бревенчатый, темный, с большими окнами, очень длинный с улицы, а со двора половина его была скрыта высоким забором. Дом стоял на пересечении двух улиц, и на углу его была булочная. С улицы была парадная дверь, но ходили мы через двор. С крыльца попадали в сени, за которыми была большая кухня. При ней комната, которую называли «темная», и там жили кухарка и моя няня Тоня. От кухни шел коридор, в который выходили двери комнат. Четыре комнаты окнами на улицы – мамы и папы, Моти, Нюточки и очень большая Моисея Леонтьевича, и три окнами во двор – Батанина, где жила и я, «проходная» и столовая. В «проходной» почти всегда жили гости. В самом конце коридора была «прихожая», в которую никто не приходил, а стояли сундуки и висели пальто. В том конце коридора, где кухня, была большая белая дверь. Она была забита двумя шершавыми досками и завешена толстой зеленой портьерой. Позже, уже живя в Ленинграде, я узнала, что за этой дверью была вторая половина дома, которую «отобрали».

В столовой мой высокий стульчик стоял рядом с местом Батани, а напротив всегда сидел Моисей Леонтьевич. Над столом висел абажур с золотистой бахромой из бисера. От читинского дома сохранился сундук, да у моей дочери Тани бусы, которые мы сами нанизали из «абажурного» бисера.

Самое яркое воспоминание и, может, самое первое – абажур закачался. Моисей Леонтьевич схватил меня на руки, и все выбежали на улицу. Врезалось в память слово «землетрясение», запах шубы Моисея Леонтьевича, которую кто-то на нас накинул, и темное звездное небо. Мне всегда кажется, что я тогда впервые увидела звезды.

Существует легенда, что в Чите я часто убегала из дома и меня находили в городе по пути к брату Батани – дяде Сане и его жене Роне или уже у них. Их дом был самым красивым местом в моем раннем детстве. И там была музыка. Само представление о том, что она существует, и все эмоции, с ней связанные, пришли от дяди Сани. Я не помню, был ли инструмент в доме, где мы жили. Но пианино в большой комнате дяди Сани и тети Рони помню не только по его коричнево-шоколадному блеску, но на ощупь и даже на вкус, так как тайком любила его лизать. Оно стояло в простенке между двумя высокими (может, это только тогда?) окнами, на которых шевелились кружевные шторы (похоже, всегда было лето), а по бокам от него стояли две большие китайские вазы. На них были изображены женщины под зонтиками, с высокими прическами и в кимоно, подвязанных широкими лентами с большими бантами. И тетя Роня мне казалась (не только тогда, но и всегда) одной из этих женщин. И не только потому, что у нее тоже было такое кимоно. Я уже видела много женщин в кимоно и в синих, подвязанных лентами курточках, на маленьких деревянных платформах-туфельках, так как в городе было много китайцев. Но у тети Рони все было красивое, а на улице – нет. И была музыка. Я не называла этим словом то, что слышала во дворе или еще где-нибудь, или песни моей няни, а только то, что играл дядя Саня. И еще я хорошо помню, что, когда звучала музыка, мне не хотелось видеть людей. И я тогда уходила за черную шелковую ширму, стоявшую в правом углу комнаты, и разглядывала диковинные серые деревья и куда-то летящих белых птиц, вышитых на ней. Эти птицы и музыка были неразрывно чем-то связаны. Теперь я думаю, что дом тети Рони и дяди Сани был для меня и первым концертным залом, и первым музеем.

Не с тех ли пор я полюбила слушать музыку, когда остаюсь одна? В школьные годы это было радио – черная тарелка или наушники. Потом «долгоиграющие» пластинки. Кажется, это слово уже не существует? Позже – радиоприемник. Я и в концерты любила ходить одна. И только с Андреем пришло желание слушать музыку вдвоем.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8