banner banner banner
Синхронный ирий
Синхронный ирий
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Синхронный ирий

скачать книгу бесплатно

Синхронный ирий
Дмитрий Григорьевич Захаров

Автор приоткрывает фрагменты жизни одинокого человека, в его стремлении вместить безграничность человеческой души, поэзии, любви. Смысл жизни и значение творчества, познание себя и мироздания, вечная тема любви и одиночества открываются с неожиданной стороны, вызывают у читателя желание и самому задуматься, прочувствовать глубину вопроса, удивиться поэтичности трактовки и тонкости подмеченных граней. Герой произведения балансирует между жизнью и смертью, размеренностью жизни и буйством страстей, влюбляется одновременно в двух женщин и … Произведение написано смешением стилей, темпов, понятий, от романтическо-философских монологов до колкостей разгоревшихся диалогов.

Содержит нецензурную брань.

Дмитрий Захаров

Синхронный ирий

-1 пиония-

Когда-нибудь мы забудем всё что было и отдадимся полуночной фантазии необъятного, снимем печати, раскроем тайники и бездна за бездной будем погружаться в не дифференцированные спирали сновидений, в перепады их спектров, в не возвращающие лабиринты их продвижения по очень плавно не завершающимся путям. Когда-нибудь мы забудем обо всех поворотах планетных орбит, немотивированные поцелуи станут нашими постоянными спутниками, внутренность наших тел будут покрывать наряду со слизистыми оболочками тонкие покровы самых нежных искренних чувств. Атомы вещества преобразятся и станут мягкими пластичными формами, сосудами, в которые просто будут вливаться как из рога изобилия новые фантазии, новые миры и новые познания. Когда-нибудь прекратятся исследования и останутся только путешествия, останутся только взаимодействия душ, их взаимные объятия, их взаимные проникновения, их взаимные созерцания. Все дела, мельтешащие на гладкой округлой поверхности жизни, стекут с неё как капли дождя; вся совокупность движений не удержится на этом глянцевом яйце, как маленькие кристаллики кварца скатится с неё; все эти цифровые множества отойдут в свои координаты и спрячутся за скобки, отойдут как отходит к утру зубная боль после ночной пытки, и моментально погружаешься в сон без сновидений, самый сладкий из всех снов, потому что в нём ничто не мешает чистому наслаждению.

Со времён падения Адама и Евы человечество преуспело во многом, в частности написано несметное количество книг. Из них можно было бы сложить китайскую стену и опоясать ею весь земной шар, да и солнечную систему в придачу. Жаль, что эти книги прочитаны лишь на одну десятую (сотую, тысячную…), только шедевры наполовину (и если бы половиной!) – ведь там столько сердечности, того, что источает наше сердце с правой стороны. Чтение книг раньше было роскошью – скоро оно станет патологией. Когда-то мне захотелось сжечь все книги (у итальянских футуристов и у германских нацистов были иные мотивы), потому что они ведь находятся в нашей душе, а душа неуязвима. Наша душа – это Величайшая Книга, но именно её-то мы и не читаем. Имею право так заявлять, ибо написал уже не одну книгу. Однажды зарёкся, что больше писать не буду – зачем все эти словасловаслова, но вот (нет силы воли что-ли) опять пишупишупишу с удесятерённой силой как маньяк или графоман, потому что всё-таки душа должна быть написана, всё отрицая и принимая, воображая и преображая. Не может движущееся остановится, не может сказать да или нет или не знаю, оно движется и творит.

Рассвет как черепаховый панцирь накрыл улицы освежёванного снегопадом города. Опять эти сны. С тех пор как она ушла. Нет, ещё раньше, чуть раньше, на несколько дней. Этот первый сон приснился, я помню, она лежала рядом, тогда я коснулся её пальцев, но она не почувствовала – крепко спала. Ну может на её месте я поступил бы точно также – ведь такие вещи очень сложно понять, если вообще возможно. Это всё равно как жить и умирать одновременно. Да, но ведь бывают же одновременно и дождь и солнце. Звонков нет уведомлений нет лайков нет ничего нет никого нет никого а как люди жили без мобильной связи отправляли письма с посыльным потом ждали ответа потом опять писали а если посыльному свалится кирпич на голову? Нет звонков от неё нет и не жди и не жду

В этом году весна удивила. Погожие февральские дни всех расслабили и разжижили. Грезились уже босоножки вместо тяжёлых ботинок, сарафаны вместо шуб и панамы вместо шапок. И готовность убрать тёплые вещи в кладовки возрастала соответственно росту температуры воздуха днём (и особенно ночью). Но в последние дни февраля ударили морозы. А первого марта, в первый день такой долгожданной весны грянул снегопад. Белое небо опрокинуло на землю весь запас зимних прелестей, нет, точно прелестей – ведь разве не прелесть белый пушистый снег. Огромные снежные хлопья, метель, морозец, красные щёки, свежесть, вытесняющая городской смог, машины на стоянках под амортизационными слоями снежинок (из триллиона – ни одной одинаковой), автомобилисты пробираются через сугробы к никогда ими не виданному метро и спрашивают а сколько стоит, что уже четыре? да уже пять, восьмой месяц как пять, что в метро не ездишь? уборочная техника тоже стоит, дворники спят – сугробы – красота! Все предметы покоящиеся и движущиеся приобрели маскарадный вид, с ударением именно на слоге радный – радостный, светлый, забавный вид – клоун-пьеро с длинными рукавами, и хотя стали немного неуклюжими, мохнатыми и тяжёлыми, но вместе с тем и привлекательными, мягкими – цирк Куклачёва с белыми персидскими котами – и воздушными как зефирины.

В этом году жизнь удивила. В новогоднюю ночь я открыл для себя много интересных вещей. Во-первых, эту новогоднюю ночь я провёл в полном одиночестве – впервые в жизни. Без шампанского, без водки, без оливье, без ёлки, без свечей, без телевизора, без «Иронии судьбы» ( и без лёгкого пара) и без секса. Да, но это не во-первых, это так сказать пролог, во-первых: острый суицидальный кризис привёл не к верёвке, не к табуретке, а за письменный стол – то что я написал в эту ночь не подлежит публикации при жизни пусть опубликуют после моей смерти (хотя кто? потомков ведь нет – ну хоть соседи, ну хоть работники морга или похоронной службы или крематория); во-вторых: одиночество – не такая уж страшная штука и в-третьих – без страдания можно жить и даже творить. Но не в том смысле, что прозябать как овощ или микроб в цисте или как ножка стола, но оставаться человеком без страданий. Вот вопреки Достоевскому – и жить без страданий и творить без страданий. Вот просто весело, дико радостно, вот без единой слезинки. И даже видеть сны не поддающиеся никакому фрейдистскому истолкованию.

Нет пропущенных звонков. Может вообще сегодня без мобильного пойти – забыть под кроватью. Что там за окном? Снегопад. Снегопад валит и всё и пофиг ему что кому-то по сугробам тяжело добираться – он просто раскрыл свои чувства бросился с неба на землю без парашюта.

Вообще никуда не пойду буду целыми днями лежать под одеялом смотреть сны и плевать я хотел вообще на весь мир она ведь всё равно не позвонит да что тебя блин заклинило на этих звонках непозвонитнепозвонитнепозвонит и всё тут! хватит! смотреть сны! закрыть глаза! сны можно смотреть и с открытыми глазами главное чтобы сны были

Когда пишешь без знаков препинания несколько абзацев привыкаешь адаптируешься и кажется всю жизнь так писал забываешь их применять и как-то они даже начинают раздражать и какая разница казнить нельзя помиловать вот уже судья в недоумении а палач тем более (у него нет высшего образования) и вся юриспруденция к бененой маме но для читателей всё же надо сделать исключение

Иногда хочется посмотреть на себя со стороны и написать о себе в третьем лице. Он делает то-то и то-то, а я сижу и наблюдаю. Это не я делаю, а он. Нет, это не шизофрения. Просто интересно подняться над собой, отлететь в сторону и понаблюдать. Неужели это я?

В это утро нам снились параллельные сны, как параллельный коитус двух пар ласточек прямо в воздухе на бесконтактном квадрате синего неба. Тихое нашествие мягких лавин ночи-зари – мы снились друг другу, как тени летящих над океаном альбатросов, и расходились где-то в одной точке неведомых пространств, потом где-то в пересечениях тёмных миров и сумеречных протяжённостей; я ласкал твоё тело, и движения рук превращались в потрясающие видения на экране сомнамбулического кинотеатра. Ты отвечала мне своими губами и волосами, рассыпающимися стаями золотых рыб и жар-птиц. В эти предутренние часы между сном и бодрствованием тело разделено на несколько частей, которые плавают в бордовом желании слоистых пространств морфейных туманов, в дымках ленивых влечений от одной неопределённости к другой. Ты говорила языком своей тонкой очень чувствительной кожи, своими ресницами, волосками бровей, лобка и подмышек, ты снила мои и свои сны лёгкими вздохами и отправляла воздушными, почти неощутимыми, поцелуями ко мне. Эти сны невозможно вспомнить, настолько они были прекрасны.

С Зоей я встречался обычно на Печерске, с Ирэн – возле Золотых Ворот. Но сейчас я ждал Зою в парке Шевченко. Перед глазами кумачовый прямоугольник Университета с жёлтыми квадратами библиотек по бокам. Красный корпус Университета как тряпка для быка всевозможных студенческих бунтов, но парк, расположенный напротив, своей апатичной зеленью и яркими клумбами нейтрализует радикальные психозы, и студенты оседают на лавочках в обнимку с подружками и бутылочками пива. В парке детская площадка, много детей, влюблённых пар, шахматистов, вообще расслабленной публики – идиллия: студенты потягивают пивко, сексуально озабоченные целуются со своими избранницами рядом, бомжи собирают бутылки и роются в мусорниках, мамочки воспитывают деточек. Иногда это не воспитание, а отголоски пыточных мероприятий энкв(д)изиции: ты что гадина сделал! – и тянет за руку бедного малыша как пластмассовую куклу – чуть руку не отрывает – а тот орёт до визга-истерики – дура! кто ж так воспитывает! это же не цирк алкоголиков – это же ребёнок – самое хрупкое существо на свете – ангелы грубее! – а ты орёшь и гадиной обзываешь. Мизерный словарный запас? – тогда не рожай – делай аборт и отправляйся в цирк алкоголиков или в амфитеатр политиканов. Хорошо, что птицы поют и цветы цветут и каштаны в мае, осенью в жёлто-красном диапазоне затухающих онерических волн парк преображается в карнавал золотых арабесок и фресок фовистических крипториев; а зимой, как сейчас, всё в колючем, ребристо-серебристом эмалево-голубоватом инее. Хорошо! Заглушает все эти глупые воспитательные педагогии мамаш и хрюканье бомжей.

Парк зажат между музеями, жёлтым и красным университетом и морозовским домом – эдакий зелёный квадрат, писаный Малевичем с высоты птичьего полёта. Красная глыба Университета торчит на Владимирской уже полтора века как эрекция идеальных перемен – а толку никакого – семя бесплодно – как у Онана сливается куда-то на сторону. Вороны летают как и тысячу лет назад, галки там всякие и сороки, воюют с синицами и голубями, вьют гнёзда подальше от человеческих глаз на верхушках деревьев, питаются отбросами, говорят на своих птичьих картьвиньгуль языках и счастливы абсолютно потому, что не знают что такое Университет и человеческое общество. Для них Университет просто большое седалище, на которое можно усесться. Под крышей которого можно укрыться от снегопада и подкормиться объедками студенческой столовой. С точки зрения птицы и о?блака город – большое гнездо и гигантский продуктовый склад, а с точки зрения о?блака и птицы – это колоссальное яйцо, из которого вылупливаются какие-то чёрные водянистые абстракции, которые только тем и занимаются, что распугивают птиц и разгоняют облака.

Был на одном мероприятии, одна дамочка чего-то про мозг говорила, изучение мозга, мол, самая сейчас найкрутейшая профессия и т.д. А я ей так спокойно говорю: а у меня более крутая профессия; она: что астронавт? – нет, говорю, поэт. Вы бы видели её лицо (ну типа того: а что разве поэты ещё не вымерли?) Нет, говорю я ей (тоже лицом): живы курилки. Мы познаём глубины мозга, такие глубины, ну и т.д. – говорит она. А я погружаюсь в бездну – отвечаю я ей. В бездну? Ну да – в бездну. Какую вы знаете наибездоннейшую бездну? Она, сразу подвох почувствовав, говорит: человеческий мозг. Так вот ту бездну, куда погружаются поэты, и не измерить ничем и не изучить – бездонней мозга. Разве что можно измерить в антисветовых фантапарсеках. Вот чтобы стихотворение написать надо погрузиться в бездну эту, а потом вынырнуть из неё. Тут самое главное вынырнуть. Смутил я дамочку однако. Но продолжать не стал – зачем человека попусту волновать, давление может подскочить – всяко бывает.

Полчаса. Её нет. Звонить не буду. Может ещё придёт. Может… Зоя представь себе соляную пустыню. Вообрази. Я там никогда не был, как и ты, но вообрази: плоская равнина сплошь покрытая слоем соли до горизонта. Ни одного живого существа: ни растения, ни былиночки-пылиночки, ни животного, ни червячка-паучка, не говоря уже о человеке – никого. И вот ты идёшь по этой пустыни день, два, три… Наконец ты встречаешь живое существо, но оно пугается тебя, как и ты его, ты идёшь дальше и через много-много дней, уже отчаявшись встретить кого-либо, встречаешь человека (о радость!), более того – родственную душу (о радость! о радость!) (спасён!)… но… этот человек уходит от тебя, оставляя тебя одного. Почему он уходит – неизвестно. И вновь пустыня. Пустыня.

Нет, я не буду рассказывать ей эту притчу. Тем более, что она и не придёт. Хорошо бы стать галкой, усесться на конёк университетской крыши и озирать Город с высоты храма знания. Созерцать холмы и междухолмья. Будто жёны перуновы лежат под землёй, укрытые саваном Города, и созерцают нерушимое небо. Город моего детства! Мой Город! И это прошлое… И главное не Город, а детство… это исчезающее призрачное детство… есть ли у ангелов детство?.. Что-то давно не перечитывал «Генрих фон Офтердинген» Новалиса. «… расцвет ребёнка он не может поэтому не созерцать со смиренным самоотвержением. Тут действует дух, исходящий из непосредственного источника бесконечности. Чувство превосходства ребёнка в самом возвышенном, неотразимая мысль о необходимости руководить этим невинным существом, которое собирается вступить на столь опасный путь, при его первых шагах, отпечаток дивного мира, ещё не ставшего неузнаваемым в потоке земного, и, наконец, обаяние собственных воспоминаний о тех баснословных временах, когда мир казался нам более светлым, более дружественным и более заманчивым, и дух прозрения почти видимо нас сопровождал…»

Детства уже никогда не вернуть! Не то чтобы в детстве уж так хорошо было – о! – всякие болезни, обиды, пинки взрослых, слёзы по пустякам, незнание, непонимание элементарных вещей, да просто глупость – но грёзы детские, их богатство и чистота – вот чего жаль. За эту роскошь мечты, за её яркость, насыщенность, плотность, непрерывность – вот за что бы я отдал очень много – да почти всё. А зачем надо это всё, если от этого всего ты испытываешь самый минимум счастья – так какие-то нервно-волокнистые поглаживания, какое-то осиновое трепетанье листочков, порывы ветерка на излёте. То ли детские грёзы – поток золотой, потоп разлитой, покой неземной – и буря такая! – сметающая всё своими видениями, всё, что мешает быть счастливым. Полнота счастья! Неослабная полнота. Дикий, просто сумасшедший до припадка, в перехлёст всех диагнозов и клинических пределов, разгул, шабаш, оргиас фантазий, выносящий за скобки и жизнь, и смерть, и послесмертие, и все тайны; вертящий, кружащий, сшибающий – и умиротворяющий, прекрасный, такой красивый, что невозможно уже определить и установить степень этой красоты – вот что ценно, и цена эта настолько высока, что ничего не сможет её сбить. Вот поэтому так гложет ностальгия о детстве, об утраченной навсегда феерической поре грёз, о золотом веке – кратком и неуловимом.

Каждый день бабушка водила меня на прогулку в этот парк. Также нагружала меня своей педагогикой – лаконичной и незамысловатой, но действенной. Также светило солнце, также летали галки, чирикали воробьи, сновали прохожие, стоял памятник. Лавочки, конечно, были другие, но расположение их вряд ли изменилось с тех пор. Может быть, мы с бабушкой сидели на том же самом месте, где сижу сейчас я, и глазели на Университет. Я не знаю, я не помню. Я вообще не помню этот парк в раннем детстве – знаю только из рассказов бабушки. Но чувствую то время и то место, может быть это самое место, чувствую эти энергетические шёлковые волны, которые протянулись океанами через года, и знаю, что не смогу уже качаться легко и беспечно на этих волнах, заглядывая за горизонт и за облака, и полностью отдаваться их нежности. И я закрываю глаза, сжимаю веки, чтобы остановить слёзы – но они всё равно не останавливаются – и вытеснить из себя прошлое, чтобы невозвратимая красота не становилась слишком явно ощутимым пеплом.

Если бы мне предложили создать нечто невероятное, то есть некий ирреальный предмет, я бы создал космический корабль для путешествия по внутреннему космосу. Что? А разве по внутреннему космосу нельзя путешествовать без космического корабля? А по внешнему можно? То-то. Пока нельзя. Может в будущем… Вот так и по внутреннему, тем более, что внутренний космос неизмеримо обширнее. Космический корабль для внутреннего космоса – это семиствольное, семипарабольное, семизэтное тело, увеличивающееся и уменьшающееся в зависимости от интенсивности и экстенсивности видений и вдохновений. Скорость варьируется от инфрамеонной до ультрамеланической. Каскады выпадов онерических многоэтажных глубин выстраиваются кубовеерно и эллипсофантомно. Внутрикосмический корабль движется хаотически, перепрыгивая из лимбоидных аутофракций в ээллиарные катаклиозы. В этом корабле был бы прибор, который бы тщательно фиксировал все чудеса и тайны внутреннего космоса – все сновидения, грёзы, видения, фантазии, фантасмагории, делирии, бредни, импульсы, просветления и затемнения.

Зоя, я тебя не держу – ты свободна… в пределах моего космоса. А мой космос – беспределен. Из внутреннего космоса нет возврата, как из чёрной дыры. Всё, что туда попадает, остаётся там навечно. Зоя, ты туда попала. Ты уже в моём внутреннем космосе навсегда, ты оттуда не выберешься. Я не могу тебя оттуда вытолкнуть, потому что оттуда ничего не выталкивается, оттуда нет возврата. Ты там можешь затеряться в лабиринтах, я могу тебя запереть в каких-нибудь тайных комнатах, но выпустить тебя из внутреннего космоса невозможно. Даже если я очень захочу это сделать, то не смогу – внутренний космос не знает «наружи», «вне». Их просто не существует для него.

Я не знаю, каков мир Зои, но мой мир такой бесконечно одинокий, хотя в нём умещаются бесконечные миры и сверхмиры и ещё что-то, что мир Зои создаёт как бы некий дуализм, нарушая мой монизм, мою монолитность. Ах да – ещё же есть мир Ирэн. И это уже как бы третий мир в моём внутреннем космосе. Но всё равно даже два их мира – мир Зои и мир Ирэн – всё равно образуют как бы отдельную субстанцию, а мой мир – отдельную, и получается всё равно дуализм. Но это как бы монодуализм – эти субстанции нерасторжимы. Может это и называется любовь? Я не претендую на определение любви – но может быть там, где её как будто бы меньше всего, там её как раз и больше всего. Я не могу сказать, что я люблю Зою так, как это изображается в книгах мейстрим-литературы или в кино голливудском, или там французском, или киностудии им. Горького, или как в стихах Гёте или Низами, но я её люблю – это факт. Также я люблю Ирэн – это тоже факт. От этого никуда не денешься – даже если на Марс улетишь с Илоном Маском. Может, я не люблю их до суицидального бреда, до «с моста в воду!», до «тело отдам на сожжение», «душу выверну наизнанку», но всё же люблю, по-своему, насколько позволяет мне моя душа и тщедушная физиология.

Я не знаю что такое любовь. Но может это незнание как раз и есть основа любви или, вернее, её безоснова, непостижимость и притягательность неизвестно почему неизвестно какого мира. Обычно говорят, что нравится такой-то или такой-то тип женщин. Но у меня нет никакого определённого типа. Покажите мне женщину, и я скажу нравится она мне или нет, и здесь не имеет значение красота, рост, конституция тела, выражение глаз, походка, жесты и мимика – я не знаю что имеет значение, что-то имеет (но что?) – что-то никогда неуловимое.

Руки, например. Казалось бы – обыкновенные руки, ничего в них нет там от Клеопатры или Бордо, но нравятся. Нравится их движение, асимметрия, хрупкость… в других нравится тонкость, почти прозрачность, руны-рисунки голубых и фиолетовых прожилок… Или лицо. Просто лицо, не Софи Лорен и не Монро. Мимика. Свет и тени – светотени чувств. Лицо ведь не маска. Одни глаза – уже две бесконечности. А сколько вариаций изгибов губ и бровей… форм-переливов щёк, ресниц, поворотов шеи… каждое движение, каждая вибрация – красота…

Вот хочется иногда сесть и написать что-то определённое, с чётким сюжетом, с интригой, с завязкой, кульминацией, развязкой, по плану последовательно переходя от одной части к другой и венчая всё эффектным концом – что-то вроде иронического детектива (сейчас это модно) или постмодерного крутого триллера или драмы на широком полотне политических событий и социальных катаклизмов, ну на худой конец связной удобоваримой фантастики (фэнтези) или добротного поп-хоррора, или что-то для массового читателя в духе Артура Хейли или даже какую-нибудь попсовую ерунду типа приключений Фантомаса или сериалов о Бобе Сенклере. Но только лишь появляется подобная мысль, как срабатывает какое-то туманное облако, срабатывает в смысле разрежаясь и сгущаясь вокруг меня и не позволяя делать это, то есть то, что пришло в голову, написать, как пишут все – и начинаешь писать всякую белиберду, что-то невообразимое, чудовищное, нечитабельное, полную абракадабру, абсурд, нонсенс, и радуешься этому как младенец.

Надо уходить отсюда – Зоя не придёт. Час прошёл. Это Ирэн могла опоздать на два часа – и я её ждал как последний дурак – но Зоя нет. Если хочет, то приходит вовремя. Остаются только воспоминания.

Был дождливый меланхоличный вечер, когда приятно сидеть в тепле и знать, что тебе никуда не надо идти по слякоти и сырости, никуда не надо спешить и можно спокойно просто ничего не делать, сидеть и слушать дождь долго-долго, иногда подходить к окну и украдкой из-за занавески смотреть на массивную стену воды, ложиться, дремать и видеть такие же текучие сны и даже не сны, а капли снов, образующие целые реки.

В этот вечер я был с Зоей. Мы были одни, и нагромождения небесных потоков отделяли нас от мира и ото всех, и никто не мог придти и потревожить нас. Телефоны были отключены, звонок на входной двери – отключён. Мы не хотели ничего слышать кроме падающих вод и наших редких слов. Как хорошо, что можно почти не говорить, больше думать, ещё больше не думать и совсем чуть-чуть прикасаться руками друг к другу. Мы остановили часы, приглушили свет и распростёрлись на ковре. Ничего никуда не идёт: ни наши ноги, ни время, ни наши мысли, ни наши чувства. Всё застыло кроме дождя, но и он кажется неподвижным, если смотреть на него через стекло. И было хорошо скрыться за внешней простотой и пустотой, забыть об ответственности, смысле, причинах, следствиях, планах, событиях, проблемах и даже о мечтах. Комната была будто нарисована чёрной тушью и обставлена тенями, и казалась не прямоугольной, а овальной или даже меняющей форму. Как меняли форму едва наплывающие интуиции. Что-то непонятное и разреженное, словно стратосфера, витало где-то совсем рядом. Ночь-день? Дождь смывал определения. Да никто и не пытался определять. Зоя ходила надо мной как два скрещивающихся луча лунного острова, парящего в океане пепельных бликов и разводов. Снизу открывался волнующий вид, словно из облаков вытачивались соблазнительные формы, пропорции и диспропорции, которые в равной степени заставляли длить созерцание. Где-то между двух лучей мелькал челнок, раздвоенный белый челнок. И вдруг он исчезал, уступая место двум погружающимся в море сумерек лунам, и вверху из звёздных шелков ткались нежные и пленительные черты. Две луны колыхались как отражения пионов в зеркале гагатовой вазы, они были разделены дымчатой полоской пригрезившейся реки и небольшой наклон – между ними возникла туманная дельта, будто увядший цветок вьюнка. Тысячью кривых и касательных, синусоид и парабол созвездия зоиного тела падали на меня, и ничего не оставалось кроме белизны галактического молока. Как пахли её подмышки! Какие ещё запахи могут заявить о своей претензии на лидерство, разве что запахи финиковой косточки, спрятанной между двух лунных лучей. Подмышки как лепестки белого гладиолуса опускались на мои губы и таяли во рту как воздушная пастила. Поле лилий, по которому гуляет ветер – вот чем были наши тела. Как дрейфующие льды, как парящие облака, как разлетающиеся парашютики одуванчиков. Мы грезили друг в друге, мы удивлялись друг в друге, мы спали друг в друге и видели незабываемые сны. Всё что было предельного, оставалось за пределом, за пределом наших вселенных. Их синтез, диффузия, амальгама были началом чего-то непредсказуемого, левитирующего, неузнаваемого и трепетного, легко ускользающего и наивного. Не укреплённые никакими последовательностями и правилами движения, парили как осенние листья в неподвижном бриллиантовом воздухе и образовывали эфемерные соцветия и случайные композиции. Как лесные и полевые цветы, собираемые несмышлёнышем без вкуса и порядка. Асимметрия линий и фигур дробилась невразумительными словами и заиканиями, замираниями и дрожью. И если бы взгляды могли говорить, то они бы всё равно ничего не сказали, ибо говорить об этом невозможно. Я ел два белых шарика мороженного с миндальным орехом, разрезанным вдоль в земляничном варенье и зерном кофе, будто бы простреленным микроскопической пулей – и всё это создавало неповторимый вкус виртуальной саванны и тропических сумерек в окружении белого шоколада, плавящегося под ультрафиолетом пальцев и инфрапурпуром взгляда. Алая мандорла, через которую проходило моё лицо, излучала свет ангела и бодхисатвы, и тело становилось нитеобразным и лёгким, как паутинка бабьим летом; пространство сияло, как лавина сапфиров, готовая поглотить вечность и длительность; рассекалась на неравномерные полосы, как поцелуи невпопад и везде – и это за глухими стенами в замкнутом пространстве, уходящем так глубоко, так глубоко, что невозможно пройти через его чёрную скважину – только остановиться и ждать, ждать неведомо чего и чего-то ждать и не надеяться, застыть прозрачным волнением и по спирали уходить в пучину, растворяясь падать и обретать плазмоидную форму ускользающего и неизменного.

Почему просто не жить как миллионы людей: работать, растить детей, обустраивать быт? Быть недалёким, но вполне эрудированным и в общем и целом умным, интеллигентным, добропорядочным и правильным? В общем нормальным и среднестатистическим? Почему бы не – ведь это очень хорошо и приятно? Почему просто не жить как сотни писателей (или тысячи, но не миллионы – их не будет миллионы никогда)? Почему бы не писать по-литературному, а не по-биззаррически, по-идиотски, быть если не лауреатом, то во всяком случае твёрдым профессионалом, а не болтаться в любителях и дилетантах? Почему бы? А почему бы Зое сегодня не придти? Но вот же!

Литература – это всегда приключение: на любовном фронте, на военном, на политическом, на психологическом, на мистическом, на литературном – на любом. Но если нет приключения… Но вот у меня-то его как раз и нет. Просто обломок какого-то глоссового апокрифа. В литературе добро всё время побеждает зло, или как стало нынче модно, зло одерживает верх, но всё время кто-то с кем-то борется. Война – это воздух человека, и без неё ему невмоготу. А вот у меня никаких войн нет – ни борьбы, ни приключения, ни добра, ни зла, ни их синтеза, ни нейтралитета. Даже мужчина и женщина не вступают в борьбу в пресловутом любовном треугольнике. Зоя, Ирэн и я. И никакой борьбы. Никаких тебе тайн мадридского двора. Никаких победителей и побеждённых. Озлобленный бедняк вымещает свою ярость в том или ином виде на богатом добряке, тупица на интеллектуале, квазимодо на аленделоне, неудачник на счастливчике. А что им ещё остаётся? Потерпевшая сторона жаждет реванша, отвечает местью, которая часто превосходит по силе, коварству и беспощадности (если не сказать садизму) во много раз приченённый урон. И это называется борьба добра и зла. Два последних слова следовало бы взять в кавычки. Бывают, конечно, и исключения. И это всем нравится. И всех возмущает. А я всего этого ни хрена не понимаю. Не понимаю и не принимаю. Поэтому и пишу всякие лжекниги.

Зоя проникает в мои зрачки как луч света в глубину тропического леса; я жду её каждый день, и она бисеринкой чёрной галактики становится моим зрачком, в ней больше звёзд, чем во всех вселенных вместе взятых, и их вовсе не нужно подсчитывать и изучать – только созерцать и слизывать языком, делать ячейкой своей радужной оболочки и очередной спиралью на коже подушечки пальца. Всё её существо развоплощается в моих туманных топях, становится моим феерическим фимиамом и кружится в моём инфрамире без небес и земли, медленно и плавно, переходя от одной аформации к другой.

Зоя – З.О.Я. – Змея особо ядовитая, как расшифровывает вульгарное сознание имя с присущей иронией, подколом и амбивалентностью – ядовитость тешит мазохистские глубины сильного пола. З.О.Я. – зикр острой яри – внедряется в толщи сексофанталогии как зазубр криптовируса.

На этажах рассредоточившегося солнца мы лежали словно два пингвина на антарктических сине-фиолетовых гладях и впитывали образы параноидальных деревьев, каменноугольных джунглей и инфраафриканских саванн. Что было позади? География наших тел (сомаграфия) – эти невидимые для других континенты, проливы, моря, бухты, лагуны, острова, реки, озёра и гейзеры, пустыни, мангровые леса и тропические болота; мы шли по нехоженным тропам, как сомнамбулические путешественники пересекают просторы неугасимых, не устранённых версий своих ещё самим себе неизвестных начинаний, там где в пещерах наших закоулочных ландшафтов спали ихтиозавры неописуемых образов. Верхняя география твоего тела – это полярные голубые снега и просторы под северным сиянием, переливающиеся аметистами и хризобериллами, это мшистые тундры с карликовыми деревьями затаённых желаний, это полосы дюн под неприветливым сумрачным небом и смешанная полоса лесов с их простым и неприхотливым очарованием. Нижняя география – это пояс вулканической активности, ревущие сороковые, бенгальские тигры и бангладешские ливни, каннибальские обряды острова Папуа и стаи летающих лисиц; мадагаскарский культ мёртвых, лабиринты амазонской сельвы и калейдоскоп коралловых рифов. Я опускаюсь из верхних слоёв атмосферы и ничего этого уже нет – только кисть цветущей сирени, в который я уткнулся лицом.

Хорошо, когда всё понятно и нет никаких вопросов, всё наперёд рассчитано, проверено, пронумеровано, проглажено, зафиксировано и запечатано. Жизнь как учебник. Изучил – передал дальше. Пока не истреплется и не осядет пылью. Но вот когда жизнь гримуар ещё не написанный, и тайнопись создаётся только-только под касаниями рук неосязаемых предметов…

Каждый раз переписывать полотно заново, а потом одним взмахом кисти раскрыть все написанные полотна. Измысл и размысл основные краски, и палитра в червоточинах реки под названием жизнь. Сколько бы мы не разговаривали, не выговорим всё равно ничего. Даже внутренним диалогом или монологом. Не выговаривать и не заговаривать, а плыть по собственной реке, а лучше быть рекою-океаном, не опоясывающим. Не выговаривать, но говорить – глоссотечь и молчать. Говорить – это паузы между молчаниями. Всё, чтобы ты не наговорил, всё это ты. ТЫ. Мир не может говорить. Ты говоришь. И молчишь. Мир не может молчать. Не говорить, не молчать. Только соприсутствовать. Ты – Слово-Река-Океан. Слово и Ты – это майтхуна крепче атомарных уз, это идеальный электр, алмазная амальгама. Ты в беспределе Слова – только ТЫ и есть. Ничто не заменит Слова. Ничто не подменит его волны катящейся и катящейся.

Я раздевал Зою будто совершал некий древний таинственный ритуал, за одно участие в котором можно было лишиться головы. Это сакральное действо дурманило меня как ядовитые пары, исходящие из расселин Этны и тянущие своими дымными фиолетовыми щупальцами в подземное царство Персефоны. Я чувствовал как её тело возбуждается и подрагивает и эта вибрация передаётся мне. Мои пальцы исполняли на её одежде умопомрачительные, виртуозные, сверхмузыкальные сонаты, сарабанды, серенады, симфонии, растворяющиеся в её опадающих шёлковых волшебных цветах. Я любовался её обнажённостью, её открытостью, её нежной слабостью. Теперь пришла её очередь участвовать в церемонии раздевания. Её пальцы на моей одежде будто приготавливали из ароматных трав напиток любви и забвения, и мои одежды превращались в приправы и пряности для этого напитка. А он разрастался до огромного горного озера, в которое мы погружались в густых лучах заката, тонули в его алхимических водах, превращавших наши тела в сновидения ангелов и погружавших нас всё глубже и глубже на дно раскрепощённой аметистовой сексуальности.

Зоя долго не уходила. Мы как две белые летучие мыши лежали головой вниз – ноги заброшены на стену. Обнажены. Нам не надоедало видеть друг друга обнажёнными. Адаму и Еве надоело – и они выбрали одежды, за которые надо трудиться в поте лица своего. Там за окном мутные подтёки ночи вырисовывали на холсте дня абстрактных насекомых. Наши ноги соприкасались. Если весь мир вырезать невидимыми ножницами вокруг нас, то ничего не изменится. Мы говорили шёпотом еле слышимые слова, не слышали друг друга, но говорили и почти не догадывались о чём. Этот вечер – огромная бездна, и мы ходили по ней как Христос по воде. И записывали свои письмена белыми иероглифами своих тел на бесконечный свиток чёрной тишины.

–2 пиония-

Дождь. С утра дождь. Слишком сильный. Люблю маленький, моросящий, как рассеянный туман, чтобы можно было без зонтика гулять. Ненавижу зонтики, но дождь не отменишь никакими указами. Если б вместо зонтика держать нимб над головой – не только дождь… Не городи чушь. Иди куда идёшь и думай… да о чём здесь можно думать, когда куда ни глянь – сплошные воспоминания.

Ирэн. Это имя носила одна из героинь генримиллеровского «Тропика Рака» (моего любимого произведения – вот и не верь после этого в мистику). И это обстоятельство, если не ещё больше возбуждало, то как-то по особенному очаровывало. С Ирэн у меня всегда возникали какие-то странные ситуации. Комната, в которой она обитала, была круглой, вернее в форме цилиндра. Ни окон, ни… ну дверь, видимо, была, но замаскирована… Как я туда попадал – не знаю. Мы обычно встречались в Золотоворотском сквере – вот здесь, он сейчас проплывает по левую сторону от меня вместе с дождём. Потом мы бродили по улицам и в какой-то момент она говорила: «Если хочешь ко мне – тебе придётся на десять-пятнадцать минут стать слепым» и доставала из сумочки чёрный шёлковый шарф. Я соглашался. Она плотно завязывала мне глаза, брала за руку и вела. Мне казалось, что мы ходили по кругу. Никаких лифтов, лестниц, подъёмов и спусков… Вдруг она снимала с моих глаз повязку… – комната с одной круглой жёлтой стеной со множеством репродукций и фотографий – в основном работы сюрреалистов и экспрессионистов. Обычно мы ели самую простую кашу, хлеб грубого помола и пили обычную воду с мёдом. Но секс… секс был таким изысканным. В тот раз Ирэн меня ничем не угостила. Села в высокое деревянное кресло и сказала, чтобы я влазил к ней на плечи. Я только хмыкнул и уселся туда, куда она просила. Мой ещё мягкий пах, соприкоснувшись в её нежным затылком, тут же отвердел. Ирэн была в тонком тёмно-зелёном платье без рукавов. Сверху я созерцал её уже немолодую достаточно отвислую грудь – верхнюю часть в натуральном виде, нижнюю – проступающую сквозь шёлковую ткань. Ягоды крупных сосков в зелёном шёлке напоминали виноград на картинах художников-примитивистов.

Ирэн сняла с меня ботинки и носки и погладила ступни моих ног. Я ещё сильнее возбудился, но она совершенно равнодушно достала откуда-то из-под своего платья чашку чая с лимоном, и, монотонно помешивая ложечкой золотистую жидкость, стала петь… да не пить, а именно петь. Даже точно не скажу что. Может быть какие-нибудь древние кельтские песни… песни друидов что-ли… ну что-то такое весьма мрачное. Потом извлекла книгу с диким варварским шрифтом и ярко-красными несуразными рисунками и стала листать с таким видом будто это гламурный глянцевый журнал. Возбуждение моё улетучилось. Стал подкрадываться сон (может она меня гипнотизировала), и чтобы не упасть я схватился за голову Ирэн. Она отбросила книгу и сомкнула свои тонкие будто соломенные пальцы на моём запястье. Сильнее вдавилась затылком мне в пах. Потом резко наклонилась и поцеловала мне левую ногу чуть выше пальцев. Ещё чуть выше. Обернулась – и правую ногу. И кончиком языка стала выписывать узоры на каждом из десяти пальцев. Своеобразная девочка. Потом мы слушали органную музыку.

В другой раз Ирэн уложила меня на пол и встала обеими ногами мне на лобок. «Ты будешь прыгать или петь?» – спросил я. «Я буду гелиопольским обелиском», – Ирэн подняла руки, и нежная голубая вуаль, драпировавшая её тело, лёгкой волной соскользнула на пол, обнажив абсолютно гладкую, словно мраморную, без единого волоска, фигуру. Казалось у Ирэн не было пупка, настолько он был невзрачен. А женский атрибут между ног можно было узнать по едва заметному разрезу только потому, что a priori знаешь, что там что-то должно быть. Инопланетянин и не заметил бы этот разрез. По сравнению с крупной отвислой грудью, эти анатомические элементы выглядели просто микроскопическими. Нижняя половина тела будто принадлежала иному существу – из Эдема, из Сириуса или из утопии андроидов. Грудь Ирэн нависала надо мной как тыквенные ритуальные сосуды, прицепленные к тотемному столбу. Я не видел её глаз и лица. Вместо них – огромные бледно-розовые ареолы с тяжёлыми нефритами сосков. Их каменный неподвижный взгляд рисовал в воображении Медузу Горгону. И округлял моё тело, превращая его в галечную глыбу на берегу загадочной Фуле.

Ирэн читала мне вслух «Улисс». Нет, на слух он совершенно не воспринимается. Его нужно читать одному, обложившись энциклопедиями. Уникальное произведение! Я попросил почитать мне «Одиссею» в оригинале. Ничего непонятно. Но как красиво звучит!

– Кто тебе больше всего нравится из героев «Илиады»? – спросила Ирэн.

– Елена Прекрасная.

– Почему?

– Потому что она Прекрасная.

– Так. А может любимый герой «Одиссеи» у тебя циклоп?

– Нет (хотя мне импонирует твой нестандартный подход). Любимый герой «Одиссеи» – Цирцея.

– Потому что она превратила спутников Одиссея в то, что они есть на самом деле?

– Нет. Это банально. К тому же никого ни во что она не превращала – она только открыла шлюз для превращения. Она мне нравится просто потому, что она необычная женщина, ну вроде тебя. Что думали по этому поводу ахейцы меня не волнует. Кстати, Захер-Мазох тоже любил эту героиню «Одиссеи».

– Ну с этим писателем всё ясно. Он только и желал того, чтобы красивая женщина превратила его в поросёнка. А может и ты этого хочешь?

– Если уж говорить о превращениях, то я бы пожелал стать одеялом, которым ты укрываешься каждую ночь, а заодно и простынёй, на которой ты лежишь.

– Пикантно-утончённо и вместе с тем довольно грубо. Я подумала ты скажешь ещё грубее, вроде того, что хотел бы, чтобы я превратила тебя в своё нижнее бельё.

– Не отказался бы, но я этого не сказал именно потому что ты об этом подумала.

– Я всегда говорила, что ты своеобразный мальчик.

Такие разговоры заканчивались своеобразным сексом. Римская поза восхищала Ирэн чисто теоретически и литературно. Она любила перечитывать подпольные сочинения Марциала и Овидия, так называемые эротопигнии, где описывалась не только эта поза, но эта особенно. Вообще о позах мы никогда не договаривались – всё получалось спонтанно. «Камасутру» я прочитал уже после того как перепробовал не меньше семи десятков вычурных поз, из которых только дюжина совпадала с картинками пресловутого индусского сексуального букваря. Позы прорастали сами, словно лианы в тропической сельве. Руки и ноги перепутывались иной раз так замысловато, что с трудом распутывались и это при том при всём, что ни я, ни Ирэн никогда не занимались йогой и даже просто элементарной растяжкой. Правда, утреннюю зарядку я себе иногда позволял. Но во время эротических игр тело забывает, что оно не тренировано – какое ему дело до какой-либо акробатической подготовки – оно подчиняется неким таинственным энергиям и изгибается в соответствии с ними. Инстинктивно-интуитивно образуются фигуры сюрреальной геометрии, которые невозможно придумать, точно описать и повторить. Приходится довольствоваться только смутными воспоминаниями и теми следами ощущений, которые навсегда остались где-то в глубинах нейронов и эритроцитов. Что-то струящееся по коже и превращающее её гладкие и эластичные эпидермисы в барельефы майяского татуажа на сферах радужных ктеических фасет, когда два тела вычерчивают узоры эллипсов и гиперболических мягких меандров каскадами белых шаманических танцев. Нижние конечности перемещаются вверх, а верхние вниз, чтобы в следующее мгновение образовать спиральную эпюру и волновой захлёст морских узлов и хаотичных петель. Гениталии и лица отклоняются от оси и их смещение создаёт соцветия серафического северного сияния. Наши позы иногда ошарашивали нас самих и нам казалось, что это происходит не с нами, а с двойниками из наших грёз и сновидений. Нам никогда не удавалась так называемая миссионерская поза – наши тела инстинктивно избегали её и с первых же тактов сплетались в мангровый орнамент. Интересно, что само название «миссионерская поза» появилось в Полинезии, когда европейцы-миссионеры – в основном это были католики и пуритане – распространяли среди дикарей тихоокеанских архипелагов библейские догматы. С местными пылкими и фривольными «таитянками» они вступали в сексуальную связь только в позе «лицом к лицу мужчина сверху», тогда как их партнёршам этого было далеко недостаточно и они назвали эту единственную скучную позу с немалой долей сарказма и обиды миссионерской.

Кто только и как только не описывал половой акт, но описать его всё равно никому так и не удалось, и я думаю не удастся, потому что половой акт это не механика и не физика. Это мистика. Анатомические, медицинские и антропологические детали ничего не дают и только перегружают описание. Литературные изыски уводят в сторону. Пуританская лапидарность обезвоживает, а намёки и умолчания – очень важные механизмы – стирают краски и линии, оставляя слишком много места для абстракции. Обилие нюансов описать невозможно – а ведь это самое главное. Один поцелуй, одно объятие, одно прикосновение порой порождают столько чувств, что их даже невозможно зафиксировать, не то что описать – они разлетаются как облака разноцветных бабочек, оставляя в душе просто световое пятно от вспышки.

«Если сновидения занимают одну треть жизни, значит от них невозможно просто так отмахнуться. На довесок ко всем кошмарам утром на длинном узком серебряном подносе одиннадцать одиннадцатигранных призм. – Почему одиннадцать? – спросила Ирэн голосом Зои. – Потому что одиннадцать – запредельное число, – ответил я. – Десять – число завершённое и предельное. Одиннадцать выступает за грани числового круга, числовой ойкумены. Правда, если бы у нас было одиннадцать пальцев, мы бы думали иначе. Ну а если бы во Вселенной вместо звёзд были паутины или рубины…»

Это голос за кадром. Он звучал за кадром во сне. Или за самим сном?

Ни наука, ни религия, ни философия не смогут ответить на вопросы предельные. Но ведь они есть эти предельные вопросы. И задаём их мы, а не какие-нибудь инопланетяне. И ответы на них тоже есть. Только их невозможно услышать, уловить, а уж тем более подать в фиксированном виде. МУЗЫКА И ПОЭЗИЯ – как небо с облаками и океан с волнами, что-то движущееся, хаотическое, диффузное. Как влюблённость в двух женщин одновременно – что-то непонятное, невозможное и вместе с тем возможное, как взаимопроникновение поэзии и музыки: волна сливается с волной, облако растворяется в другом облаке, небо отражается в океане, океан в небе. О этот вечный проклятый любовный треугольник! Почему бы не разомкнуть его и сделать из него плавный завиток, где три точки были бы не на разных полюсах, а в одном росчерке.

Почему древние греки достигли такого совершенства в изображении обнажённого тела? Потому что они часто созерцали обнажённые тела. На Олимпийских играх спортсмены выступали без всякой одежды, чтобы зрители восхищались красотой их тела. Созерцание обнажённых тел не только естественно, не только притягательно, но главное вдохновительно. Оно вдохновляет. Во многих случаях оно является последней каплей, переполняющей чашу вдохновения, оно – спусковой крючок для начала творческого процесса.

Когда рухнула античность, когда разбились античные статуи, тогда же разбилась вдребезги и красота обнажённого человеческого тела, и даже эпоха Возрождения не смогла её окончательно восстановить. До сих пор обнажённое тело подвергается каким-то запретам, цензурам и дискриминациям. Бог создал тело, а не одежду. Это человек создал одежду, чтобы показать, что он умнее Бога. Прикрыл Его творенье ничтожеством своим. Тело такое красивое, а нам всё время пытаются навязать мысль, что тело безобразно и омерзительно, что в нём есть нечто постыдное. Постыдное есть только в некоторых особо квадратных головах с ослабевшими нейронными связями с право- и левосторонними сердцами. Особенно меня раздражают всякие тупые соцсети со своими лицемерными охранными мерами. Обнажённую женскую грудь с эрегированным соском показывать нельзя и дельту Венеры (то есть самые красивые места тела), ибо это чревато… И чем же интересно это чревато? Кастрировал бы этих ублюдков, будь моя воля! Нам Бог для чего глаза дал? Чтобы красоту созерцать. Ум дан для умственного созерцания, а глаза для телесного. А среди телесного самое красивое это обнажённое тело. «Обнажённость женщины мудрее, чем поучения философов» (Макс Эрнст).

Глаза – это солнце человеческого тела, вокруг которого, как планеты, вращаются все его формы. И глаза – это солнце человеческой души, и значит во взгляде сосредоточен весь человек. Поэтому прямо в глаза невозможно долго смотреть – это всё равно, что падать с облаков без парашюта. Но взгляд в взгляд высвобождает колоссальную энергию – не энергию звёзд, но энергию чувств. Достаточно одного взгляда… Зато все остальные части тела… Вертикальные в различных своих изгибах линии носа, горизонтальные в своей волнообразности линии рта, полукруглые линии груди… Вся человеческая геометрия мягкая, плавная, гибкая, особенно женская геометрия. Мне всегда нравилось созерцать наши обнажённые тела в зеркале. Что ни говорите, но человеческое тело совсем не биологично, в нём нечто присутствует из биосферы, но само оно какое-то метафизическое, запредельное. Само его вертикальное положение противоречит всему строю природы. Человеческое тело прекрасно. Не зря древние эллины создали из него культ – они просто обалдели от обнажённого человеческого тела. Упругая, гладкая кожа, покрывающая его, уже сама по себе вызывает восхищение и тактильный, даже едва заметный контакт, может породить фейерверки чувств, мыслей и фантазий. Мой взгляд медленно опускается вниз от твоих светлых, как летний день, волос к тонким изгибам бровей и незабудкам-соцветиям глаз (поистине – их невозможно забыть), к нежным, словно осенние паутинки, мочкам ушей, к твоим губам – двум маленьким розовым аквариумным рыбкам, плывущих рядышком в любовной игре; к шее, повёрнутой вполоборота и словно свитой из пучков лунных лучей, проникших в прозрачную глубину горного озера; к груди – двум водным лилиям, слегка колыхающимся на звёздной глади ночной реки; к твоей талии и белому напёрстку, из которого так хорошо пить ароматы твоей кожи; и дальше вниз, там где в завитках дремлющих водорослей притаилась перламутровая стрекоза с розовой жемчужиной своих пока ещё скрытых фасет; и вот стремительно, как горнолыжник, мчится вниз по белым склонам бёдер и падает в восторженном финише у твоих стоп. И теперь вся красота открывается снизу.

Формы Ирэн были не столь совершенны. Но что такое совершенство? Несовершенство – это одна из ипостасей совершенства. Тёмные пряди волос – словно ночные горизонты целую ночь расчёсывали звёзды. В их ореоле – чёрные дуги бровей гармонируют со взглядом карих умных глаз. Очень бледные тонкие губы – но их волна исполнена изысканнейшим резцом. Покатые, чуть сутулые плечи, торс с неярко очерченной талией и невыразительными бёдрами уводят от идеала в туманную северную мифологию, также как и ослепительно белая кожа. И плоские ягодицы Ирэн не выдерживают конкуренцию с аппетитными пышками Зои. И всё же её тело красиво; оно излучает какую-то странную, сумеречную красоту лапландских богинь, тогда как тело Зои – ослепительную красоту олимпийских. Они дополняют друг друга.

Моё тело, конечно, нельзя сравнить со статуями Поликлета и Микеланджело, но оно вполне подтянуто и в меру спортивно – ничего ни над чем не нависает и не расплывается. Конечно, желательно бы бицепсы и пресс подкачать, но я по натуре лентяй и утреннюю зарядку делаю не всегда. И всё же моё первозданно-адамическое тело неплохо смотрится рядом с первозданно-божественными телами Ирэн и Зои.

Может кому-то из читателей покажется, что я слишком много места уделяю обнажённому телу, но с моей точки зрения я уделяю ему слишком мало места. В обнажённом теле я не вижу ничего предосудительного и порочного, наоборот, в нём воплощена вся красота Вселенной. И сразу вспоминается замечательный фильм выдающегося итальянского режиссёра Лукино Висконти «Леопард». Священник увещевает князя, главного героя этой картины, исповедаться в грехах, так как знает, что князь изменил своей жене с любовницей. На что тот ему отвечает, что, мол, он вовсе не грешен, потому как за многолетнюю жизнь со своей женой, имея от неё семерых детей, ни разу не видел даже её пупка. «Это она грешница, а не я», – заявляет князь. И ещё примечательный эпизод в этом фильме. Князь принимает ванну. К нему на приём срочно просится священник. Князь говорит слуге, чтобы тот впустил его, а сам вылазит из ванной. Входит священник и смущается – князь перед ним полностью обнажённый. «Падре, – говорит улыбаясь князь, – вы видели столько обнажённых душ – обнажённое тело намного невиннее». Это просто золотые слова, которые нужно изо дня в день повторять тем ханжам, которые считают голое человеческое тело матерью всех пороков. Господа, поищите грех где-нибудь в другом месте – там вы его точно найдёте, но в открытом теле и сексе греха точно нет и никогда не было. Иное дело, когда тело и секс начинают эксплуатировать. Вот эксплуатация и есть самый страшный смертельный грех. В фильме «Таксист» Мартина Скорсезе, главный герой повёл девушку на порнофильм, она оскорбилась и разорвала с ним отношения. Он не мог понять, чем же он её оскорбил. В самих по себе порнофильмах нет ничего греховного и унизительного для человека, что вполне искренно и выразил герой своими чувствами. А вот когда сутенёры торгуют телами своих жертв, заставляют заниматься проституцией – это уже смертельный грех и преступление против человечности. Всё это отлично показано в фильме. Главный герой смотрит в кинотеатрах порно, но это никак не отражается на его человеческих качествах, его душа остаётся чистой. Но вот сутенёры ему ненавистны – и он устраивает им кровавую баню. И выходит победителем. Классный фильм! Будь я министром культуры, официально рекомендовал бы просмотр это фильма всем, у кого голые сиськи на экране ассоциируются с концом света.

На обнажённое тело интересно смотреть в зеркало, а ещё лучше в несколько зеркал. Тела Ирэн и Зои переливаются из зеркала в зеркало и где-то в промежутке между ними мелькает нить моей эфирной плоти. В зеркалах тела какие-то другие, пластичнее что ли, глаже, мягче, идеальнее. Заниматься сексом перед зеркалом удовольствие какое-то онерическое – будто снимаешь о самом себе эротический фильм, где участвуешь и в качестве режиссёра и актёра и одновременно смотришь этот фильм и в качестве кинозрителя в кинозале и в качестве зрителя-участника внутри экрана. И с Зоей и с Ирэн я часто практиковал подобные штуки. Причем в сумерках – это один фильм, при дневном свете – другой, при свечах – третий, при ночнике – четвёртый, а при голубоватом свете полной луны – пятый и самый интересный. В зеркале как будто узнаёшь себя и не узнаёшь себя – появляется какой-то ирреальный оттенок. Все эти сплетения эротических лиан выглядят ужасно привлекательными, чарующими, энигматичными и что-то в них есть потустороннее, танатологическое, макабрическое – как будто тени по ту сторону зеркала обрели плоть и смотрят на нас как на свои отражения. Плавные абрисы ягодиц, бёдер и груди смешиваются с угловатыми линиями локтей, коленей и подбородков. Движения неспешные, нежные и ласковые перемежаются с грубыми захватами, резкими толчками и экспрессивными изгибами. И во всёувеличивающейся и нарастающей сексуальной облачности начинают сверкать синие и пурпурные молнии. А потом разражается ливень – могучий, потрясающий, водообильный, ликующий.

Я трусь щеками о бёдра Ирэн, а ладони скользят по планетам её ягодиц, как будто две карты – пиковой дамы и червового валета – разорвали и склеили в одну – дама сверху, а валет снизу. Напиток из чаши её лона я пью по капле, не спеша, как будто у меня нет жизни, а целые сверхастральные эоны. Я не хочу выпить её всю, я не заблудившийся в песках Сахары беспечный путешественник, изнывающий от жажды – я сибарит на берегах Ионического моря. Я смакую каждое полумгновение. Я фиксирую каждый глоток, каждое прикосновение кончика моего языка к её клитору и розовым атласным камеям её лона. Я фотографирую глазами каждый его изгиб, извив, излив; каждый волосок промежности, каждую её складочку; я запоминаю каждый её флюид, проникающий в мои ноздри и вкус её божественного нектара впитываю своими дёснами и нёбом, превращая его в ещё один слой своей слизистой оболочки.

С Зоей я ещё надеюсь встретиться, но с Ирэн и надежды нет. Тоже неплохо. Как говорил Генри Миллер, когда теряешь надежду, ощущаешь себя поистине свободным. В этом мире нет свободы, но свобода есть во мне. Когда ты оказываешься ненужным этому миру, когда ты отбрасываешь последнюю надежду, как надоевший, опостылевший балласт, когда ты посылаешь на хер этот мир со всеми его драконовскими институциями, когда тебе не на кого и не на что опереться, когда ты утрачиваешь всякую почву под ногами, тогда ты обретаешь чудовищный заряд энергии, который выталкивает тебя на хрен за пределы не только солнечной системы, но и всей Вселенной. Вот тогда ты понимаешь, что такое свобода, которой никогда не было и не будет в мире.

Ирэн мне всегда говорила: «Либо ты будешь лежать под моей левой грудью, либо ты будешь лежать под землёй на левой стороне кладбища». Она всегда любила чёрный юмор или правильнее йумор, как любил обзывать его Жак Ваше?, предтеча всех сюрреалистов и дадаистов. Ирэн просто исчезла, как сон, который никогда не повторяется. Я её вижу теперь только в снах, в воспоминаниях и в фантазиях. И ни на что не надеюсь.

Стихи должны появляться просто как листья на деревьях. Так или примерно так говорил Джон Китс. И это правильно. Когда ты вымучиваешь слова – это не творчество – это что-то вроде работы на конвейере. Скучно тогда становится. Жизнь вообще смертельно скучна, а уж если и творчество скучно… тогда даже и петля скучна. Да, прав был Шопенгауэр – самое страшное, что ожидает человечество – это скука. Ни мировые ядерные войны, ни апокалипсисы там всякие, ни страшные суды… скука. Поэтому его последователь Эдуард фон Гартман и предрёк, что человечество вполне сознательно, трезво, без экзальтаций-эмоций, покончит с собой – устроит глобальный суицид. Просто потому что ему станет скучно существовать. Да и не мудрено – тысячи лет одно и тоже: войны, революции, беспросветная борьба за кусок хлеба. Здесь суицид покажется даже чем-то забавненьким. Впрочем, тоже скука.

Вот учёные имеют реальные подтверждения, что существует бесконечное множество вселенных. Ну и что дальше? Человечество до Луны с трудом добралось, и то – добрались и остановились на полпути. Какие там другие вселенные… три раза в день не пожрёшь и уже никаких других вселенных не надо – думаешь о куске хлеба. И так тысячи лет. Вся эта возня за место под солнцем, амбиции, интриги, хитрости, подлости… и ради чего? Да ничего ради – в том-то всё и дело. Так, процесс перетекания из пустого в порожнее. В нас, в душе нашей вселенных поболее чем… Но и тут умудряются брать щепотку от бесконечности и эксплуатировать. Гордыня, тщеславие, лидерство, лавры… Да что я здесь об этом говорю – изговорились уже все об этом. Но ведь это никак и ни к чему не пододвигает. А к чему оно должно пододвигать?.. Да не нужны никакие вопросы и никакие ответы. Когда любишь нет ни вопросов, ни ответов, ни амбиций, ни жажд там каких-то, ни вожделений, ни целей там умопомрачительных, апогеев бытия… Свободный хаос и полёт в нём… и всё абсолютно… нет ничего относительного, никаких скоростей световых, сверхсветовых… тишина и есть самая идеальная музыка, любовь – самая идеальная поэзия и свободное парение – самая идеальная вечность.

Ницше… Кто его понял? Разве его вообще можно понять? Этого сумасшедшего гения! Да он вообще не человек – демон-гений! Такая тонкая рафинированная натура, которая не выдерживает самое себя и бунтует против себя. Правильно говорил Томас Манн, что Ницше нельзя читать «всерьёз». Он же не философ и не учёный, он – поэт-романтик. А к поэтам-романтикам нельзя подходить с логикой и здравым смыслом. Все его писания – это художественная литература, а не философские трактаты. Его воля к власти не имеет никакого отношения к политике и к социуму – она имеет отношение только к индивиду, к такому же тонкому, даже сверхтонкому, почти прозрачному, но вместе с тем абсолютно тёмному, как и сам Ницше. Его воля к власти – это порыв в Небеса. Все его белокурые бестии, которые жаждут власти и насилия, оргии органической жизни и разгула крови, только образы и символы. Чтобы пел этот высочайший интеллектуал и интеллигент, столкнись он лицом к лицу с гитлеровским режимом и уж тем более с нынешней глобальной зоологической деградацией? Восхвалял и возносил бы он свою белокурую бестию? Да он пел бы осанну Сократу и Платону! Его отвращение к этим греческим философам лишь показное, потому что он сам такой же как и они. И опять прав Томас Манн, говоря, что Ницше чистый теоретик, метавший филиппики против греческой теоретической философии. Его учение невозможно на практике. Да и нет у него никакого учения. Его творчество всё сплошь поэмы и симфонии. Их невозможно рационально постигнуть, как невозможно рационально постигнуть музыку. Что такое музыка? Это же какая-то бездна, хаос, тартар. Мысли там не за что зацепиться. Это диффузия бесконечных волн, приходящих неизвестно откуда и уходящих неизвестно куда. Ну если ещё у Моцарта, Гайдна и Корелли есть проблески прозрачности и света, то Бах, Бетховен, Чайковский, а уж тем более Вагнер – это сплошная тьма, ночь с миллионами ветров, хаос с миллионами стихий.

Фридрих Ницше – заблудшая, одинокая душа, нежная и ранимая, попавшая в этот чуждый и грубый мир, и чтобы защититься от него, сама возмечтавшая стать брутальной, жестокой и беспощадной. Ницше – поэт, а поэт – это создатель грёз. И все его неистовые писания – грёзы. И все его писания – это защита от мира сего. Его поэтическая белокурая бестия защищает хрупкую душу поэта от плотской немилосердной, неумолимой и безудержной в своей ярости белокурой бестии. И вся его воля к власти – это лишь воля к Новой Земле и Новому Небу, где вообще нет никаких бестий. Ницше как и Вагнер, как и все поэты – великий мечтатель.

Не знаю, может быть всё, что я здесь написал, это всего лишь мои грёзы о Ницше – ведь я тоже поэт.

Поэт? Что это за странное такое существо? Как говорил Альфред де Виньи, когда ты заявляешь в обществе, что ты поэт, на тебя смотрят как на сумасшедшего. Или что-то в этом роде. Вот тебе и поэт. А человек ли он вообще? Может он нечто среднее между ангелом и демоном? Что там творится в его голове? Не говорю уже – в душе. Да и душа у него, может быть, какая-то другая. Из каких-то других эксцентрических эфирных субстанций состоящая. Кто это всё может исследовать и по полочкам разложить? Кто вывернет эту бездну наизнанку? «Самая печальная радость – быть поэтом. Всё остальное не в счёт. Даже смерть» (Федерико Гарсия Лорка).

Прошлой ночью мне снился удивительный сон. Во сне я чувствовал всеми пятью чувствами абсолютно, как в материальном мире. Все мои чувства во сне работали точно также как и в бодрствовании. Иными словами этот сон абсолютно ничем не отличался от яви. Когда я проснулся, я не мог понять где сон, а где не-сон. И вновь, как и прежде, передо мной всплывали неразрешимые вопросы: что такое сон? что такое мир? что такое жизнь? и что такое постжизнь? И кто может поручиться, что все вселенные ни что иное как бесконечное сновидение? Но, однако, я не рассказал, что же это был за сон. Не помню самого сна, но помню реальность его. Я даже подозреваю, что он был реальнее самой реальности. И он был таким прекрасным…

У женщин более грубое либидо, и вместе с тем более тонкое. Парадоксальное у них это либидо. У мужчин прямолинейное, как таран, стремительное, прущее, как торпеда, всёсшибающее, разбивающее, вколачивающее, не либидо, а гвоздь с молотком. Бешеный слон, разъярённый носорог, гепард, преследующий добычу, альфа-самец гориллы, барабанящий в свою грудную клеть. Взрыв и тишина. У женщин либидо более гибкое, пластичное, волноподобное. Мужчина – континент, женщина – море. Женское либидо – это чёрная зеленоглазая кошка лунной ночью, змея в высокой изумрудной траве, охотящаяся ласка, стая ласточек, ныряющая выдра, кондор, набирающий высоту и крот, прокладывающий подземные лабиринты. У мужчин либидо более творческое, творчески-утончённое, более «сублимированное», но и вместе с тем более плоское, менее эмоциональное и чувствительное, менее яркое, менее мазохистски-поэтическое, менее лабиринтное что ли. У женщин оно более извращённое, иррациональное, дикое, ирреальное, копрофагическое, хтоническое, облачное, туманное, хаотическое… Я двумя руками за женское либидо, но обязательно с небольшим добавлением мужского. Я за гинандрическое либидо. Когда в сталь добавляют немного хрома, никеля, молибдена или вольфрама, то сталь становится прочной, коррозиоустойчивой и вязкой. Эта сталь может резать саму сталь. С таким либидо можно создавать такие произведения, что и не снились мудрецам.

Не люблю пафос, хотя часто этим грешу. Нет, без пафоса никак нельзя, хотя его и не люблю. Произведение без пафоса, как еда без соли. Душа не может без пафоса. Душа не может без восторга. Душа не может без потрясения. На то она и душа. Говорят, что у животных тоже есть душа. Не знаю. Какое животное может тратить свою жизненную энергию исключительно на создание совершенно ничего не значащих в жизни стихов, песен, симфоний, статуй, картин… Тем более вопреки своему здоровью. А ведь Шиллер, Бетховен, Микеланджело, Ван Гог и многие другие творили так, будто у них вообще тела не было. Животное может забыть о своём теле? Оскар Уайльд сказал, что настоящая красота кончается там, где начинается одухотворённость. А что такое одухотворённость? Это и есть красота. У животных есть красота? Это мы, своим духом, создаём их красоту. Они не ведают своей красоты. В природе нет красоты – в ней есть целесообразность. Красоту привносит человек в природу. Он видит красоту. Закат не видит красоты своей. Её видит человек. Он своим духом создаёт красоту. И своим пафосом!

И со всем пафосом я заявляю, что люблю Зою и Ирэн. Люблю до сумасшествия. Не знаю как всё это называется в психологии и знать не хочу! Посылаю все психологии подальше! Может любить один мужчина двух женщин? Не знаю что там психологи говорят и знать не хочу. Я люблю, и это всё, что я могу сказать. И точка. Да это пафосно, пафосно и ещё тридцать три раза пафосно! Сердце не разделяется, не разрывается на две части – оно расширяется до бесконечности и способно вместить две бесконечные любви. И можете говорить, что это неправда. Можете говорить сколько угодно! «… и тоскую сейчас… о великой мечте – стать в любви гениальным…» (Федерико Гарсия Лорка).

И пусть это только в моём сердце. И пусть это только в моих снах. И пусть только это в моих фантазиях. Но иногда они настолько сильны, что точно знаешь, что нет ничего сильнее их во всей бесконечности вселенных. Сердце обнимает необъятное и невероятное. «На могилу любимой посылали меня друзья утешиться, но я ответил: “Есть ли у неё иная могила, кроме моего сердца?”»

Т-пространства оказались неисчислимостью параллелей и перпендикуляров, передвигающихся то так, то этак, покоясь просто и сложно. Их точки имели оси, соединяющиеся позади. И тут я вспомнил про Ирэн. Вернее вспомнил мой мозг – я ведь занят параллельным и перпендикулярным движением. Среди ночи я встал и пошёл на кухню. Никогда этого не делал, а тут… Есть не хотелось и пить не хотелось. Зачем я пришёл? И тут я услышал позади шаги – характерные шлепки босых ног о прозрачный кафель. Это была Ирэн. Она тоже проснулась. На ней была прозрачная короткая (до талии) маичка, а сверху наброшена лёгкая кофточка – и больше ничего. А я вообще всегда сплю в адамическом состоянии, да и большую часть дня передвигаюсь по дому в таком же виде.

Я подхватил Ирэн под мышки и посадил на подоконник. Она развела ноги. Там у неё было гладко и бело, словно на дне чашки. Я погрузил язык в эту белую чашу. Он всё удлинялся и удлинялся, словно изо рта моего выползала змея прямо ей во влагалище – я не мог остановить взбесившийся язык. Но и её лоно углублялось до бесконечности, до бездонности. Где-то в неведомой глубине я прикоснулся к её клитору. Задержался там надолго и опять продолжил погружение на батискафе эротической кометы, двигающейся по ацифровой параболе. Океанские глубины, Марианская впадина со страшными глубоководными рыбами и мерцающими моллюсками оставались где-то позади, растворялись в безднах космоса, а те в свою очередь растворялись в хаосах фиолетовых свечений…

Но в Т-пространствах я увидел Тиис. Она была словно альтернатива Ирэн. Стройная, фигуристая, с ошеломляюще красивой попкой. Её привычка одеваться в собственные волосы возбуждала меня несказанно. Из своих предлинных чёрных, с синим отливом, волос она сплетала то нечто похожее на юбку, то на набедренную повязку, то на бикини, лифчик, топик или тунику – вариаций не счесть, и каждый раз новые. Её тёмно-синие глаза сияли, когда она видела меня. Я прикасался к её абсолютно белому телу как к огню – сразу отдёргивал руку, а она сжимала мою голову своими тонкими нежными руками и присасывалась к моему рту своими губами словно рыба-прилипала к днищу корабля. Эротический каток раскатывал меня в полосы экстаза. Наступал апокалипсис плоти. На смену ему приходил апокатастасис сновидений. И чёрной дырой-электроном я вращался вокруг галактики её соска и метагалактики клитора. По линиям параллелей и перпендикуляров я восходил на зиккурат экстравидений в бесконечных границах её перламутрового тела. Тиис я видел редко, очень редко, но никогда её не забывал. В отличие от Ирэн, она никогда не целовала мне ноги – она их кусала. Вообще она любила кусаться как пантера. Она была хищной, ненасытной, дикой, разбойной и беспощадной. Язык её был как у кобры, а пальцы как хвост гремучей змеи, тело гладкое и гибкое как у морского льва. Но в ней не было внутренних облаков как у Ирэн. А я обожаю облака. У Тиис внутри были бесконечные ряды акульих зубов и метеоритные дожди. Красивая короткая страшная летняя ночь. Но не было затяжных осенних туманов. А я так обожаю туманы.

–3 пиония-

Иду и напеваю “Satisfaction” Rolling Stones и дождь радует, и нависшие до самых крыш тучи, и то, что Зоя не пришла и не придёт, и то что Ирэн куда-то исчезла. Хотел быть с двумя сразу, а остался один, ну и ххх… хип-хоп с ним. Зато… нет! не хочу оправдывать своё положение и извлекать из него какую-то пользу. Вот просто бесполезно шатаюсь по Городу и смотрю на дождь.

Вселенная такая огромная, а места мало. Столько пространства. А миллиарды теснятся на одной единственной планете, да и к тому же теснятся в крупных городах и кучами толкутся в маленьких квартирах. Бесконечность вокруг, а мы задыхаемся от нехватки площади. Как ограничен человек! Да что я говорю – не человек, а его трёхмерное тело, в которое заключено то, что безмерно. Именно это безмерное сейчас и говорит, что вселенная огромна, а тело говорит – места нет. То, что бесконечно жаждет творить и выходить из себя, но маленькое точечное тело не пускает его, твердит, что места нет и топчется на месте. Не пускает и отмеряет для себя убогий клочок пространства и там упивается своими мнимыми достижениями. Достижениями неизвестно чего.

Каким образом все эти сверхсильные космические энергии воплощаются и вмещаются в таком хрупком, тщедушном существе как человек, с трудом втискивающимся в диапазон температур от плюс восьмидесяти до минус восьмидесяти градусов по Цельсию; как весь универсум воплощается в этой пылинке, в этом мимолётном колебании пространства и вещества, и превосходит себя в нём, становится послушным ему, истончается, растворяется в нём и возвышается до абсолютного духа, абсолютного сознания, до того, чему нет места и названия в космосе?

Мы с Ирэн оказались в оперном театре. Она была в ярко-красном замшевом платье, подчёркивающем её идеальную фигуру. Странно, но у Ирэн никогда не было такой фигуры. Она будто одолжила её у Зои. Как бы там ни было, но платье было словно вторая кожа. И это было его единственное достоинство. Мне оно не понравилось – что-то в нём было отталкивающее и вызывающее, слишком кричащее, если не сказать орущее. И хорошо, что она его сняла. Да, перед входом в ложу. В театре не было ни души. Ирэн аккуратно уложила его на бархатном сиденье. Сверху положила такого же ярко-красного цвета бельё. На ней остались только туфли на высоком каблуке. Никогда не мог понять как можно передвигаться в подобной обуви. Ирэн об этом, наверняка, никогда не задумывалась – она просто передвигалась. Теперь она стояла и смотрела по сторонам. Я ждал, что будет дальше.

На сцене располагалась некая конструкция в виде крестовины, похожей на те, что применяются для установки новогодних ёлок, только в двадцать раз большая. Посредине крестовины отверстие, наполненное водой. Ирэн, покачивая ослепительно белыми бёдрами, взошла на сцену и, не снимая туфель, погрузилась в воду с головой.

Я прошёл в огромную холодильную камеру. С потолка свисали химерические ватные образования. Человек в белом комбинезоне и чёрных очках подошёл ко мне и голосом робота из фантастических фильмов спросил: «Вы сдавали анализ сухой спермы?»

– А где я её возьму? – удивился я.

– В ушной раковине, в среднем ухе, – спокойно ответил человек-робот или кто он был – уж и не знаю.

Я поковырялся в ухе и извлёк действительно что-то очень сухое и белое, похожее на безе. Тем временем из боковой двери выехал огромный аквариум, в котором плескалась Ирэн в красных лакированных туфлях.

«Вам предоставлен пакет на 4 недели…» … А чтоб вас! Кто посылает ночью идиотские смски о предоставлении… только Vodafon… тоже мне боги мобильной связи… позволяют себе… впрочем уже утро… опять утро… очередное утро… и опять очередной день, который канет в Лету…