banner banner banner
Es schwindelt
Es schwindelt
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Es schwindelt

скачать книгу бесплатно

Es schwindelt
Дмитрий Гуренич

Современная историография описывет так называемый «конспиративный» период жизни В.И. Ленина (июль-октябрь 1917) весьма скудно. Среди историков нет единого мнения даже относительно даты возвращения В.И. Ленина в Петроград осенью 1917. Достоверно можно лишь утверждать, что это произошло не ранее 20 сентября и не позже 7 октября по старому стилю. Известно, что до 8 (21) августа В.И. Ленин скрывался вместе в Г.Е. Зиновьевым в шалаше за озером Разлив близ Петрограда, а затем на территории Финляндии. При этом, конкретные адреса и даты известны далеко не полностью. Повесть «Es schwindelt» ("Голова идёт кругом", нем.) предлагает свою версию реконструкции этих событий.

Дизайн обложки Ю. Меклера

На обложке и в тексте в качестве иллюстраций использованы находящиеся в открытом доступе фотографии из ленинского архива, факсимиле первой страницы рукописи работы «Государство и революция», а также репродукции картины В.А. Серова «Ленин провозглашает Советскую власть на 2-м съезде Советов (варианты 1947 и 1962 гг.).

В тексте, в некоторых местах, без кавычек и атрибуций встречаются незначительные по объёму непрямые отсылки к произведениям русских и советских писателей. Информированный читатель их легко обнаружит.

Телега, запряжённая неказистой крестьянской лошадью, стояла у дальнего края железнодорожной платформы, оставленная там с таким расчётом, чтобы укрыться от фонаря в тени станционной постройки. Лошадка, хоть и не была привязана, не имела охоты отойти куда-то от того места, где её оставили стоять. Опустив голову, она, похоже, спала или, если только лошади могут дремать, подрёмывала. Место возницы пустовало, передние две трети телеги, прикрытые невысокими бортами, занимали молочные бидоны и ещё какая-то поклажа, а позади сидели двое.

Один из седоков, тот что покрупнее и помоложе, сидел спустив обутые в сапоги ноги с края телеги. В темноте, по силуэту, его можно было бы принять за деревенского батюшку, но вблизи разгляделось, что на голове у него был не клобук, а высокая, не то крестьянская, не то казачья шапка, а курчавая чёрная борода, окаймлявшая пухлое, белое, казавшееся ещё более бледным при свете луны лицо, была пожалуй что коротковата для священника, да и вообще вид имела совсем не православный. Он был одет в длинное черное пальто, на коленях держал чёрный же саквояж, и похоже, что изрядно озяб под утро. Он сидел съёжившись, обхватив себя руками за плечи и нахмурясь. Лет ему на вид было под сорок.

Второй, тот что помельче и постарше, лет пятидесяти с лишком, сидел, поджав под себя короткие ноги. Хотя одет он был полегче, чем тот, другой, но от холода, видно, не страдал, а что было ему невмочь, так это вынужденное безделье. По всему видать было, что маялся он сиденьем на месте и рвался всё куда-то.

Он то слезал с телеги и, выбрасывая коленца, приседал возле неё, держась за борт, то легко, одним тренированным движением вспрыгивал наверх на телегу, усаживаясь то по-турецки, то свернув ноги впереди себя кренделем. По одежде его можно было бы принять за флотского, так широки были его брюки, приспущенные на сапоги. Да и короткую куртку с широкими лацканами в темноте можно было принять за боцманскую. На голове у него была однако ж не флотская шапка, а обычный рабочий картуз, из под которого выбивались немытые патлы. Лицо его было брито, если не считать отросшей за ночь щетины.

– Ну где он, ваш Магнум? – спросил он нетерпеливо.

– Не Магнум, а Магнус. Он такой же мой, как и ваш, – отозвался молодой. – За него поручился Рахья. Да и рано ещё ему.

– А час который на ваших серебряных, Григорий Евсеич? – спросил лохматый уже примирительно.

Зиновьев, с видимой неохотой – не хотелось выпускать запашное тепло – покопался где-то в чёрных недрах своего пальто, достал часы на цепочке, щелкнул крышкой, покрутил циферблат и так и эдак, пытаясь поймать в него блик луны, потом отстегнул и поднёс к уху.

– Стоят благополучно.

– А я свои заложил в ломбард. Понадобились тогда деньги залог вносить за право жительства в кантоне. Да так и не выкупил, забыл. Вот ей-ей запамятовал, хоть и было после на что выкупить, но завертелось всё, не успел. И шут с ними, часы швейцарские, так пусть в Швейцарии и остаются. Да и зачем они – баловство одно. Одолжите-ка мне ваши на минутку.

Лохматый лёг на дно телеги, положив картуз под голову, поднял вверх перед собой часы, держа их за свободный конец цепочки, так что получилось что-то вроде маятника. Теперь он ждал, чтобы этот маятник успокоился, а сам спросил:

– Ну давайте хоть календари сверим. Число у нас нынче какое? Восьмое?

– Да девятое уже, Владимир Ильич.

– Девятое, так. Девятое – это у нас. В Европах стало быть уже двадцать второе, день осеннего равноденствия. Это хорошо.

Зиновьев явно не находил ничего особенно хорошего в том, что нынче было равноденствие. Он озадаченно смотрел на то, как Ленин строил в небе какие-то углы пальцами свободной, не занятой часами, руки. Через несколько секунд, вернув часы владельцу, Ленин уверенно произнёс:

– Пяти точно никак нет ещё. Полчаса пятого – самое большое.

– Это вы как узнали? Думаете светало бы уже?

– Светать – так и так рано. Я – по звёздам. Хотите и вас научу? – и, не дожидаясь ответа. – Большую Медведицу видите? Вон ковш висит над вон той сосной, видите где мой палец? Крайние две звёздочки у ковша видите? Вот, продолжайте воображаемую линию, что их соединяет, наискосок налево и чуть вверх примерно на пять длин того, что между звездами. Упрётесь в Полярную звезду, там других ярких звезд нет. Нашли Полярную?

– Да, вроде бы.

– Теперь смотрите, представьте, что эта линия, та что ведёт от Полярной звезды к этим двум звёздам Большой Медведицы, – это стрелка на часах. Если принять Полярную звезду за середину циферблата, то на какую цифру на часах наша стрелка указывала бы?

– На четыре, я думаю, может чуть выше. Ну как если бы четыре без четверти.

– Верно. А теперь нам надо понять, где на наших часах полночь. Это сложнее немного, но тут нам повезло, считайте. В день весеннего равноденствия, полночь – строго вверх от Полярной, там где на часах двенадцать, а сегодня, в день осеннего, – строго вниз, там где на часах шесть. А теперь сосчитаем-ка разницу между шестеркой и тем, где у нас стрелка. Как если бы мы по циферблату считали. Ну-ка?

– У меня выходит два с четвертью часа до полуночи. Что-то у вас не так, Ильич.

– Всё так. Забыл сказать, что считать надо против часовой стрелки, и разницу умножать на два. Так что получается, что у нас сейчас четыре с половиной часа после полуночи. Но это астрономическое время, от местного может отличаться на плюс-минус полчаса, но нам и здесь повезло: мы с вами на тридцатом меридиане, ну может на пару лаптей западнее. Считайте, что от Гринвича впереди ровно на два часа. Так что царскосельского времени сейчас половина пятого. Ну хотите добавьте одну минуту девятнадцать секунд, если вы такой педант.

– Ух ты! – вырвалось у Зиновьева. – Здорово. Вас этому в гимназии, поди, научили?

– Да нет, батенька, в гимназиях этому не учат. Это мне сначала брат показал. Знаете, какие у нас на Волге ночи звёздные? Весь Фламмарион как на ладони. А потом ссыльный один разъяснил уже подробно. Артиллерийский капитан был. Бывший, понятно, разжалованный.

– Как вы сказали, Фламмарион? Это капитан тот самый разжалованный?

– Да нет. Астроном французский.

Эту беседу прервал появившийся из темноты Магнус. Это был крепкий финский парень, лет двадцати, одетый как хуторянин. Он виновато улыбнулся, извинился, что вышло долго, и протянул господам два железнодорожных билета:

– Как просили: в разные вагоны, один второго класса, один третьего. Поезд должен подойти через девять минут, но война, сами понимаете, не всегда получается по расписанию… – говорил он по-русски хорошо, чисто, но с заметным финским акцентом.

Ленин – ему финн, как старшему, вручил билет второго класса – бодро спрыгнул с телеги, прихватив с собою тощий заплечный мешок наподобие солдатского «сидора». Зиновьев, придерживая саквояж, соскользнул на землю; скорее сполз, ногами вперёд. Ленин наскоро поблагодарил финна и потряс ему руку. Зиновьев тоже поблагодарил, но на прощание ещё и сунул ему ассигнацию. Финн взялся за вожжи. Лошадка пошла шагом. Позвякивая бидонами, телега скрылась. Ленин и Зиновьев пошли взбираться на платформу.

На ночном перроне кроме них двоих никого не было. Прищурившись и оглядев Зиновьева с головы до ног критически, Ленин как отрезал:

– Вот что, Григорий. Вам с вашей бородой в третий класс лучше не соваться. Если не заметут филёры, так свои же мужички захотят баул проверить, да ещё и рожу начистят. Не спорьте, батенька, не спорьте. Давайте-ка мне ваш билет, держите вот мой, и дуйте с богом.

И потом уже совсем скороговоркой – надо ж успеть до поезда:

– В Питере меня не ищите. И мой вам совет, нет, не совет – наказ: с Финляндского – покружите, покружите и на конспиративную. Неделю, лучше дней десять, – никуда и ни с кем. Потом сами поймёте по обстановке. Отлежитесь, отдышитесь, осмотритесь, загляните к моим, передайте письма, – Ленин вынул конверт из-за пазухи. – Чисел я не ставил. Будет случай – вместе потом поставим. Скажете, что я в безопасности, у товарищей, за Выборгом. Лишние волнения ни к чему. Ну, не мне вас учить. Связь будем держать через Вейолу, ну и через Рахью. Это понятно. И ещё, Григорий, поймите сами и разъясните товарищам. Мы уже всё равно, что победили. Нам сейчас главное – выждать. Нам сейчас – всё равно. Керенский ли Корнилова, Корнилов ли Керенского. Через «всю власть Советам» ли, через Учредительное ли это, пусть в упряжке с эсерами, чёрт бы с ними, а только по-всякому-якову власть сама к нам в руки и свалится. Надо будет – подтолкнём, но, думаю, не придётся. На либеральную сволочь в одном можно всегда рассчитывать – никогда не упустят шанс сделать глупость. Где интеллигенция, там что? Слюнявая маниловщина, чванство, это заметьте при всей её «любви к народу», а самое главное – глупость, глупость, глупость! На то ж, как говорится, и интеллигениция, – и, помолчав. – Даже среди инженеров. А наше дело сейчас – ждать. Сколько – не знаю. Может быть неделю, может быть – месяц. Я понимаю, Григорий, для революционера сидеть на печи и томиться – хуже нет. Поверьте мне, сиживал, подольше вашего. Но задача момента, именно вот этого вот момента – не делать ничего. Ждать, беречь силы. Да, и вот это уже не наказ, а просто совет по-дружески: бороду эту сбрейте.

Гудок паровоза скрыл последние слова Ленина и то, что отвечал ему Зиновьев.

– Ну, я побежал, третий класс – он ведь где? В хвосте должен быть? – и Ленин прытко побежал вдоль перрона навстречу подходящему составу.

Несмотря на предрассветный час, вагон третьего класса был только что не битком. Места были бесплацкартные, и по общей революционной расхристанности каждый занимал места сколько мог. Поклажи было как бы не больше чем людей. На лавках и между ними громоздились ведра, бидоны, крынки, бочонки и разнокалиберные корзины со всякой снедью. Крестьяне везли свой товар на рынки, выехав в ночь, чтобы успеть к открытию. Заспанные лица были в основном чухонские, но попадались и свои, русские. Ближний к площадке конец вагона был весь целиком занят солдатской командой запасных, человек тридцать, под началом вовсе невоенного вида прапорщика с нашивками вольноопределяющегося и приколотым на груди смятым красным бантом. Все клевали носом.

Ленин двинулся вперёд по проходу, тщетно оглядываясь в поисках свободного места, но тут поезд тронулся, тряхнуло, и Ильич еле устоял на ногах, удержанный вовремя за рукав мужиком, сидящим с краю лавки.

– Садись, мил человек, а то ты мне так все яйца перебьёшь.

Мужик потеснился с поклажей. Небольшое лукошко с грибами он поставил поверх большой, с грибами же, корзины, а такую же большую корзину с яйцами снял с протвоположной скамьи и поставил между собой и грибами, прижав поплотнее.

– Садись, – указал он на освободившееся напротив место. – А то ты, я вижу, на ногах нетвёрд. Приболел никак?

– Вот спасибо, вот хорошо… – пристроился на лавке Ленин. Свой «сидор» ему уже некуда было положить, держал на коленях. – Да нет, не приболел, слегка того,.. мутит с похмелья.

Да разве ж русскому человеку надобно объяснять, что бывает с похмелья? Мужик подмигнул и достал из сапога бутыль самогона с замотанным тряпицей горлом:

– На вот, поправься.

Ленин сделал два больших глотка. Хоть и не мучало его никакое похмелье, а всё ж веселее, да и согрелся. Хорошо, чёрт возьми! Мужик тоже отхлебнул. Ленин достал из мешка начатую краюху ржаного хлеба, начатый же круг колбасы и ядрёную луковицу. Из кармана достал складной нож. У мужика нашелся шмат сала в тряпице. Сдвинули колени – вот и стол. В тесноте, да не в обиде.

Мужика звали Власом Терентьевичем, был он вдов. Старший сын, Лексей, воевал на румынском фронте. Фейерверкер, Георгиевский кавалер. Гордился отец сыном. Младшие – по лавкам. Всё хозяйство на нём, помощи – неоткуда. Сам он с Луги, печник, и отец был печником. Молодым ходил по деревням, клал печи, а дачникам под Питером и камины клал, хотя в каминах какой толк? Так и дошёл он, кладя печи, аж за Выборг. Женился на чухонке. Ничего не может сказать, хорошая была женщина, справная. Пока жива была – хозяйство на ней, а он по округе – по печному делу. В достатке жили, мясо – каждое воскресенье, а молоко, яйца, творог – всё своё.

Но вот жену год как схоронил, и на печной промысел теперь не отойдёшь: детишек не с кем оставить, малы ещё, так что даже в Питер на базар он за один день туда-сюда не обернётся. Ездит торговать в Выборг поблизости, а там разве ж цену дадут? Крутится-вертится Терентьич как может, помощи ему ждать неоткуда. Ждёт, что мальцы подрастут, и верит, что старший с войны вернётся цел-невредим. Молится за него каждое воскресенье, свечку ставит. Две свечки каждое воскресенье: одну за упокой по жене, другую во здравие – за сына. А печь он любую хоть сейчас сложит. Хочешь финскую, хочешь русскую, да и камин легко. Всего и делов-то.

Отхлебнули ещё. За покойницу, светлая память. Понимал Ленин, поддакивал, кивал сочувственно, крякал. Да ведь и самому есть, что сказать, есть какой заботой поделиться. Ленину ли мужика не понять? Ленину эти печали – всё равно, что его, ленинские. И возишься тут с товарищами как с малыми детьми. И помощи взять неоткуда.

– И каково ему всю жизнь? – хрустнул Ильич луковицей, – С большинством из тридцати одного против меньшинства из тридцати двух?

Здесь не очень понял Влас Терентьевич. Ну, это ничего, ещё отхлебнём. Вроде и полегчало обоим.

Да что ж за непорядок. Забыл Ленин представиться. Извольте: Емельянов, Алексей Лукич, типографский рабочий. Двадцать лет проработал наборщиком, а теперь вот – сменным мастером (это если попутчик удивится, почему руки такие белые у типографского). Гостил у сестры, а вечером в Питере заступать ему уже на смену. Отоспаться успеет.

Имя Ленин выбрал нарочно такое же как у Влас-Терентьича сына, а отчество – уж какое придётся.

– Типографский, это как? В газете что ли?

– В типографии. Печатаем газеты, книжки, журналы, брошюры, афиши. Работы много нынче: что ни день, то новую газету открывают.

– А, ну значит грамотный. Да по тебе и видно, – зауважал Терентьич Ленина. – А вот скажи мне тогда, чего теперь будет-то?

Интересовался попутчик, как теперь оно будет без царя. Что это ещё за «Учредительное»? Что, сами выбирать будем? Зачем это? Какие-то списки, партии, названия мудрёные: «каституционно-демократическая» – это ж поди выговори. Но хорошо теперь партийным спискам номера выдали. По номеру легче. А что, не слышно, чтобы нижним чинам отпуска разрешили? Сына три года не видел, а господа офицеры вон катаются. Да и вообще, сколько можно воевать? Насчёт войны разбирался Терентьич не хуже, чем любой мужик. Показывал руками: вот так мы, так немец. Нет, самому не пришлось, хранил Господь: в японскую был он в семье единственный кормилец, таких не брали. Одного не мог понять он: зачем нам ещё и Румыния, если немец уже в Риге?

– А Турция – не-е-ет, с Турцией другое дело, а Польша – да и пропади она пропадом. Да война – бог с ней с войной, ты скажи, что с землёй-то будет? Неуж дадут?

И терепеливо разъяснял Ленин ему, как маленькому. Объяснял, что война не кончится, пока мы сами её не кончим.

– А как кончить?

– Да очень просто: штык в землю, и по домам.

– А немец?

– Так и немец – штык в землю, куда ему, немцу, деваться.

И с землёй – то же самое:

– Никто крестьянину земли не даст, если он сам её не возьмёт.

– А где ж взять?

– Да отобрать у помещиков.

– А не захотят отдать?

– Так выгнать их взашей, а какие не сбегут – перебить.

Перебить – это нам понятно.

А с партиями и списками – это совсем просто:

– Голосовать надо за четвёртый[1 - Под четвёртым номеров на выборах в Учредительное собрание в 1917 году был зарегистрирован избирательный список партии большевиков.] список. Четвёртый – он и есть четвёртый. У лошади сколько ног? Четыре! То ж и у коровы, и у свиньи, и у собаки. На четырёх ногах не упадёшь. Вот и голосовать надо за четвёртый.

За четвёртый – это Влас-Терентьичу понятно, это не «архарово-сидикалисты» какие. И не выговоришь, тьфу. Ленин тоже посмеялся над «архаровцами».

За окном вагона уже светало. Влас Терентьевич заволновался. Скоро Выборг. Как ему со своей поклажей управиться? Рук две, а корзин три, да мешок ещё за спиной. На станции-то он подмогу найдёт, а вот из вагона как выбраться, да тут ещё яйца. Ленин хорошему человеку помочь всегда готов. В четыре руки управимся, в Выборге же поезд хоть пять минут, а простоит.

– Ну, спасибо, спасибо.

– Да вот ещё, – сообразил Ленин, – Давайте-ка мы с вами, Влас Терентьевич, переложим грибы и яйца так, чтобы в обеих больших корзинах яйца лежали вперемешку, пополам с грибами. Грибы – мягкие, вот яйца и не побьются, а побьются – так хоть не все. Все яйца в одной корзине – это, знаете ли, недальновидно. Да и корзины выйдут одного весу, всё нести легче.

– Ох, ну ты ж и голова, Лексей Лукич.

Поставили обе корзины между ног и принялись аккуратно перекладывать грибы к яйцам, яйца – к грибам. За этим занятием и застал их кондуктор. У Ленина билет за околышем картуза. Протянул кондуктору, не подымая головы. Тот пробил билет компостером, похвалил мужиков за смекалку.

На Выборгский перрон выбрались вдвоём. Сначала Влас Терентьевич слез с малым грибным лукошком, Ленин ему с площадки передал осторожно две других корзины, а следом спрыгнул и сам, прихватив от греха свой «сидор».

– А что, Влас Терентьевич, если я вам чуток руки освобожу? – прищурился Ленин. – Не уступите мне лукошко, уж больно хорошо пахнет? Так и хочется зажарить с луком.

– Да бери вместе с лукошком за рупь, – обрадовался тот. – Для хорошего человека не жалко. Ты таких в Питере и за рупь с полтиной не укупишь.

Ленин отсчитал рубль серебром, и заторопился назад в вагон.

Влас Терентьевич ещё бы долго благодарил и прощался, но поезд ждать не станет. Ленин с грибным лукошком поднялся на площадку, а Влас Терентьевич, прикинув, что с двумя корзинами он обойдется без носильщика, пошёл по перрону враскорячку в сторону вокзала.

Оказавшись на площадке, Ленин не торопился пройти внутрь вагона. Он то ли хотел подышать свежим, утренним воздухом, то ли чего-то ждал. Когда раздался гудок, и поезд готов был вот-вот тронуться, он невозмутимо соскочил на перрон, немного помешкал, сделав вид, что укладывает поплотнее грибы, и убедившись, что давешнего его знакомого на перроне нет, двинулся в сторону вокзального здания, но остановился вскоре возле расписания, висевшего на большом щите в середине платформы.

Расписание выгладело искорёженно. Частью оно было заклеенно длинными бумажными полосами с надписями «отменён» или «без остановок», частью было переправлено от руки. Типографское «Империи» было зачеркнуто, и сверху написано чернильным карандашом – «Республики».

Ленин внимательно изучил расписание, зайдя ещё и с другой стороны, и зашагал дальше, вперёд, торопясь в здание вокзала. Он обгонял носильщиков, солдат-инвалидов на костылях, сестёр милосердия, ремесленников. Ему навстречу попадались матросы, угрюмые, небритые офицеры, всё больше прапорщики, все как один с красными бантами; земгусары, мальчишки-газетчики, девицы с папиросами. Он зашел в помещение вокзала, потолкался, не сразу нашел кассовый зал: таблички – где разбиты, где замазаны грязью до неузнаваемости. И, вот ещё новая мода, на месте разбитых русских табличек кое-где новенькие, но по-фински. У кассы небольшая очередь, дождался, подошёл, купил один билет второго класса. До Гельсингфорса.

Зашёл в туалет. В зеркало взглянул, провёл рукой по подбородку. Отросло. Лицо старое, на вид можно дать все шестьдесят. Кожа на висках как у старой черепахи, глаза – щёлочки, как у японца. Зашёл в кабину, тесно, не повернуться. Снял куртку. Под курткой – свитер, вроде тех, что носят финские крестьяне. Куртку – наизнанку. Изнанка из яркого пледа вроде шотландки. С изнанки – застёжка, карманы, всё как снаружи. Из кармана в карман, быстрым движением, – браунинг, проверив предохранитель. Сложенную пополам вдоль синюю ученическую тетрадку – в другой карман. Картуз с головы – в мешок, из мешка на голову – щегольское английское кепи с наушниками. Грибов из корзинки одну горсть, другую, всё – в очко. На дно корзины – мешок со всем содержимым. Прикрыть грибами, и сверху – складной швейцарский нож. Возле очка – не пристроиться. Тесно, грязно. Стоя, задрал брюки. Под брюками – высокие, вишнёвые английские башмаки на шнуровке. Расшнуровал, заправил брюки, зашнуровал. Всё, теперь он дачник-грибник, тотчас мыть руки, и он ещё успеет в буфет.

Никакое время дня так не любил Ильич, как раннее утро. Тот час, когда господа ещё видят сны, а наш брат рабочий уже входит в заводские ворота, когда раскладывают свой товар на лотках уличные торговцы, когда втягивают в город свои повозки крестьяне и придавливают булыжником на углу газеты мальчишки-газетчики. Никакой другой час не был так мил потомственному дворянину Ульянову, как этот ранний, трудовой час, когда весь день впереди, и столько ещё можно успеть. И ещё за то любил Ильич раннее утро, что всем своим естеством чуял он, что враги его ещё спят, и он может напасть на них, беспомощных, и делать с ними что хочет.

Хоть и поспать ему удалось за ночь не больше трёх часов, сна у Ленина – ни в одном глазу. Правда в буфете он кофию напился, да ещё прикупил в дорогу небольшую головку чухонского сыра и прихватил заодно аппетитный лимон, а уж чаю во втором классе нальют как-нибудь. Ещё газету купил вчерашнюю. Выбрал кадетскую «Речь» в пандан к английским башмакам и кепи. Не читать, понятно. Читать эти либеральную чепуху – всё равно, что чужие сопли по лицу размазывать. Газета – чем удобно? Всегда есть, чем лицо прикрыть. Конспирация!

Хоть, на лицо глядя, и можно было бы дать Ильичу все шестьдесят, не чувствовал он себя и на сорок. Весь он был как сжатая пружина, как натянутая струна, как стрела, пущенная из лука. И не имела над ней уже власти отпустившая её рука. И неслась она теперь неотвратимо к той цели, что выбирала сама.

Он всегда любил в себе эту упругость, мускулатурность, ловкость. Он хоть сейчас был бы рад сесть на велосипед, взяться за вёсла, полазать по горам. А с тех пор, как в апреле он вернулся в Россию, как сошёл с поезда на Финляндском, оробев слегка от массы встречавшего его народа, так и вовсе у него как будто лет двадцать – с плеч долой, и сейчас, на этом выборгском перроне, в свои сорок семь, он чувствовал себя моложе, чем в Париже в сорок, в Женеве в тридцать шесть или в Лондоне в тридцать два. Пожалуй лишь в Шушенской ссылке, в двадцать восемь, ощущал себя Ильич таким же крепким и сильным, как сейчас.

Перрон, куда должен был прибыть его поезд, Ленин тоже нашёл не сразу. Сначала не туда вышел, табличку не так прочитал. Ещё немного – и он научится читать по-фински. Но теперь он точно там, где надо. На всякий случай спросил служителя, тот подробно, обстоятельно, подвердил:

– Точно так, пассажирский из Петрограда, прибывает на этот путь. По расписанию должен через сорок минут, но война, сами знаете…

Ленин выбрал скамью в середине платформы, там, где, по расчету, должен был остановиться его вагон, пристроил подле себя лукошко и прикрыл лицо газетой. Задремал пассажир в ожидании поезда, ничего удивительного, час по господским понятиям ещё куда как ранний.

Он вспомнил отчего-то тот день, когда Саша впервые научил его узнавать время по звёздам. Он вспомнил поздние летние сумерки, себя, двенадцатилетнего, одиноко крутящегося на «гигантских шагах» во дворе их симбирского дома.