Джоди Пиколт.

Цвет жизни



скачать книгу бесплатно

– Меня зовут Рут, – говорю я женщине, которая как будто сжимается и уменьшается в размерах с каждой схваткой. – Я буду здесь с вами все время.

Ее зовут Элиза, и схватки у нее, по словам ее мужа, Джорджа, происходят раз в четыре минуты. Это их первая беременность. Я устраиваю пациентку в последний свободный родильный зал и беру образец мочи на анализ, потом подключаю ее к монитору и просматриваю распечатку с надгробиями. Взяв результаты анализов, начинаю задавать вопросы: «Насколько сильны схватки? Где вы их чувствуете, спереди или со спины? Вытекают ли из вас какие-либо жидкости? Кровотечение есть? Как двигается ребенок?»

– Если вы готовы, Элиза, – говорю я, – сейчас я проверю шейку матки.

Я натягиваю перчатки, перемещаюсь к изножью кровати и прикасаюсь к ее колену.

На ее лице мелькает выражение, которое заставляет меня остановиться.

Большинство рожениц готовы на все, чтобы извлечь из себя ребенка. Да, есть страх перед родовыми муками, но он отличается от боязни прикосновения. А именно это я вижу на лице Элизы.

Дюжина вопросов примчалась на кончик моего языка. Элиза переоделась в туалете с помощью мужа, поэтому я не знаю, есть ли на ее теле синяки, последствия семейного насилия. Я смотрю на Джорджа. Он выглядит как обычный мужчина, который с минуты на минуту должен стать отцом, – нервничает, не находит себе места, – в общем, ведет себя совсем не как парень, склонный к неуправляемым вспышкам гнева.

Впрочем, Терк Бауэр тоже казался мне совершенно нормальным, пока не засучил рукава.

Я трясу головой, чтобы отделаться от этих мыслей, и поворачиваюсь к Джорджу, приклеивая к лицу улыбку.

– Не могли бы вы сходить в мини-кухню и принести Элизе ледяных кубиков? – спрашиваю я. – Вы бы нам очень помогли.

Неважно, что это работа медсестры, – для Джорджа явно стало громадным облегчением, что ему поручили какое-то занятие. Как только он выходит, я поворачиваюсь к Элизе.

– Все в порядке? – спрашиваю, глядя ей в глаза. – Вы ничего не хотите сказать, чего не могли сказать при Джордже?

Она качает головой, а потом вдруг заливается слезами.

Я снимаю перчатки – осмотр шейки может подождать – и прикасаюсь к ее руке.

– Элиза, можете поговорить со мной.

– Я забеременела из-за того, что меня изнасиловали, – всхлипывает она. – Джордж даже не знает, что это случилось. Он так радуется этому ребенку… Я не могла сказать, что ребенок не от него.

История рассказывается шепотом, посреди ночи, когда Элиза остановилась на семи сантиметрах раскрытия, а Джордж пошел за льдом. Роды сближают и скрепляют людей узами психологической травмы, это катализатор, который укрепляет отношения. И поэтому, пусть даже я абсолютно чужой человек для Элизы, она изливает мне душу, тянется ко мне, как будто она упала за борт, а я – единственный клочок земли на горизонте. Она была в командировке, праздновала заключение сделки с важным клиентом. Клиент пригласил ее и еще нескольких человек на обед и купил ей выпивку, а следующее, что помнит Элиза: она проснулась в его гостиничном номере, чувствуя себя разбитой и обессиленной.

Когда она заканчивает, мы обе садимся, обдумывая ее слова.

– Я не смогла рассказать Джорджу, – говорит Элиза, и ее руки сжимаются на шероховатых больничных простынях. – Он пошел бы к моему начальнику, и, поверьте, они не стали бы терять эту сделку только из-за того, что случилось со мной.

В лучшем случае они назначили бы мне пособие, чтобы я держала рот на замке.

– Значит, никто об этом не знает?

– Вы знаете, – говорит Элиза, глядя на меня. – Что, если я не смогу полюбить ребенка? Что, если каждый раз, глядя на дочку, я буду вспоминать, что со мной случилось?

– Может быть, стоит провести анализ ДНК? – предлагаю я.

– Что это даст?

– Ну, – говорю я, – по крайней мере, вы будете знать точно.

Она качает головой:

– И что потом?

Это хороший вопрос. Вопрос, который трогает меня до глубины души. Что лучше: не знать жестокую правду или делать вид, что ее не существует? Или противостоять ей в открытую, пусть даже это знание грозит обернуться бременем, которое ты будешь нести всю жизнь?

Я собираюсь высказать свое мнение, когда у Элизы начинается новая схватка. Неожиданно мы снова оказываемся в одном окопе и боремся за жизнь.

Так продолжается три часа, а потом Элиза выталкивает в этот мир дочь. Она начинает плакать, это случается со многими новоиспеченными мамочками, но я знаю, что у нее для слез другая причина. Акушер передает новорожденную мне, и я всматриваюсь в сердитый океан детских глаз. Неважно, как она была зачата. Важно, что она наконец здесь.

– Элиза, – говорю я, устраивая ребенка у нее на груди, – вот ваша дочь.

Джордж тянется через плечо жены, чтобы погладить кривенькую ножку новорожденной, но Элиза отказывается смотреть на ребенка. Я поднимаю ребенка выше, подношу поближе к лицу Элизы.

– Элиза, – говорю я тверже, – ваша дочь.

Она с трудом переводит взгляд на ребенка в моих руках. И видит то же, что вижу я: голубые глаза ее мужа. Такой же нос. Ямочка, в точности повторяющая ямку на его подбородке. Этот ребенок мог бы быть крошечным клоном Джорджа.

Напряжение разом спадает с Элизы. Ее руки смыкаются на дочери, она прижимает ее к себе так сильно, что не остается места ни для каких «а что, если…».

– Здравствуй, доченька, – шепчет она.

Эта семья создаст собственный мир и будет жить в нем.

Хотелось бы мне, чтобы для всех нас это было так же просто.


К девяти часам следующего утра мне начинает казаться, что в нашу больницу съехался рожать весь Нью-Хейвен. Я беспрестанно хлещу кофе, бегаю между тремя уже родившими пациентками и горячо молюсь, чтобы до конца моей смены еще какой-нибудь из женщин не вздумалось начать рожать. Вдобавок к родам Элизы, вчера вечером у меня были еще две пациентки: третьебеременная третьеродящая (которая, по правде говоря, могла бы родить и самостоятельно, без посторонней помощи, что почти и произошло) и женщина, у которой была четвертая беременность, но первые роды – ей пришлось делать экстренное кесарево сечение. Ее ребенок, двадцатисеминедельный, сейчас в отделении интенсивной терапии для новорожденных.

Когда Корин выходит на дежурство в семь часов, я нахожусь в операционной, где делается кесарево сечение, поэтому мы с ней пересекаемся только в 9:00 утра в отделении новорожденных.

– Я слышала, ты вторую смену работаешь, – говорит она, вкатывая в комнату детскую коляску. – Что ты здесь делаешь?

Раньше в этом отделении держали новорожденных, пока матери отсыпались, после чего переводили их в материнские палаты на круглосуточное содержание. Сейчас же оно используется в основном для хранения оборудования и для проведения рутинных процедур, таких как обрезание, наблюдать за которым никто из родителей не хочет.

– Прячусь, – отвечаю я Корин и, достав из кармана батончик гранолы, съедаю его в два укуса.

Она смеется:

– Что, черт возьми, происходит сегодня? Я что, пропустила объявление о начале конца света?

– Кто знает, кто знает. – Я смотрю на ребенка и чувствую, как по мне проходит дрожь. На карточке, прикрепленной к коляске, написано: «МАЛЬЧИК БАУЭР». Я невольно делаю шаг назад.

– Как он? – спрашиваю я. – Ест уже лучше?

– Сахар поднялся, но еще слабенький, – отвечает Корин. – Он не ел уже два часа, потому что Аткинс собирается делать обрезание.

Дверь открывается, и в комнату входит доктор Аткинс. Легка на помине.

– Точно по графику, – говорит она, глядя на коляску. – Так, анестезия уже подействовала, с родителями я поговорила. Рут, вы дали ребенку сладкое?

«Сладкое» – это несколько капель подслащенной сахаром воды, которые втирают в десны младенцев, чтобы отвлечь от неприятных ощущений. Я бы дала ребенку сладкое, если бы была его няней.

– Я за этого пациента больше не отвечаю, – сухо роняю я.

Доктор Аткинс вскидывает брови и открывает карточку пациента. Я вижу розовый самоклеящийся листочек, и, когда она читает его, неловкое молчание начинает разбухать, всасывая в себя весь воздух в комнате.

Корин откашливается:

– Я дала ему сладкое около пяти минут назад.

– Отлично, – говорит доктор Аткинс. – Тогда давайте начнем.

Я стою минуту, наблюдая, как Корин разворачивает ребенка и готовит к этой рутинной процедуре. Доктор Аткинс поворачивается ко мне. В ее глазах сочувствие, а его мне хочется видеть меньше всего. Я не хочу, чтобы меня жалели только из-за глупого решения Мэри. Я не хочу, чтобы меня жалели из-за цвета моей кожи.

Поэтому превращаю все в шутку:

– Может, раз уж вы этим занялись, заодно стерилизуете его?


Мало есть вещей более страшных, чем экстренное кесарево сечение. Воздух электризуется, как только врач сообщает о необходимости этой операции, и разговор становится деловым и жизненно важным: «Я беру капельницу, вы подготовите стол? Кто-нибудь, захватите бокс и внесите случай в журнал». Вы говорите пациентке, что возникли непредвиденные осложнения и что нужно действовать срочно. Больничный оператор отправляет сообщение медикам, которые находятся не на рабочем месте, пока вы с дежурной медсестрой отвозите пациентку в операционную. В то время как дежурная медсестра достает инструменты из стерильных бумажных пакетов и включает анестезиологическое оборудование, вы перекладываете пациентку на стол, готовите живот, поднимаете и раскладываете хирургические простыни. Как только стремительно входят врач и анестезиолог, делается разрез и достается ребенок. На все про все уходит меньше двадцати минут. В крупных больницах, таких как Йель-Нью-Хейвен, могут уложиться и в семь.

Через двадцать минут после того, как Дэвису Бауэру сделано обрезание, у другой пациентки Корин отходят воды. Между ног у нее разматывается петля пуповины, и Корин срочно вызывают туда.

– Проверь за меня ребенка, – говорит она и бросается в женское отделение.

Через мгновение я вижу Мэри, которая на пару с санитаром вкатывает каталку в лифт. Корин скрючилась на каталке между ног пациентки, ее руки в перчатках скрыты тенью, она пытается удержать пуповину внутри.

«Проверь за меня ребенка». Она имеет в виду, чтобы я понаблюдала за Дэвисом Бауэром. Согласно протоколу, ребенка, которому провели обрезание, необходимо регулярно проверять на кровотечение. Теперь, когда и Мэри, и Корин заняты экстренным кесаревым сечением, заняться этим некому – в самом прямом смысле этого слова.

Я вхожу в отделение для новорожденных, где Дэвис отсыпается после утренней травмы.

Минут двадцать, и Корин вернется, успокаиваю я себя, или Мэри меня сменит.

Складываю на груди руки и смотрю на новорожденного. Дети – они как чистый лист. Они не приходят в этот мир, наделенными взглядами родителей, или надеждами, которые дает церковь, или способностью делить людей на группы – те, которые им нравятся, и те, которые не нравятся. Приходя в этот мир, они не имеют ничего, кроме потребности в комфорте. И они примут его от кого угодно, не оценивая дающего.

Интересно, как быстро глянец, данный природой, стирается воспитанием?

Когда я снова опускаю взгляд в коляску, Дэвис Бауэр не дышит.

Я наклоняюсь ближе, уверенная, что просто не заметила подъема и опускания его крошечной груди. Но с этого угла мне становится видно, что его кожа приобрела синеватый оттенок.

Я тут же берусь за него, прижимаю стетоскоп к его сердцу, хлопаю его по пяткам, разворачиваю пеленку. У многих детей случаются приступы апноэ во сне, но если их пошевелить, повернуть со спины на живот, дыхание возобновляется автоматически.

Потом мысли догоняют руки: «Афроамериканским сотрудникам с этим пациентом не работать».

Взглянув через плечо на дверь, я наклоняюсь так, чтобы любой вошедший видел только мою спину. Они не увидят, чем я занимаюсь.

Стимулирование ребенка приравнивается к его реанимации? Можно ли назвать прикосновение к ребенку «работой» с ним?

Могу ли я потерять работу из-за этого?

Нужно ли мне вдаваться в такие тонкости?

Нужно ли вообще, чтобы этот ребенок снова начал дышать?

Поток мыслей стремительно перерастает в ураган: наверняка это остановка дыхания, у новорожденных не отказывает сердце. Ребенок может не дышать в течение трех-четырех минут, при этом имея частоту сердечных сокращений 100, потому что для него нормальная частота 150… а это означает, что даже если кровь не доходит до мозга, она распространяется по телу, и как только ребенок получит кислород, частота увеличится. Следовательно, искусственное дыхание для младенца важнее массажа грудной клетки. В случае с взрослым пациентом – наоборот.

Но даже когда я отбрасываю сомнения и пробую все, кроме медицинского вмешательства, он не начинает дышать. В другой раз я бы взяла пульсоксиметр, чтобы проверить содержание кислорода в крови и частоту сердечных сокращений. Я бы нашла кислородную маску. Я бы позвала врача.

Что делать?

И чего мне нельзя делать?

В любую секунду Корин или Мэри могут войти в отделение. Они увидят, что я прикасаюсь к младенцу, и что потом?

Пот стекает у меня по спине, пока я торопливо заворачиваю ребенка в пеленку. Я смотрю на его крохотное тельце. В ушах метрономом беды отдаются удары сердца.

Не знаю, сколько прошло, три минуты или всего тридцать секунд, прежде чем за моей спиной раздается голос Мэри:

– Рут, что ты делаешь?

– Ничего, – отвечаю я, не в силах пошевелиться. – Ничего не делаю.

Она смотрит мне через плечо, видит голубую кожу на щеке ребенка и бросает на меня обжигающий взгляд.

– Дай мешок Амбу! – приказывает Мэри. Она разматывает пеленку, хлопает по миниатюрным пяткам ребенка, поворачивает его.

Делает то же самое, что делала я.

Мэри надевает педиатрическую маску на нос и рот Дэвиса и начинает сжимать мешок, раздувая его легкие.

– Звони по коду…

Я выполняю распоряжение: набираю 1500 на стационарном телефоне.

– Синий код в отделении для новорожденных, – говорю я в трубку и представляю себе команду медиков, которых отрывают от их обычных занятий: анестезиолог, медсестра отделения интенсивной терапии, медсестра, ведущая записи, младшая медицинская сестра с другого этажа. И доктор Аткинс, педиатр, которая видела этого ребенка пару минут назад.

– Начинай массаж, – говорит мне Мэри.

На этот раз я не колеблюсь. Двумя пальцами я давлю на грудь младенца – двести нажатий в минуту. Когда ввозят каталку, я беру свободной рукой провода и прикрепляю электроды к телу ребенка, чтобы можно было видеть результаты моих усилий на кардиомониторе. Вдруг крошечное отделение заполняется людьми; все толкаются, стремясь оказаться поближе к пациенту, который в длину имеет не больше девятнадцати дюймов.

– Я тут пытаюсь интубировать! – кричит анестезиолог медсестре из отделения интенсивной терапии, которая старается найти височную вену.

– А я не могу добраться до локтевой линии, – возражает она.

– Я закончил, – говорит анестезиолог и отступает, чтобы освободить доступ медсестре.

Она тычет иголкой в тело, а я начинаю надавливать пальцами сильнее, чтобы вены – хотя бы одна! – проступили.

Анестезиолог смотрит на монитор.

– Прекратите массаж! – кричит он, и я поднимаю руки, как будто меня поймали за совершением преступления.

Мы все смотрим на экран, частота сердцебиения – 80.

– Массаж ничего не дает, – говорит он, и я сильнее надавливаю на грудную клетку.

Ошибиться здесь очень легко. Под маленьким детским животом нет брюшных мышц, которые защитили бы внутренние органы; достаточно надавить слишком сильно или хоть немного сместиться с центра, и можно разорвать печень младенца.

– Ребенок не розовеет, – говорит Мэри. – Кислород вообще включен?

– Может кто-то проверить газ в крови? – спрашивает анестезиолог, и его вопрос смешивается с вопросом Мэри над телом ребенка.

Медсестра из отделения интенсивной терапии прикасается к паху ребенка, ищет пульс, пытается проткнуть бедренную артерию, чтобы взять образец крови и проверить на ацидоз. Курьер, еще один член кодовой команды, бежит с пузырьком в лабораторию. Но когда мы получим результаты, а это случится не раньше чем через полчаса, они уже не будут иметь никакого значения. К тому времени ребенок снова начнет дышать.

Или не начнет.

– Проклятье, почему до сих пор нет линии?

– Хотите попробовать? – говорит медсестра из отделения интенсивной терапии. – Пожалуйста.

– Прекратить массаж! – приказывает анестезиолог, и я подчиняюсь.

Монитор показывает частоту сердечных сокращений – 90.

– Дайте атропин.

Шприц передается врачу, тот снимает с него колпачок, потом снимает мешок Амбу и впрыскивает лекарство в легкие ребенка через трубку. Затем начинает качать мешок, проталкивая кислород и атропин через бронхи, слизистые оболочки.

В разгар кризиса время становится вязким. Ты плывешь через него так медленно, что уже не понимаешь, живешь или переживаешь заново каждый жуткий миг. Ты видишь, как твои руки сами по себе выполняют работу, оказывают помощь, как будто они не принадлежат тебе. Ты слышишь, как голоса поднимаются вверх, на пик паники, и все это превращается в единую оглушительную какофонию.

– Может, вставить катетер в пупок? – предлагает медсестра из отделения интенсивной терапии.

– Слишком много времени прошло после рождения, – отвечает Мэри.

Положение стремительно ухудшается. Я инстинктивно начинаю жать сильнее.

– Слишком резко, – говорит мне анестезиолог. – Полегче.

Но ритм моих движений меняет не его замечание. Бриттани Бауэр вбежала в отделение и воет. Она рвется к ребенку, но ее удерживает медсестра, ведущая записи. Ее муж – неподвижный, ошеломленный – смотрит, как мои пальцы жмут на грудь его сына.

– Что с ним происходит? – кричит Бриттани.

Не знаю, кто впустил их сюда. Впрочем, все равно не пустить их было некому. С прошлого вечера в блоке родов и родоразрешения не хватает рук, а те, кто есть, страшно устали. Корин все еще находится в операционной с пациенткой, которой делают кесарево сечение, а Мэри здесь, со мной. Бауэры, вероятно, услышали экстренные вызовы. Они могли видеть, как весь медицинский персонал ринулся в отделение для новорожденных, где их ребенок спит после анестезии от рутинной процедуры.

Я бы на их месте сделала то же самое.

Дверь распахивается, и доктор Аткинс, педиатр, проталкивается к коляске с младенцем.

– Что происходит?

Ответа нет, и я понимаю, что отвечать должна я.

– Я была тут с ребенком, – говорю я, произнося слоги в такт с нажимами на грудь младенца, которые продолжаю делать. – Он посерел, дыхание прекратилось. Мы его стимулировали, но дыхание не возобновилось, поэтому мы начали делать искусственное дыхание.

– Сколько уже прошло? – спрашивает доктор Аткинс.

– Пятнадцать минут.

– Хорошо. Рут, пожалуйста, остановитесь на секунду… – Доктор Аткинс смотрит на кардиомонитор, который показывает уже 40.

– Надгробия, – бормочет Мэри.

Термин «надгробия» мы употребляем для обозначения широких комплексов QRS на кардиограмме – правая сторона сердца слишком медленно реагирует на левую сторону сердца, нет сердечного выброса.

Нет надежды.

Через несколько секунд сердце останавливается полностью.

– Я сообщу, – говорит доктор Аткинс. Она делает глубокий вдох – сообщать о таком всегда непросто, тем более когда речь идет о новорожденном, – снимает с трубки мешок Амбу и бросает его в мусорный контейнер. – Время?

Все смотрят на часы.

– Нет! – выдыхает Бриттани, падая на колени. – Пожалуйста, не останавливайтесь! Пожалуйста, не сдавайтесь!

– Мне очень жаль, миссис Бауэр, – говорит педиатр, – но мы ничего не можем сделать для вашего сына. Его больше нет.

Терк отходит от жены и достает Амбу из контейнера. Оттолкнув анестезиолога, он пытается снова нацепить мешок на дыхательную трубку Дэвиса.

– Покажите, как это делается, – просит он. – Я сам буду. Нельзя его вот так бросать.

– Пожалуйста…

– Я смогу заставить его дышать. Я знаю, что смогу…

Доктор Аткинс кладет руку ему на плечо.

– Вы не сможете вернуть Дэвиса. Это невозможно, – говорит она.

Терк закрывает лицо ладонями и начинает плакать.

– Время? – повторяет доктор Аткинс.

Для внесения в протокол смерти необходимо, чтобы все присутствующие согласились относительно того, в какое время она наступила.

– Десять ноль четыре, – говорит Мэри, и мы все мрачным хором соглашаемся: «Подтверждаю».

Я отступаю на шаг, глядя на свои руки. Мои пальцы сводит судорогой от долгого массажа. Сердце болит.

Мэри измеряет температуру тела ребенка: всего 95. Терк уже находится рядом с женой, поддерживает ее, чтобы не упала. Их лица пусты и неподвижны от нежелания поверить в случившееся. Доктор Аткинс мягко говорит с ними, пытается объяснить невозможное.

Входит Корин.

– Рут? Что случилось, черт возьми?

Мэри плотно оборачивает Дэвиса пеленкой и натягивает ему на голову маленькую вязаную шапочку. Единственное свидетельство его мучений – тонкая трубка, торчащая, как соломинка, из пухлых губ. Она бережно берет ребенка на руки, словно нежность по-прежнему имеет какое-то значение, и передает его матери.

– Извини, – говорю я Корин, хотя на самом деле, может быть, хочу сказать «прости меня».

Я проталкиваюсь мимо нее, обхожу стороной скорбящих родителей с мертвым ребенком и едва успеваю добежать до уборной, как меня выворачивает наизнанку. Я прижимаюсь лбом к холодной фарфоровой губе унитаза и закрываю глаза, но даже тогда я все еще чувствую это, чувствую, как подается под моими пальцами хрупкая грудная клетка, слышу гудение его крови в своих ушах, ощущаю горечь правды на языке: если бы я не колебалась, ребенок мог бы выжить.


Однажды у меня была пациентка, девочка-подросток, у которой ребенок родился мертвым из-за отслоения плаценты третьего класса. Плацента отслоилась от поверхности матки, и ребенок не получал кислород. Кровотечение было настолько обильным, что вместе с новорожденным мы чуть не потеряли мать. Ребенка отправили в наш морг для вскрытия, что в Коннектикуте является стандартной процедурой при смерти новорожденного. Через двенадцать часов из Огайо приехала бабушка девушки. Она хотела подержать правнука хотя бы раз.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10