Дэвид Ремник.

Могила Ленина. Последние дни советской империи



скачать книгу бесплатно

Глава 2
Сталинистское детство

Вскоре после того как мы с моей женой Эстер в январе 1988 года переехали в Москву, меня пригласили на чай Флора и Миша Литвиновы. Они жили в квартире на Фрунзенской набережной, в районе, где обитали семьи многих партийных руководителей – как бывших, так и действующих. Литвиновым было за 70. Это была удивительная пара: поразительно добрые люди, они, казалось, знали всех и вся в Москве. Из них двоих Миша был более тихим. Думаю, его сдержанность объяснялась тем, что всю жизнь он был буфером между своим отцом Максимом (наркомом иностранных дел, вхожим в ближнее окружение Сталина) и сыном Павлом, диссидентом, одним из первых выступившим против режима. Находясь в самой гуще исторических событий, среди самих субъектов истории, Миша развил в себе искусство слушать. Он слушал собеседников с вниманием и видимым удовольствием. Но мало что могло удивить человека, чей отец на случай ночного ареста клал под подушку браунинг, а сын показал шиш политбюро. Так что в компании, чужой или своей дружеской, ведущая роль отводилась Флоре, которая говорила от имени семьи и вела светскую беседу.

Меня она спросила, о чем я собираюсь писать в Москве.

– Я хочу найти Кагановича, – ответил я.

Лицо у Флоры вытянулось. Они с Мишей были знакомы со многими американскими репортерами и, уж конечно, слышали о более вменяемых темах: контроль над вооружениями, права человека, политика Кремля. “Странный молодой человек”, – должно быть, подумала она, но по доброте душевной ничего не сказала.

Лазарю Моисеевичу Кагановичу в то время было сильно за 90. Он был последним живым соратником Сталина из его ближнего круга. В бытность наркомом он занимал при Сталине такое же положение, как Геринг при Гитлере. Он участвовал в проведении коллективизации в 1920–1930-х: это была жестокая кампания, которая погубила крестьянство и покрыла бессчетными трупами землю украинских сел. В качестве главы московского горкома партии Каганович руководил строительством метрополитена; некоторое время тот носил его имя. Он был в ответе за разрушение церквей и синагог. При нем был взорван величественный храм Христа Спасителя в центре Москвы. Говорили, что купол храма был виден Сталину в окно, и он распорядился храм снести.

Продолжал ли Каганович по-прежнему верить? Мне хотелось это знать. Чувствовал ли он вину или стыд? Что он думал о нынешнем генеральном секретаре – Горбачеве? Но дело было даже не в этом. Мне просто хотелось оказаться в одной комнате с Кагановичем, увидеть, как выглядит этот злодей, узнать, что он делает, какие книги стоят у него на полках.

Миша слушал меня, но как-то рассеянно. Пока я говорил, он складывал салфетку в… нечто. Он не так давно пристрастился к оригами – японскому искусству складывания фигур из бумаги – и стал настоящим мастером. Повсюду в комнате были его поделки: восьмигранники, тетраэдры, аисты, насекомые.

– Знаете, – сказал он, разглаживая ребром ладони складку на бумаге, – Каганович живет здесь, под нами.

Как здесь?! О том, что он живет на набережной, я знал, но полагал, что в одном из солидных домов, до сих пор населенных потомками старых большевиков и сталинской гвардии.

Но прямо здесь? На старых фотоснимках Каганович выглядел крупным мужчиной с прусскими усами и глазами цвета агата. Выйдя в отставку, он стал лучшим доминошником во всей округе. Со всеми, кто появлялся во дворе, он садился играть. Однажды, еще в брежневское время, Каганович позвонил в райком партии и потребовал установить в его дворе фонари, чтобы он мог играть в домино летними вечерами. За ним сохранялось право на медицинское обслуживание в привилегированных кремлевских больницах, в Четвертом главном управлении. Так что он был вполне жив-здоров. Но он был не где-то, а этажом ниже.

– Квартира 384, – сказал Миша. – Раньше мы часто встречали его – в лифте, во дворе. Но теперь совсем не видим. Говорят, он не выходит на улицу. Никому не открывает. Может быть, у него есть сиделка. Я не знаю, может ли он еще ходить. Он совершенно слепой.

С этими словами Миша взял ножницы и сделал мельчайший надрез на салфетке. Затем медленно развернул бумагу. На его ладони стоял индюк и встряхивал свое оперение.


Когда у меня в Москве выдавался свободный час-другой, я приходил в дом к Мише и Флоре на Фрунзенскую, 50, 9-й подъезд, надеясь встретить Кагановича. На протяжении многих месяцев я сотни раз звонил в квартиру 384, иногда по получасу и даже дольше. Я подсовывал записки под дверь и опускал их в почтовый ящик. Я звонил и стучал в дверь, прикладывал к ней ухо и вслушивался. Иногда до меня доносилось какое-то бормотание, иногда – шаркающие звуки, кто-то проходил в тапочках.

Дочь Кагановича Майя, сама уже пожилая женщина, по вечерам приходила проведать отца, приготовить ему ужин. Со мной она не разговаривала; когда я звонил ей домой, она передавала трубку другим людям. “Послушайте, он слишком стар для всяких встреч, – сказал мне один его родственник. – Мы не хотим, чтобы к нему приходили и задавали неприятные вопросы о прошлом. Это его только расстраивает”.

Я ошивался в его дворе и в основном говорил о нем с его соседями. “Он никого к себе не подпускает, – сообщил мне один молодой инженер, с которым мы сидели на дворовой скамейке. – Думаю, он сейчас всего боится. Скоро он умрет, и ему повезет, если его имя хотя бы напечатают в «Правде». А в свое время эта сволочь могла бы всех нас убить”.

В другой раз я познакомился во дворе с одной из самых старых соседок Кагановича. У нее был белорусский говор и глаза синие, как васильки. Она вышла на свою ежедневную прогулку. Дети прыгали через скакалку и играли в классики, а на них смотрели старики и старухи. “Еще недавно Каганович тут торчал целыми днями – играл в домино или просто сидел вдвоем с дочерью, – рассказала она. – Все знали, кто он такой, что творил при Сталине. В этих домах на набережной жило много шишек из партии, но таких, как Каганович, да еще до сих пор живых, нет. Я его всегда сторонилась. В наших краях говорили: чем дальше от царя, тем целее будешь”.

У меня был номер телефона Кагановича – 242-67-51, но он никогда не брал трубку. Позже один русский журналист, который много лет тоже пытался добраться до Кагановича, объяснил мне, что для звонков есть условный код: нужно набрать номер, выждать два гудка, повесить трубку и вновь набрать номер. Я так и сделал. Трубку взял старик.

– Алло?

– Алло, Лазарь Моисеевич?

– Да.

– Лазарь Моисеевич, моя фамилия Ремник. Я репортер американской газеты The Washington Post. Я хотел бы, если можно, прийти к вам.

– Это не нужно.

– Я слышал, что вы не очень здоровы, но я…

– Это не нужно. Я ужасно себя чувствую. Я ничего не вижу. Ужасно себя чувствую.

– Может быть, когда вы будете чувствовать себя получше…

– Я всегда ужасно себя чувствую. Никаких интервью, я не даю никаких интервью. Зачем я буду давать интервью?

Его голос, поначалу слабый, теперь окреп, словно говорить для Кагановича было упражнением.

– Лазарь Моисеевич…

– Я сказал, никаких интервью. И все на этом!

– Но…

Он повесил трубку. Вероятно, вскоре он сменил код: старый больше не работал, а подобрать аналогичный другой мне не удалось. Оставалось, как и раньше, околачиваться у его двери. Репортеру часто приходится вести себя по-дурацки, но в этом бесконечном стучании в дверь насильника было что-то особенно стыдное. В голову лезли диковатые мысли об этикете: насколько позволительно домогательство по отношению к массовому убийце? Однажды я поднялся в гости к Флоре, и та с материнской улыбкой выслушала мои жалобы на вечно закрытую дверь.

– Ну вот откроет он вам, и что? – спросила Флора. – Вы думаете, он разрыдается и попросит прощения?

– Ну, не так, конечно.

– Он старик, – сказала она. – Что в нем теперь?


А потом Флора рассказала мне такую историю.

Однажды зимой, еще при Сталине, году в 1951-м или 1952-м, она зашла в комнату к сыну и наклонилась, чтобы поцеловать на ночь. Павел повернулся к ней; она запомнила, как хрустнуло накрахмаленное белье. В сумраке его лицо блестело, мокрое от слез. Он только что плакал и еще прерывисто дышал. Павел был крупным, уверенным в себе, умным мальчиком, но сейчас он выглядел растерянным и напуганным настолько, что даже боялся говорить.

– Что случилось? – спросила Флора. – В чем дело?

Павел долгое время молчал. Затем отвернулся и вроде бы успокоился.

– Скажи, пожалуйста, что случилось?

– Мне не велели тебе говорить, – ответил он. – И я обещал.

– Почему?

– Это секрет.

– Секрет?

– Да, – ответил он. – Секрет.

– Мне можешь рассказать. Хорошо, что ты держишь слово, но родителям можно всегда все рассказывать.

Дед Павла Максим Литвинов был сталинским наркомом по иностранным делам. Он умер за несколько месяцев до этого разговора, но его семья по-прежнему жила по меркам того времени в привилегированных условиях. У них была квартира в Доме на набережной – обширном комплексе, выстроенном для партийной элиты на набережной Москвы-реки, с огромными комнатами, спецстоловыми и театрами. Для элиты в Советском Союзе существовали и книги на иностранных языках, и компетентные врачи, и хлеб с икрой, и помидоры зимой. У Литвиновых даже была своя домработница (в чине лейтенанта КГБ). Лето семья по большей части проводила на даче в Химках. Этот дом, окруженный березами и соснами, изначально строился для семьи Сталина. Многие одноклассники Павла были детьми партийной номенклатуры – вернее, тех из нее, кто уцелел после первых чисток. Все эти школьники были тимуровцами – участниками патриотического движения, напоминавшего скаутское.

– Скажи мне, прошу тебя, – допытывалась Флора. – Что случилось? Почему такой секрет?

Павел боялся. Он дал честное слово тимуровца никому ничего не рассказывать, а рассказать было что, и ему было страшно. Но и сказать маме “нет” он тоже не мог.

Он рассказал, что скоро начнут искать “врагов народа”. Ему сказал об этом один из его лучших друзей. Флора знала, что этот мальчик – сын офицера МГБ.

– Он говорил, что шпионы могут быть где угодно, – продолжал Павел. – Где угодно! Даже у каждого из нас дома!

Флора рассердилась. Она знала, что главной задачей взрослых кураторов тимуровцев было превращать детей в осведомителей, доносящих на собственные семьи. Она скорее испугалась – главным образом за сына, – но не удивилась. В конце концов, этих детей приучали чтить память Павлика Морозова – двенадцатилетнего пионера, которого пропаганда превратила в национального героя и образец для подражания советских детей. Павлик помог колхозу, донеся на собственного отца, который укрывал от государства зерно[9]9
  Согласно официальной версии, отец Павлика Морозова не укрывал зерно, а изготавливал для раскулаченных переселенцев фальшивые справки.


[Закрыть]
. Этих детей воспитывали в школах, устроенных в соответствии с теорией о “семье в социалистическом обществе”. Автором этой теории был служивший в органах специалист по воспитательной работе Антон Макаренко. Макаренко считал, что детям следует прививать убеждение в приоритете общественного над личным, политической (партийной) ячейки – над семейной. В школах, по его мнению, следовало поддерживать железную дисциплину – по образцу Красной армии и сибирских трудовых лагерей.

Павел все рассказывал и рассказывал. Двое незнакомых ему людей, сказал он, предупредили его, что скоро он получит “специальное задание”. Флора прекрасно понимала, что это значит: мальчика заставят доносить на своих домашних.

Сталин и его приближенные всегда с настороженностью относились к Максиму Литвинову и его необычной семье. Хотя Максим безупречно служил режиму в бытность наркомом иностранных дел и послом в Соединенных Штатах, он совершенно не походил на серых приспешников Сталина. Он был человеком светским. Он владел иностранными языками. У него были друзья-иностранцы. Он и женился на иностранке – эксцентричной англичанке Айви, которая писала романы, имела любовников и любовниц и пропагандировала бейсик-инглиш – созданный Чарлзом Огденом искусственный язык со словарем из 850 слов для изучения начатков английского языка. Когда муж дал Айви прочесть “Руководство для умной женщины по вопросам социализма и капитализма” Бернарда Шоу, та, в свою очередь, вручила ему Джейн Остин, Лоуренса и Троллопа.

Литвинов всегда, но особенно после того как был выведен из состава ЦК в 1941 году, сочувственно относился к политическим интересам иностранцев. В 1944-м он сказал репортерам, что у Сталина есть имперские планы относительно Восточной Европы, и поинтересовался, почему Запад никак не реагирует. В статье, опубликованной в Foreign Affairs в 1977 году, историк Войтех Мастны назвал Литвинова “Кассандрой Наркомата иностранных дел”, дипломатом, который не боялся вслух жаловаться на “закостенелость всей советской системы”. Сталин, разумеется, был в курсе этих разговоров. В своих воспоминаниях Хрущев писал, что в МГБ был разработан детальный план убийства Литвинова: покушение предполагали устроить по дороге на химкинскую дачу. Однако Литвинову повезло. У него была многолетняя привычка, ложась спать, класть у изголовья револьвер, но ареста он все же избежал. То, что он умер своей смертью от старости, кажется чудом. “Они его не получили”, – сказала Айви своей дочери сразу после смерти мужа. Семья и историки могут только гадать о причинах этого. Сталин, конечно, ценил связи Литвинова на Западе, возможно, он думал, что шумиха, которую устроят там – слишком высокая плата за устранение Литвинова.

И после смерти Литвинова 31 декабря 1951 года его семья по-прежнему боялась какого-нибудь кровожадного каприза Сталина, внезапного стука в дверь. Родители Павла – Михаил и Флора, – а также его тетя Татьяна были не так бесшабашны, как Айви, лучше понимали опасности времени и места. Но и их более осторожное поведение могло в конце концов привести их в тюрьму или даже в расстрельную камеру. Миша был способным молодым инженером в Институте авиационного моторостроения и “героем социалистического отдыха”: альпинистом, бегуном, разбирался в теории игр. Такое поведение, конечно, было подозрительно эксцентричным. Тетку Павла Татьяну выгнали из художественного вуза за “нездоровый интерес” к “упадническому западному искусству”. По крайней мере, дома семья говорила обо всем открыто. Однажды Павел принес домой библиотечную книгу, прославлявшую храбрость Павлика Морозова. Его потряс подвиг мальчика во имя государства, его героическое предательство отца. Флора пришла в ярость. Она выдрала из книги страницы и сказала Павлу, что он никогда, никогда не должен предавать родителей. Дети никогда не должны так поступать, что бы там ни писали в глупых книжках.

– Даже если родители плохие? – спросил Павел.

– Да. Даже если плохие.

И вот теперь Флоре предстояло решить, что сделать со “специальным заданием”, которое хотели поручить ее сыну. Она не могла допустить, чтобы Павел стал новым Павликом Морозовым. Наутро Флора надела свое лучшее платье и отправилась домой к другу Павлика – сыну офицера МГБ. Она решила блефовать: напугать офицера и представить дело так, словно у Литвиновых есть покровитель “наверху”. Она постаралась произвести впечатление почтенной матроны из правоверного советского семейства. Для этого ей понадобились элегантный шарф и внушительная шляпа.

– Вы не имеете права вступать с моим сыном ни в какие переговоры! – с ходу заявила она. – Это должно прекратиться немедленно!

И с этими словами она ушла – дрожа от гнева и от собственной невероятной дерзости. Только спустя некоторое время она задумалась о том, на какой шла риск.

В следующие несколько недель Миша и Флора много говорили о том, как им вести себя с детьми. Они решили, что скрывать все то, что они знали, больше нельзя. Рвать время от времени пропагандистские книжки и хранить при этом молчание – этого было недостаточно. Если они не хотят, чтобы Павел и Нина стали юными сталинистами, какими их собиралась сделать школа, значит, придется при каждом удобном случае говорить им правду. Придется рассказать Павлу, что случилось со многими мамами и папами, бабушками и дедушками его одноклассников. Рассказать, как их заталкивали в “черные маруси” и потом отправляли в лагеря на Колыму, в Воркуту и Казахстан, где эти люди сгинули. Придется постепенно объяснять детям, что Сталин, Горный орел, был кровожадным чудовищем. Павлу придется научиться думать в других категориях, не в тех, что ему днями напролет навязывает окружающие.

Флора и Миша не могли позволить себе говорить откровенно слишком часто. Опасность действительно была велика. Не могли они и противостоять интенсивности сталинского культа во всех мыслимых формах: парадам, восславлявшим Сталина как земного бога, газетам, описывавшим его героические свершения, выступлениям на радио, книгам по истории, написанным кремлевскими идеологами, пионерским шествиям и военизированным играм. Павла научили любить Сталина, как в других странах детей учат любить Бога. Сталин был добрым божеством, всеведущим и нежным отцом. Он редко появлялся на публике. Но его портреты были на плакатах, дирижаблях, транспарантах и иконах. Его словами были заполнены школьные учебники, газеты, радиоэфир. “Соперничать с этим трудно, – думала Флора. – Может быть, невозможно”.

Когда в марте 1953 года Сталин умер, Павлу шел 13-й год. Мальчик был безутешен. Он плакал целыми днями. В школьном дворе он дрался с детьми, которые не оплакивали Сталина так, как он. Дома он пришел в негодование, услышав, как его родители шутят с друзьями о товарище Сталине. Он застал их на кухне: они не горевали, а праздновали. Павел покраснел, выбежал из кухни и лег в постель – злой и ничего не понимающий.

Несколько следующих лет всем Литвиновым пришлось нелегко. Миша и Флора были молодыми родителями и часто не справлялись с Павлом. В школе он учился кое-как. В 17 лет женился и вскоре развелся. Он выпивал, часами сидел за карточным столом, играл на скачках. “Лошадьми он просто бредил, – вспоминала Флора. – Мы боялись, что Павел кончит жизнь опустившимся игроком”.

Но Павел рос, и, конечно, на него оказала влияние инициированная Хрущевым во второй половине 1950-х оттепель с ее антисталинскими настроениями и появлением новых исторических и публицистических книг. Сотни тысяч заключенных вернулись домой из лагерей. Всем им было что рассказать. Литвиновы знали многих интеллектуалов, побывавших в лагерях: писателей, художников, ученых, даже партийных деятелей. Для Павла это было временем откровений. Он сидел за столом на кухне и впервые слышал подлинную историю сталинского времени. Один из ближайших друзей его родителей, физик Михаил Левин, вышел из лагеря в 1955 году. Он рассказывал об условиях жизни там, о бессмысленных смертях бесчисленных ни в чем не повинных людей. “Было похоже, будто я просыпаюсь после долгого, долгого сна, – много позже говорил Павел. – Мои детские фантазии, любовь к Сталину внезапно стали казаться болезненными и нелепыми”.

В начале 1960-х Павел начал преподавать физику в Московском институте тонких химических технологий им. М. В. Ломоносова. Он подружился с несколькими интеллектуалами, которые внимательно следили за первым из знаменитых диссидентских процессов – делом “антисоветских” писателей Андрея Синявского и Юлия Даниэля. У старших друзей – писателей и ученых – Павел был любимчиком: обаятельный молодой человек, умница, с весьма любопытным происхождением. Он с головой погрузился в этот новый мир. Читал в самиздате запрещенные книги, принимал участие в бесконечных кухонных спорах, которые тогда были средоточием интеллектуальной жизни. Прочел Солженицына, лагерные рассказы Варлама Шаламова, “Большой террор” Роберта Конквеста. Помогал составлять письма в защиту политзаключенных и, сильно рискуя, передавал эти письма западным журналистам. Кроме того, он вошел в одну из самых известных семей в среде московской интеллигенции – литературоведов Льва Копелева и Раисы Орловой, женившись на дочери Копелева Майе. Копелев был сокамерником Солженицына и прототипом одного из героев его романа “В круге первом”. Павел Литвинов им восхищался. В молодые годы Копелев был правоверным коммунистом, истово верующим, но затем “подучился”. Он был для Павла живым свидетельством способности человека ясно видеть и мыслить, поступать честно даже в запредельно тяжелой ситуации.


21 августа 1968 года Павел и шестеро его друзей с ужасом слушали на коротких волнах репортаж из Чехословакии. Несколько месяцев они пристально следили за ходом Пражской весны и радовались попыткам Александра Дубчека создать “социализм с человеческим лицом”. Они гадали, как отреагирует Леонид Брежнев, сместивший и заменивший Хрущева, на бунт в государстве-сателлите. Стоит ли ждать от него такой же жестокости, какую продемонстрировал Хрущев в 1956 году в Венгрии, или же он проявит терпимость? Теперь ответ был дан. Голос ведущего подпольной чехословацкой радиостанции доносился глухо и прерывисто: “Русские братья, возвращайтесь домой, мы не звали вас”. Близкая подруга Павла, одна из первых диссидентов, Лариса Богораз была совершенно подавлена. Ее друг, в будущем – муж, Анатолий Марченко, находился в тюрьме за свою политическую деятельность. Теперь стало понятно, что инакомыслие в более широком масштабе советский режим готов подавлять войсками и танками.

“Нужно что-то сделать, как-то выступить, – думала она. – Немедленно”.

Павел, Лариса и еще пятеро человек встретились, чтобы обсудить, что можно сделать[10]10
  Демонстрация 25 августа 1968 года вошла в историю как “демонстрация семерых”, но на самом деле в ней участвовало восемь человек. Самую молодую участницу, Татьяну Баеву, другие участники уговорили представиться на допросе случайной свидетельницей.


[Закрыть]
. Было решено выйти на короткую демонстрацию против вторжения в Чехословакию в полдень 25 августа. Все прекрасно понимали, каковы будут последствия такого “антисоветского” выступления: тюремный срок, ссылка или принудительное лечение в психбольнице. Они знали, на что идут. Павел начал готовиться – собирать вещи, раздавать книги друзьям. Свою судьбу он считал предрешенной.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

Поделиться ссылкой на выделенное