скачать книгу бесплатно
В «Истории Государства Российского» на вопрос: «…кого именует Нестор Варягами?» – Карамзин отвечает, что, по сведениям Нестора, когда «Варяги овладели странами Чуди, Славян, Кривичей и Мери, не было на Севере другого народа, кроме Скандинавов, столь отважного и сильного, чтобы завоевать всю обширную землю от Бальтийского моря до Ростова (жилища Мери)… мы уже с великою вероятностию заключить можем, что Летописец наш разумеет их под именем Варягов» (ИГР. Т. I. С. 55–56). Это подтверждают и скандинавские имена варяжских князей, и различные летописные сведения. Второй вопрос: «…какой народ, в особенности называясь Русью, дал отечеству нашему и первых Государей и самое имя..?» – По мнению историков, это было варяжское племя, называвшееся Русью и жившее в «Королевстве Шведском, где одна приморская область издавна именуется Росскою, Ros-lagen», и «Финны <…> доныне именуют всех ее жителей вообще Россами, Ротсами, Руотсами» (Там же. С. 57).
Однако, хотя Карамзин вслед за «норманнистами» XVIII в. тоже опирался на «Повесть временных лет», он дал этим сведениям иную, вовсе не унижающую славян трактовку: «Начало Российской Истории представляет нам удивительный и едва ли не беспримерный в летописях случай: Славяне добровольно уничтожают свое древнее правление, и требуют Государей от Варягов, которые были их неприятелями <…> Желая некоторым образом изъяснить сие важное происшествие, мы думаем, что Варяги, овладевшие странами Чуди и Славян за несколько лет до того времени, правили ими без угнетения и насилия, брали дань легкую и наблюдали справедливость. Господствуя на морях, имея в IX веке отношения с Югом и Западом Европы <…> Варяги или Норманы долженствовали быть образованнее Славян и Финнов, заключенных в диких пределах Севера; могли сообщить им некоторые выгоды новой промышленности и торговли, благодетельные для народа. Бояре Славянские, недовольные властию завоевателей, которая уничтожала их собственную, возмутили, может быть, сей народ легкомысленный, обольстили его именем прежней независимости, вооружили против Норманов и выгнали их; но распрями личными обратили свободу в несчастие, не сумели восстановить древних законов и ввергли отечество в бездну зол междоусобия. Тогда граждане вспомнили, может быть, о выгодном и спокойном правлении Норманском: нужда в благоустройстве и тишине велела забыть народную гордость, и Славяне, убежденные – как говорит предание – советом Новгородского старейшины Гостомысла, потребовали Властителей от Варягов» (Там же. С. 93–94). То есть, по Карамзину, древнерусское государство возникло на основе добровольного взаимовыгодного союза Запада и Востока: восточные славяне призвали себе князей от варягов (скандинавов), которые пришли со своей дружиной, и это произошло мирно, по договору (а не путем завоеваний, как в других странах), что и обусловило дальнейшее интенсивное расширение, преобразование и развитие государства Киевская Русь. Переосмысливая это положение и творчески применяя его, дальше Гоголь в своей статье показывает, как из-за татаро-монгольского нашествия на землях Южной России восточные и западные славяне, черкесы и татары (европейцы и азиаты) объединялись православной верой и как в них «самопроизвольно» возрождался воинственный норманнский дух, сильнее всего – у запорожцев.
Окончательное отделение Украины и разрыв связей с остальной Россией произошли после завоевания юга «великим язычником» Гедимином, который «ни у одного из покоренных им народов не изменил обычаев и древнего правления…» (VIII, 43–44). To есть «отчизна славян» – в отличие от России, избежав длительного татарского владычества, – сохранила большую чистоту, культурную самобытность[98 - Здесь вероятна скрытая полемика с Н. М. Карамзиным, писавшим в своей записке «О древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях» (181 1): «Владимир, Суздаль, Тверь назывались Улусами Ханскими; Киев, Чернигов, Мценск, Смоленск – городами Литовскими. Первые хранили, по крайней мере, свои нравы, вторые заимствовали и самые обычаи чуждые» (цит. по: Воропаев В. А., Виноградов И. А. Комментарии. Т. 7. С. 546).] («…со всеми языческими поверьями, детскими предрассудками, песнями, сказками, славянской мифологией, так простодушно… смешавшейся с христианством». – VIII, 43). А поскольку Украина не имела никаких естественных пограничных преград (степь да поле), но и «никакого сообщения» между своими частями, ей суждено было стать «землей опустошений и набегов», «землей страха». И «потому здесь не мог и возникнуть торговый народ», а возник «народ воинственный… отчаянный, которого вся жизнь… повита и взлелеяна войною»: сюда пришли те, чья «буйная воля не могла терпеть законов и власти…» (VIII, 45–46).
Великая Степь как гиблое пространство и – одновременно – богатырский простор свободного разгула стихий сводит исконное и чужеродное, православие с инославием (католическим, исламским, языческим), родовое с индивидуальным, и это дает начало новому народу, что «составляется» из «пестрого сборища самых отчаянных людей пограничных наций», где не только россияне, поляки, литовцы, но и «дикий горец», и «беглец исламизма татарин» (VIII, 47). И «эта толпа… составила целый народ, набросивший свой характер и, можно сказать, колорит на всю Украину, сделавший чудо – превративший мирные славянские поколения в воинственные… одно из замечательных явлений европейской истории, которое, может быть, одно сдержало это опустошительное разлитие двух магометанских народов, грозивших поглотить Европу» (VIII, 46).
Собственно, пафос статьи – принципиальное историко-географическое различение двух родственных славянских народов. Так, в рукописном отрывке «Размышления Мазепы» Гоголь отчетливо говорил о «самобытном государстве», принадлежавшем «народу, так отличному от русских, дышавшему вольностью и лихим козачеством, хотевшему пожить своею жизнью» (IХ, 84). М. А. Максимович – отчасти вслед за Карамзиным – склонен был данное различие объяснять тем, что в Малороссии народную «массу… составили не одни племена славянские, но и другие европейцы, а еще более, кажется, азиятцы. Недовольство и отчасти угнетение свели их в одно место, а желание хотя скудной независимости, мстительная жажда набегов и какое-то рыцарство сдружили их. Отвага в набегах, буйная забывчивость в веселье и беспечная лень в мире – это черты диких азиятцев – жителей Кавказа, которых невольно вспомните и теперь, глядя на малороссиянина в его костюме, с его привычками. …Коренное племя получило совсем отличный характер, облагороженный и возвышенный Богданом Хмельницким»[99 - Малороссийские песни, изд. М. Максимовичем. С. IV–V.].
По мысли Гоголя, Степь и соответствующая свобода проявления евроазиатских начал формируют на Украине особый славянский характер, что отличается от великорусского своей «яркостью», энтузиазмом, воинственностью. Именно козаки как наследники древнерусского государства, заслонившего Европу от монголов, в свою очередь, спасают ее от нашествия «магометанского». Все это можно соотнести с историческими размышлениями Пушкина в наброске статьи «О ничтожестве литературы русской» (1834): «России определено было высокое назначение… Ее необозримые равнины поглотили силу монголов и остановили их нашествие на самом краю Европы: варвары не осмелились оставить у себя в тылу порабощенную Русь… Образующееся просвещение было спасено растерзанной и издыхающей Россией (Примечание: А не Польшею, как еще недавно утверждали европ.<ейские> журналы: но Европа в отношении к России всегда была столь же невежественна, как и неблагодарна)…»[100 - Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 16 т. Л., 1949. Т. 11. С. 268.]
Единство этих самоотверженных, «безбрачных, суровых… железных поборников веры Христовой» определяет религиозный «энтузиазм» (VIII, 46). Но, в отличие от средневековых католических рыцарей или исконных их врагов – мусульман, представителям воинствующего православия вообще чужд религиозный аскетизм: будучи «неукротимы, как их днепровские пороги», они не знают воздержания, обетов, постов… Это христианско-республиканское юношеское «братство… разбойничьих шаек», когда все «общее – вино, цехины, жилища», живет «азиатским буйным наслаждением» набега, а после него козаки впадают в «беспечность» языческих «неистовых пиршеств и бражничества» (VIII, 48). – Стоит напомнить, что «пьянство, излишество в пище и питии» христианство считает признаком языческого «распутства» (1-е Петра 4:3) и что в народной культуре порождения земли – золото и зелье («горелка», табак) – считаются бесовскими[101 - Булашев Г. О. Цит. соч. С. 342–346, 379–391.].
Изображая жизнь козаков, Гоголь использует ассоциации с библейским Адамом (его имя означало «взятый из земли»): их укрытия – «землянки, пещеры и тайники в днепровских утесах»; козак кажется «страшилищем бегущему татарину»[102 - В черновой редакции автор сравнивал козака с «подземным гномом» – «духом земли» в европейской мифологии. О «земляном / земном» в творчестве Гоголя см. в интересной, хотя и небесспорной по методу исследования, работе: Иваницкий А. И. Гоголь. Морфология земли и власти. М., 2002.], вылезая «внезапно из реки или болота, обвешанный тиною и грязью…» (VIII, 47–48). О том же говорят и прямые природные уподобления: «гнездо этих хищников», «неукротимы, как… пороги», «с быстротою тигра» – и скрытое сравнение с лесными «шайками медведей и диких кабанов». Такие же уподобления в статье «О движении народов в конце V века» характеризовали древних германцев: «Они жили и веселились одною войною. Они трепетали при звуке ее, как молодые, исполненные отваги тигры»; они тоже использовали «пещеры для первоначальных… жилищ или сохранения сокровищ» (VIII, 119, 120). Сопоставимы и вольнолюбие воинов, и неукротимость их в бою – наряду с беспечностью и «бесчувственной ленью» в домашней жизни, – и страсть к пиршествам.
При этом вольное христианско-республиканское «братство» козаков явно соотносится с древнерусской «вечевой республикой», а их «азиатские набеги» похожи и на половецкие, и на походы князей против половцев – как в «Слове о полку Игореве», оказывавшем с начала XIX в. значительное воздействие на русскую литературу[103 - См.: Прийма Ф. Я. «Слово о полку Игореве» в русском историко-литературном процессе первой трети XIX века. Л., 1980. А. С. Пушкин знал и высоко ценил «Слово…» как «уединенный памятник в пустыне… древней словесности» (Пушкин А. С. Цит. соч. Т. 11. С. 268). Цитаты из «Слова…» М. А. Максимович в 1834 г. сделал эпиграфами к разделам нового сборника украинских народных песен.]. О древнерусской воинской повести напоминает и фольклорная метафора в статье Гоголя («…земля эта… унавожена костями, утучнена кровью». – VIII, 45). В «Слове о полку Игореве» Великая Степь представала «землей незнаемой», неким запретно-чуждым пространством, о чьей опасности сама природа как бы предупреждала солнечным затмением и где стихийные силы губили нарушивших запрет. Столь же стихийно и решение князя Игоря достигнуть «земли незнаемой». Его поход, замышлявшийся как богатырский подвиг, предстает неразумным, во многом «слепым», ибо, возвышая героя, противопоставляет его другим князьями, нарушает договоры с половцами, в конечном итоге разрушает мир и согласие на Руси, угрожая целостности государства. Степь здесь – неведомое, чуждое, гибельное пространство стихий и одновременно простор, манящий испытать себя, свои силы, безоглядно освободить желания, дающий «волю» (уже тогда – явно – своеволие!), что обнажает богатство или пустоту души и тем отторгает личность от общества. Причем сам амбивалентный пространственный образ Степи (его можно назвать литературным археотопонимом) искони был ориентирован на Азию, на иноязычный, иноверческий, чудесно-демонический Восток. Можно заметить, как переосмысливаются традиционные черты этого образа в «Отрывке из Истории Малороссии».
Степное – вот главное для Гоголя в козачестве! Это стихийное, «евразийское», исходящее из противоположных начал, обычно непримиримых и в то же время генетически присущих европейцам. Ведь, как показано в статье «О движении народов…», фундамент новой, христианской Европы закладывает не только само противостояние почти оседлого земледельческого населения волнам варваров и азиатских кочевников из Великой степи – готов и гуннов, но и постоянная вынужденная ассимиляция и гуманизация варваров. По мысли Гоголя, эти тенденции позже действуют и на другом краю Европы, когда развитие азиатской языческой экспансии ведет к появлению противостоящего ей Козачества, сохраняющего традиции коренной европейской вольности и древней, природной «греческой религии» в то время, когда гибнет Византия (об этом см. ниже, на с. 152–153).
Соединяя европейское и азиатское, оседлое и кочевое, воинственное и мирное, земледельческое («саблю и плуг»), козаки противостояли, в первую очередь, «магометанству» и католичеству, роскоши, привитой арабами (мусульманами) европейской цивилизации. Так «составился народ, по вере и месту жительства принадлежавший Европе, но между тем по образу жизни, обычаям, костюму совершенно азиатский, – народ, в котором так странно столкнулись две противоположные части света, две разнохарактерные стихии: европейская осторожность и азиатская беспечность, простодушие и хитрость, сильная деятельность и величайшая лень и нега, стремление к развитию и усовершенствованию – и между тем желание казаться пренебрегающим всякое совершенствование» (VIII, 49).
Эту характеристику поясняют следующие положения статьи «Мысли о географии». Азия – это «колыбель… младенчество» человечества, «где все так велико и обширно, где люди так важны, так холодны с вида и вдруг кипят неукротимыми страстями: при детском уме своем думают, что они умнее всех; где всё гордость и рабство; где всё одевается и вооружается легко и свободно, всё наездничает; где турок рад просидеть целый век, поджав ноги и куря кальян свой, и где бедуин как вихорь мчится по пустыне; где вера переходит в фанатизм, и вся страна – страна вероисповеданий, разлившихся отсюда по всему миру», – а Европа, по этому «возрастному» взгляду, представляет полное развитие и «зрелость ума» человека. В 1-й редакции статьи было отчетливее: по «возрасту» и значению «первое место должна занимать Азия, как колыбель человечества; второе Африка, как жаркое юношество; третие Европа – зрелость и мужество; четвертое Америка» (VIII, 101).
Столкновение противоречивых начал (христианских и явно не христианских, по сути, демонических) как бы само собой порождает чудесное, связанное с Божьим Промыслом и «чудесными» средними веками[104 - В статье Гоголя «О средних веках» сказано, что в тот период «чудесное прорывается при каждом шаге и властвует везде…» (VIII, 24).], когда образуется козачество (его, как позднее скажет Гоголь, «вышибло из народной груди огниво бед». – II, 46), с апокалипсическим разрушением мира и столь же естественным противостоянием человека дьявольскому разрушению: козацкий городок, стертый татарами «до основания», «как будто чудом, строился вновь <…> Казалось, существование этого народа было вечно» (VIII, 48). Чудесное присуще и народному сознанию, в котором «простодушно» смешались языческая «славянская мифология… с христианством», возвышенный религиозный энтузиазм и вполне «земная», языческая чувственность.
Еще одно противоречие – назовем его этическим – в отношении козаков к женщине и семье. Похищать «татарских жен и дочерей» себе в жены, как это делали «разгульные холостяки», явно не по-христиански (здесь вероятно влияние традиций «удалых выходцев» с «Кавказа», т. е. черкесов, которым «приписывают» основание Черкас, «где было главное сборище и местопребывание козаков…» – VIII, 47, 49). Далее, как сказано в статье «О малороссийских песнях», ни мать, ни жена, «ничто не в силах удержать» козака дома: «Упрямый, непреклонный, он спешит в степи, в вольницу товарищей» (VIII, 91). Поэтому есть две «половины жизни народа»: суровый ратный мир «гульливых рыцарей набегов» и «женский мир, нежный, тоскливый, дышащий любовию» (VIII, 9192). Противоречие сохраняется, пока для козаков «узы этого братства… выше всего, сильнее любви» (VIII, 91), – ведь семья «уже не двое, но одна плоть. Итак, что Бог сочетал, того человек да не разлучает» (Мф. 19:6).
Таким образом, история козачества соединила старое и новое, восточное и западное, чудесное и обыденное, Божественное и дьявольское. Этому способствовали противоречивые историко-географические (в современном понимании – геополитические), а также экономические (отсутствие торговых связей, уничтожение труда земледельца) и этические факторы, религиозные идеалы. Но для Максимовича, Срезневского и Гоголя единственной настоящей историей козачества – «живой, говорящей, звучащей о прошедшем летописью», заключившей в себе «дух… изображаемого народа» (VIII, 91–92), – могут быть только народные песни.
В основание таких утверждений, очевидно, был положен тезис Гердера о том, что народные песни воплощают «дух нации»[105 - Чудаков Г. И. Отношение творчества Н. В. Гоголя к западноевропейским литературам. Киев, 1908. С. 33–34.], а потому поэтическую историю народа невозможно создать без песен. В письме к М. А. Максимовичу от 9 ноября 1833 г. Гоголь восклицал: «Моя радость, жизнь моя, песни, как я вас люблю. Что все черствые летописи, в которых я теперь роюсь, пред этими звонкими, живыми летописями.
<…> Вы не можете представить, как мне помогают в истории песни. Даже не исторические, даже похабные: они все дают по новой черте в мою историю, все разоблачают яснее и яснее, увы, прошедшую жизнь и, увы, прошедших людей…» (X, 284). О возможности постигнуть Историю и «дух народа» по его песням Гоголь писал 6 марта 1834 г. И. И. Срезневскому: «Если бы наш край не имел такого богатства песень – я бы никогда не писал Истории его, потому что я не постигнул бы и не имел понятия о прошедшем, или История моя была бы совершенно не то, что я думаю с нею сделать теперь. Эти-то песни заставили меня с жадностью читать все летописи и лоскутки какого бы то ни было вздору» (X, 299).
В лекции «Библиография средних веков» (1834) Гоголь назвал среди источников издание «нескольких саг и эдд норманских, объясняющих начало северной истории» и добавил: «Сверх всех указанных источников <…> можно включить также создания поэтические, выражающие верно минувший быт народный: исторические баллады, народные песни, которыми особенно богата христианская Испания, Шотландия, народы славянские…» (IX, 104–105). В «Отчете по Санкт- Петербургскому учебному округу за 1835 год» сообщалось, что Гоголь готовит к печати работу «о духе и характере народной поэзии славянских народов: сербов, словенов, черногорцев, галичан, малороссиян, великороссиян и прочих»[106 - Цит. по: Машинский С. И. Художественный мир Гоголя. С. 150.].
Итак, две статьи о Малороссии в Журнале Министерства Народного Просвещения, принадлежавшие, судя по фамилии, типичному малороссу[107 - Латинская транслитерация фамилии Гоголь – Hohol (Хохол; ср., В. Скотт как представитель Шотландии).], представляли читателям научно-поэтическую историю его народа. Правомерность такой концепции определяли и научные познания автора (разумное, логическое), и видимое художественное мастерство (чувственное, интуитивное), и врожденный, и жизненный, благоприобретенный опыт художника и ученого, чье духовное развитие соотнесено с развитием его народа. И потом, когда Гоголь перепечатывает «Отрывок…» под названием «Взгляд на составление Малороссии» с датой «1832» в сборнике «Арабески» (1835) вместе со статьей «О малороссийских песнях» и заявляет о своем историческом романе, датируя его главы 1830 г., – он дает понять, что все его художественные и нехудожественные малороссийские произведения составляют, при всей разнородности, единую картину прошлого и настоящего народной жизни, а каждое из них – своего рода ступень поэтического постижения истории Малой России художником-ученым.
Глава II. Малороссийский исторический роман: замысел, возможное целое и фрагменты
Созидание научно-поэтической истории Малороссии в 1832–1834 гг. вело к повторной, более глубокой проработке Гоголем украинской тематики: повестям будущего цикла «Миргород», историческим статьям и фрагментам, потом включенным в сборник «Арабески». Поэтическая интерпретация накопленного исторического материала дала простор творческой фантазии, порождавшей художественные образы, снимавшей хронологические и пространственные ограничения, связывавшей прошлое с настоящим. Все это, в конечном итоге, обусловило затем отказ от достаточно жесткой структуры научно-поэтического труда ради создания художественно-образного «живого урока» современникам (в идеале – театрального), основой которого становились разнообразные и разновременные исторические сведения, актуальные для автора и читателей.
Идея художественной обработки исторического материала занимала Гоголя, по-видимому, до осени 1835 г. (так, подзаголовок цикла «Миргород» 1835 г. – «Повести, служащие продолжением “Вечеров на хуторе близь Диканьки”» – подразумевал, в свою очередь, и дальнейшее продолжение поэтической истории народа). Затем этот процесс соединения творческих и научных трудов, который автор считал тогда перспективным и отнюдь не завершенным, приведет к разработке «объемлющих всю Россию», историософских, по сути, религиозно-исторических сюжетов «Ревизора» и «Мертвых душ»[108 - Об этом см.: Золотусский И. П. Гоголь. М., 1979. (ЖЗЛ). С. 240, 258.]. Однако еще не было отмечено, что на рубеже 1833–1834 гг. Гоголь как бы возвратился к началу творческого пути, когда он писал исторический роман…
§ 1. «Глава из исторического романа»
Под таким названием этот фрагмент появился в альманахе «Северные Цветы на 1831 год»[109 - Северные цветы на 1831 год. СПб., 1831 (ценз. разреш. от 18 декабря 1830 г.). С. 226–256.], причем стандартный заголовок повторил название, данное в «Северных Цветах на 1829 год» главе романа А. С. Пушкина о царском арапе. Материалы альманаха, собранные в сентябре-октябре 1830 г., были отданы в цензуру 15 ноября. Эта дата, как и зависимость «Главы…» от вышедшего в конце 1829 г. романа М. Н. Загоскина «Юрий Милославский», позволяет ограничить время ее создания февралем – октябрем 1830 г., когда перед Польским восстанием резко обострились российско-польские отношения. Затем, посылая матери 21 августа 1831 г. альманах «Северные Цветы», Гоголь указал иное время работы над «Главой…» и явно вымышленные обстоятельства ее появления в печати: «Книжка вам будет приятна, потому что в ней вы найдете мою статью, которую я писал, бывши еще в нежинской Гимназии. Как она попала сюда, я никак не могу понять. Издатели говорят, что они давно ее получили при письме от неизвестного и если бы прежде знали, что моя, то не поместили бы, не спросивши наперед меня, и потому я прошу вас не объявлять ее моею никому; сохраняйте ее для себя. Приятно похвастать чем-нибудь совершенным; но тем, что носит на себе печать младенческого несовершенства, не совсем приятно. Она подписана четырьмя нулями: 0000» (Х, 205).
П. А. Кулиш, со слов В. П. Гаевского, объяснил подпись как четыре о в имени и двойной фамилии автора: Николай Гоголь-Яновский[110 - Кулиш П. А. Записки о жизни Гоголя. С. 88–89.]. Но буквенные псевдонимы обычно обоснованы инициалами автора, а потому можно полагать, что так Гоголь мистифицировал читателей, намекая на известного литератора Ореста Михайловича Сомова (1793–1833), уроженца Слободской Украины, выпускника Харьковского университета, поэта, переводчика, критика, автора малороссийских повестей, с которым Гоголь мог познакомиться и через своего однокашника В. Любича-Романовича, и через П. П. Свиньина. Именно Сомову как фактическому редактору «Северных Цветов» и «Литературной Газеты» Гоголь, видимо, был обязан этой и последующими публикациями[111 - Гиппиус В. В. Гоголь // В. Гиппиус. Гоголь; В. Зеньковский. Н. В. Гоголь / предисл. и сост. Л. Аллена. СПб., 1994. С. 28, 37.].
С историческими произведениями О. М. Сомова: незаконченной повестью «Гайдамак» и «Отрывком из малороссийской повести»[112 - Невский альманах на 1827 год. СПб., 1826. С. 242–286; Северные Цветы на 1828 год. СПб., 1827. С. 227–300.] – «Главу…» сближает и ориентация на живую народную речь сказов, преданий, и употребление экзотизмов, соответствующих времени и месту действия, и способ их пояснения, и сочетание весьма условного, широкого исторического фона с отдельными точными хронологическими деталями… Согласно такому «вальтерскоттовскому» принципу изображения, История – основа народных легенд и поверий – определяет внешний вид персонажей, их речь, поступки, характерные особенности жизни и быта. Это позволяет объединить в повествовании разные, зачастую противоречивые, взгляды, детали, литературные и фольклорные мотивы, совместить народное мировосприятие и точку зрения современного читателю художника-ученого.
Значительное воздействие на «Главу…» оказал первый русский исторический роман М. Н. Загоскина «Юрий Милославский, или Русские в 1612 году» (1829). Исследователи давно уже подметили сходство ситуации в гоголевском фрагменте и начале романа, когда посланец поляков встречается с козаком. Однако встреча героя с загадочным незнакомцем, их беседа-разведка и, наконец, внезапное открытие (признание), проливающее свет на события, объясняя характер и поступки незнакомца, – распространенный сюжетный ход в романах В. Скотта (например, «Айвенго», 1820)[113 - Рус. перевод: Ивангое, или Возвращение из крестовых походов. Соч. Валтера Скотта. СПб., 1826. Ч. I–IV.], зависимость от которых Загоскин не скрывал. К тем же типичным ситуациям восходит и его повествование о разбойничьем гнезде боярина Шалонского на месте разоренной монашеской обители в Муромском лесу, об отступничестве боярина от веры и связях с поляками, описание страшных преступлений, творившихся с его ведома, рассказ о том, как разбойники хотели повесить на сосне запорожского козака Киршу, о Божьей каре захватчикам, преступникам, изменникам. Различимы в «Главе…» и мотивы «готического» романа (на них основывался сам В. Скотт), исторически преображенные соответственно времени и месту действия: лес, где блуждает герой; развалины в лесу (с ними обычно была связана легенда о проклятии, смерти, возмездии); меняющееся освещение природы и человеческого лица как игра светотени; разрушение природных объектов и человека, а также плодов его труда под воздействием времени. Эти же мотивы будут общими для «Главы…» и «готического» фрагмента «Пленник» (об этом см. ниже, на с. 63).
К приметам «готического» романа следует отнести и вставную легенду о страшном грешнике. Но здесь в роли «проклятого или крестного дерева» апокрифов выступает не яблоня или осина, а северная сосна-мумия, причем ее изображение подобно описанию «проклятого дерева» в романтической повести В. Ирвинга «Легенда о Сонной Лощине» (в рус. пер.: «Безголовый мертвец»): «Перед ним среди дороги возвышался огромный тюльпан, как исполин превосходивший огромностию все окрестные деревья, точный маяк гибели и ужаса <…> Это дерево ознаменовано было несчастною смертию маиора Андре… народ смотрел на него с почтением и с робостью, вспоминая и горестный жребий человека, которого носил он имя, и странные явления, как известно было всем, вокруг его происходящие»[114 - Безголовый мертвец. Повесть Ирвина Вашингтона // Московский Телеграф. 1826. Ч. 9. С. 176–177. Ранее ту же повесть Гоголь использовал как основу для создания «Двух глав из малороссийской повести “Страшный кабан”» (Лит. Газета. 1831. № 1, 17.]. А крона сосны после казни дьякона напоминает «бороду», отличавшую православное духовенство (в украинском фольклоре – и «москаля» / «кацапа»). Все это, если соотнести с повествованием Загоскина, позволяло читателю видеть в легенде намек на неудачу возможного польского нашествия (здесь – на Левобережную Украину: «…все шляхетство… в гости»), как это уже было в России, тем более что действие, согласно топонимическим указаниям автора, происходит на Полтавщине, у границы Слободской Украины, тогда – части Русского государства, где бежавшие от панского гнета козаки жили слободами.
«Смутное время» действия в «Главе…» уточняется несколькими хронологическими деталями. Имя Казимир, упомянутое шляхтичем Лапчинским, по-видимому, принадлежит Яну II Казимиру Ваза (1609–1672), королю Речи Посполитой в 1648–1668 гг. Это позволило исследователям датировать действие концом 1650-х гг., после смерти Хмельницкого, когда король пытался наладить отношения с Правобережной Украиной[115 - Каманин И. М. Научные и литературные произведения Гоголя по истории Малороссии // Памяти Гоголя: Научно-литературный сборник, изданный Историческим обществом Нестора-летописца. Киев, 1902. С. 98–99.]. Однако, на наш взгляд, Гоголь связал «посольство от Казимира» с эпизодом в начале второй части «Истории Малой России». Там рассказывалось, как еще при жизни Хмельницкого, после Переяславской рады (надо полагать, это и были «события, волновавшие Варшаву»), в 1654 г. Ян II Казимир хотел заставить козаков «отложиться» от России. Король поручил гетману Ст. Потоцкому уговорить «славного храбростью» полковника Ивана Богуна, который еще не присягал русскому царю, «отказаться от Хмельницкого, присоединиться к польским войскам», и выступавший посредником «литвин Павел Олекшич… обещал ему (полковнику. – В. Д.) …именем Казимира: Гетманство Запорожское, шляхетство и любое староство в Украине. – Верный чести Богун препроводил письмо… к Хмельницкому…» (ИМР. Ч. 2. С. 2; курсив автора).
И поскольку «посольство от Казимира» было темой «Главы…» (правда, истинная цель визита – предварительно узнать настроения полковника Глечика как потенциального союзника поляков), то действие можно отнести к 1650-м гг. Соответствует этому и звание «полковника Миргородского полку»: полк был заново сформирован в 1648 г. на волне освободительного движения. Такое время действия подтверждается легендой о пане – «воеводе ли… сотнике ли», который жил в этих местах «лет за пятьдесят перед тем», – то есть в начале XVII в., когда, после отказа большинства простых малороссиян принять Брестскую унию 1596 г., на Украину были введены польские войска, в городах поставлены гарнизоны.
Сама же легенда об ужасном грешнике и его раскаянии восходит к вариантам апокрифов о «крестном дереве» и кающемся великом грешнике-разбойнике, апокрифично и представление о вечно зеленой, по благословению Божию, сосне[116 - См. об этом: Сумцов Н. Ф. Очерки истории южнорусских апокрифических сказаний и песен. Киев, 1888. С. 151.]. Эти мотивы значительно преобразованы и включают черты других малороссийских поверий, которые затем – тоже трансформированные – будут представлены в «Вечерах на хуторе близ Диканьки». Так, появление пана-дьявола в красном жупане предваряет легенду о красной свитке в повести « Сорочинская ярмарка». Весть о том, что пан раскаялся, обратился к православной вере и принял схиму, соотносится с ложным раскаянием колдуна из повести «Страшная месть» и с его клятвой стать схимником; причем после убийства настоящего схимника, который отказался молиться за «великого грешника», путь колдуна не зависит от его воли – так же, как путь пана и его дворни после убийства дьякона.
Фамилия Лапчинского, вероятнее всего, крестьянская и восходит к «лаптям» (это может указывать на принадлежность героя к «ополяченной» части козацкой верхушки, хотя возможна и смысловая связь с выражением «гусь лапчатый», имевшим негативное значение «вкрадчивый, скрытный, хитро-осторожный»). Саму фамилию Гоголь не выдумывал, а позаимствовал «из более позднего времени: Лапчинский был послом от Подольского воеводства к воеводам Шереметеву и Ромодановскому в 1706 г.»[117 - Каманин И. М. Цит. соч. С. 99.]. И мирное прозвище козацкого полковника тоже крестьянское: на Украине глечиком называли «небольшой кувшин или горшок»[118 - Там же. С. 100.]. А вот польское имя Казимир/Казимеж двусмысленно (кто «указывает», объявляет мир, – т. е. миротворец, и тот, кто нарушает покой/мир). Козаки хорошо помнили, что король Ян Казимир в XIV в. сделал дворянами «всех верных и храбрых малороссиян», служивших ему, а при заключении Зборовского трактата 1649 г. поляками (от лица Яна II Казимира) и козаками Хмельницкого дворянское достоинство получили «многие из Козаков, оказавших на войне важные услуги»[119 - Маркович Яков. Записки о Малороссии… С. 36–37.]. Но также они не забывали, как Ян II Казимир организовал карательный поход поляков за Днепр и после Переяславской рады при каждом удобном случае старался подкупить козацкую старшину, чтобы использовать в своих целях. Недаром рядом с Казимиром возникает имя Бригитты – чужеродное, типично западноевропейское[120 - При этом вряд ли учитывалось действительное значение имени Бригитта (от Celebrated Bridget, ирландская святая VI в.) – синонимичное «решительной силе» и «святости».]. Этим именам в конце «Главы…» будут противопоставлены русские православные имена детей Глечика: Карп, Маруся (Мария) и Федот (от греч. Феодот – «данный Богом») – это русский вариант имени Хмельницкого Богдан.
История создания семьи – основы народа (или, наоборот, ее «несложения», распада, например, в «Вечере накануне Ивана Купалы») как типичный сюжет романа и повести того времени отодвинута в «Главе из исторического романа» на второй план. Три поколения: тёща – близкая «жертва могилы», Глечик и его жена-«старуха», их дети – показаны как естественная и достаточно устойчивая козацкая семья, хотя тестя уже нет, а два старших сына погибли (они «поженились на чужой стороне»), младший же сын из-за отлучек Глечика не признает его «батькой». Но главное – эта семья представляет украинскую часть славянского мира. В доме Глечика всегда на столе в знак гостеприимства «ржаной хлеб и соль»[121 - Об этой традиции древних славян Гоголь упоминал в своей гимназической работе по русской истории (IX, 15) – опираясь на сведения «Истории Государства Российского» (Т. 1. Гл. 3) и, видимо, зная, насколько жива подобная традиция среди простых малороссиян.], на стене мирно соседствуют военные и хозяйственные орудия, а женщины вполне самостоятельны. Сами козаки независимы, близки к природе, у них живой ум, разнообразные таланты. Хозяева земли, лесов и степей ведут мирную, оседлую жизнь на хуторах, типичных для Украины[122 - Об этом см.: Сенько И. М. Смысл названия цикла повестей «Вечера на хуторе близ Диканьки» // Лiтература та культура Полiсся. Вип. 7. Нiжин, 1996. С. 8–9.], верны своей природной греческой вере и потому – в отличие от поляков! – сохранили многие черты и традиции древних славян: они миролюбивы, гостеприимны, бескорыстны, терпеливы, наблюдательны, самоотверженны, чадолюбивы… У них большие семьи, где с младенчества прививают бранный дух, ненависть к насилию «ляхов»[123 - Ср. современное Гоголю утверждение, что «малороссы» испытывают «ненависть к великороссиянам <…> Они переливают чувство сие в самых малюток и пугают их москалями. При сем имени устрашенное дитя перестает кричать» (Левшин А. Письма из Малороссии. С. 72–73; курсив автора).], где женщины привыкли хозяйствовать одни и ничего не бояться, но авторитет хозяина Дома, воина-защитника, остается непререкаем.
Впрочем, в «Главе…» обрисовка одного из тех, кто живет на уединенном лесном хуторе, достаточно противоречива: полковника Глечика до конца фрагмента должна скрывать от собеседника-поляка (и недалеких читателей) маска плутоватого словоохотливого крестьянина. Поэтому в повествовании как бы два плана. Первый – восприятие посланца поляков, который переоделся козацким десятником и со страхом видит во встречном обыкновенного вооруженного, по обычаю того времени, «дюжего пожилого селянина», хотя и с «огнем» в глазах. А всеведущий автор – художник и историк сразу замечает Козацкое:
– «седые, закрученные вниз, усы… резкие мускулы… азиатскую беспечность» на «смуглом… лице», «то хитрость, то простодушие» в «огне» глаз героя;
– «черную козацкую шапку с синим верхом», сняв которую герой покажет «кисть волос» на макушке – знаменитый козацкий оселедец;
– его умение понять, кто перед ним (по одежде, поведению, по нарушению принятого этикета встречи, но вернее всего по разговору, может быть, по акценту), а затем использовать это в своих целях. Значимо и «рыцарское» сравнение тулупа с «латами от холода» (III, 312).
Так внимательный читатель получает представление о вероятной незаурядности героя-козака, и это далее подтверждает его талант искусного и миролюбивого рассказчика (по сути, художника). Поэтому рассказчик иногда столь близок повествователю, что голоса их перекликаются или даже сливаются…
Характеристика козаков как разбойников-кочевников и язычников – общее место в европейском искусстве того времени[124 - Например, в усыпальнице короля Яна II Казимира Ваза (церковь Сен-Жермен де Пре, Париж) барельеф работы Ж. Тибо изображает короля во главе рыцарей, дающих отпор злобной, коварной, трусливой шайке козаков и татар.]. Так, роман Загоскина, где запорожец Кирша был по происхождению русским и в целом положительным героем, хотя и разбойником, английский переводчик дополнил от себя, помимо прочего, описаниями зверств запорожцев и цивилизованного гуманизма поляков[125 - Альтшуллер М. Г. Эпоха Вальтера Скотта в России. С. 83.]. Напротив, в «Главе…» и поведение, и речь героя-козака, и его жилище (без «трофеев» – в отличие от светлицы у Бульбы) создают впечатление мирной крестьянской, вовсе не воинственной жизни. Об этом как бы случайно и простодушно говорит Глечик: «…козаки наши немного было перетрусили: кто-то пронес слух, что все шляхетство собирается к нам… в гости» (III, 312). И хотя испуганному шляхтичу собеседник, идущий рядом и курящий козацкую люльку, в темноте видится «упырем», лесное убежище Глечика в дальнейшем оказывается вполне зажиточным «имением», где на стене рядом висят «серп, сабля, ружье… секира, турецкий пистолет, еще ружье… коса и коротенькая нагайка» (III, 319), а ульи во дворе дополняют картину оседлой жизни малороссиян XVII в. (она мало чем отличалась от жизни украинских крестьян во времена Гоголя и от описания жизни русской деревни XVII в. в романе Загоскина).
И наоборот: бесчеловечными, нечестивыми, демоническими показаны действия поляков. Их бесчинства, преступления, пренебрежение народными обычаями, православной верой – и Божья кара за это ярко изображены в легенде, восходящей к апокрифам о «крестном дереве», о раскаянии «великого грешника-разбойника». Но легенда многозначительна – это и народное истолкование прошлого, актуальное для героев (Лапчинский чувствует страх), и часть авторского повествования, а чудесное оказывается одинаково важным для обоих героев и для автора – современного историка и художника, хотя и не может быть истолковано однозначно: есть пан, который покаялся и принял православие, став схимником, и он же – нераскаянный пан-дьявол «в красном жупане»[126 - Ср. легенду о «красной свитке» чёрта из повести «Сорочинская ярмарка» (1831). В повести «Страшная месть» (1832) колдун «в красном жупане» идет ночью в свой замок, появляется с поляками и под видом названого брата пана Данилы (I, 256, 257, 274), а козаки обычно – «в синих и желтых жупанах» (I, 254). Видимо, цветовая символика здесь восходит к польскому национальному стягу красного цвета с белым орлом. Но, в отличие от колдуна, пан Данила изображен в «кармазинном жупане» из ярко- алого сукна (I, 246).].
Атмосферу малороссийского «смутного» времени, переходного от средневекового к Новому, передают и взаимные презрительные оценки обеих сторон конфликта[127 - «…начальник какой-то шайки… полковник миргородского полку…» – украинцы не терпели «всего, что… носило название ляха или принадлежало ляхам…» (III, 311, 312).], легенды, взаимоотношения типичных героев: безымянных козака и шляхтича, пана-католика и православного дьякона. Здесь селянину-полковнику, с его умом и талантом, миролюбием и гостеприимством (хотя и небесхитростным), всей его семье оказывается противопоставлен одинокий пришлец из Варшавы, в чужом платье пробирающийся по чужой земле, которому пославшие его не слишком, видно, доверяют. И потому на последнего так воздействует легенда о злодействах «великого пана» и Божьей каре за это. Знаменательно, что читатель видит основные моменты происходящего «через» восприятие этого героя, вызывающего определенное сочувствие, а прием, оказанный ему, по существу, напоминает встречу селянами заблудившегося на охоте пана или паныча. О козаке же нам предоставлено судить лишь по его облику, речи, поступкам, искусно рассказанной легенде, обстановке в его доме. Такие отношения и открытость сознания посланца поляков свидетельствуют об отсутствии антагонизма между ним и козаком, хотя оба сохраняют взаимную, вполне объяснимую настороженность. Кроме того, миролюбие шляхтича объясняется и страхом, и стремлением скрыть свое истинное лицо, и миссией к потенциальному союзнику, тогда как настроение козака определяется не только пониманием того, кто перед ним, но и осознанием своей правоты и полного морального превосходства над вруном-поляком.
Повествование о полковнике-селянине Глечике, бесподобном рассказчике, обнаруживает и некую биографическую основу. Дед и отец Гоголя тоже слыли великолепными рассказчиками. Но главное – род Гоголей-Яновских, согласно их Дворянской грамоте, вел свое начало от сподвижника Хмельницкого, Подольско-Могилевского полковника Евстафия (Остапа) Гоголя, которому вроде бы пожаловал поместье король Ян II Казимир[128 - Манн Ю. В. «Сквозь видный миру смех…» С. 15–16. Подробнее о гетмане Евстафии (Остапе) Гоголе, который был, как утверждают некоторые современные исследователи, возможным прототипом Тараса Бульбы, речь пойдет в конце главы.]. «История Русов» называла Евстафия Гоголя гетманом (ИР, 176, 180). Вероятно, создавая образ Глечика, автор и опирался на какие-то семейные предания, и соответствующим образом трансформировал их, в частности поселив героев (а среди них – надо понимать – и будущего гетмана) на Полтавщину[129 - Ср.: Там же. С. 16–19.]. Упомянутые в «Главе…» города Пирятин и Лубны, река и город Лохвица были хорошо знакомы Гоголю по дороге из родительской Васильевки в Нежин. Первую свою публикацию в № 1 «Литературной Газеты» за 1831 г. Гоголь подписал П. Глечик. И характерно, что именно на рубеже 1830–1831 гг. – ко времени Польского восстания, вероятного знакомства с «Историей Русов» и появления «Главы…» – Гоголь навсегда отбросил от своей фамилии «польскую прибавку» Яновский[130 - Там же. С. 19.].
§ 2. Вторая «глава» романа
Перепечатывая «Главу из исторического романа» в сборнике «Арабески» (1835), Гоголь сделал примечание: «Из романа под заглавием “Гетьман”; первая часть его была написана и сожжена, потому что сам автор не был ею доволен; две главы, напечатанные в периодических изданиях, помещаются в этом собрании»[131 - Арабески. Разные сочинения Н. Гоголя. СПб., 1835. Ч. I. С. 41.]. Таково единственное упоминание о романе и связи с ним «Главы из исторического романа» и «Пленника. Отрывка из романа», одинаково датированных в сборнике «1830» – временем публикации первых русских исторических романов «Юрий Милославский» М. Н. Загоскина и «Димитрий Самозванец» Ф. В. Булгарина.
Впервые являясь читателю под своим именем в сборнике «Арабески», Гоголь, по-видимому, хотел заявить, что это он еще до «Вечеров на хуторе близ Диканьки» создал первый исторический малороссийский (как следовало из названия) роман, который соответствовал и литературным тенденциям того времени, и ожиданиям читателей. На этом фоне обращает на себя внимание сознательный отказ автора от формы «вымышленного» романического повествования («потому что… не был ею доволен») и уничтожение огнем всего несовершенного – в пользу «достоверности» повестей «Вечеров» и научно-художественного осмысления в «Арабесках» прошлого и особенно настоящего автором – художником и ученым.
Смысл названия отвергнутого исторического романа был понятен всем знавшим, что украинских гетманов до 1708 г. выбирали «из рыцарства вольными голосами» (ИР, 7). Это подразумевало и типичность, и какую-то исключительность главного героя, избранного козаками своим предводителем. А территориальный принцип войскового устройства, которое создал Стефан Баторий (по другим сведениям – князь Е. Ружинский или Д. Вишневецкий, – см.: ИР, 15–16) и согласно которому «Украина разделилась на 10 полков (каждый со своим городом), полки делились на сотни (каждая со своим местечком…), а сотни на курени (со слободами, селами и хуторами)»[132 - Украинские народные песни, изд. Максимовичем. Ч. 1. Кн. I–II. С. 4.], обусловливал взаимосвязь судьбы гетмана с исторической судьбой нации, наделяя его не только военной, но и гражданской властью. Н. Маркевич отмечал, что «Гетман тот же Roi, Круль и Rex… царь, избранный народом… Гетманство тоже правление монархическое избирательное», и считал такими гетманами Наливайко, Сагайдачного, Хмельницкого, Павла Полуботка и Мазепу[133 - Украинские мелодии. Соч. Ник. Маркевича. С. 121.]. Конечно, образованный читатель того времени вполне отчетливо представлял ряд гетманов, вплоть до последнего – К. Г. Разумовского, расставшегося с гетманской булавой в 1764 г., когда Екатерина II упразднила автономию Гетманщины на Левобережной Украине и само гетманство.
А для общественного сознания были тогда (и остались до сих пор!) актуальны два украинских гетмана, противопоставляемых официальной историей. Это спаситель отечества Богдан Хмельницкий (в народном понимании – избавитель, данный Богом, наделенный от Него властью, воссоединивший две части православного народа) и демонический изменник Мазепа, отчужденный от Бога, народа и власти своим клятвопреступлением. Образы гетманов запечатлели эпические произведения того времени: поэма Байрона «Мазепа» (1818), роман Ф. Глинки «Зиновий Богдан Хмельницкий, или Освобожденная Малороссия» (1817, опубл. 1819), думы К. Рылеева «Богдан Хмельницкий» (1822) и «Пётр Великий в Острогожске» (1823), его же поэма «Войнаровский» (1825), знаменитая пушкинская «Полтава» (1828), поэма «Мазепа» (1829) В. Гюго, анонимно изданная поэма «Богдан Хмельницкий» (1833; подробнее о ней см. на с. 124), романы П. Голоты «Иван Мазепа» (1832) и «Хмельницкие» (1834), роман Ф. Булгарина «Мазепа» (1833–1834)[134 - Предисловие к роману «Мазепа» заканчивалось так: «Облеченный в звание Гетмана, или предводителя освобожденного народа, Хмельницкий, признавая власть Русского Царя, управлял Малороссиею и Украйною как независимый владелец на основании дарованных им прав и пребыл верен России» (Мазепа. Соч. Фаддея Булгарина. Ч. 1. С. 4).]. Причем главного героя этих произведений характеризовала соответствующая любовная коллизия – созидательная для его семьи или, наоборот, как в поэме «Полтава», разрушительная. И, воспроизводя заглавие романа, Гоголь просто не мог этого не учитывать. Но представленные им две главы исторического романа «Гетьман» не соответствовали ожиданиям читателя «Арабесок» хотя бы потому, что здесь, на первый взгляд, ни о каком гетмане речь не шла, и не было даже намека на любовную коллизию. Да и само единственное упоминание о романе «Гетьман» и его судьбе читатель лишь мог принимать на веру: ведь «Глава…» и отрывок «Пленник» оказывались абсолютно различны как по сюжету, так и по стилю.
Изначально полный текст фрагмента под названием «Кровавый бандурист. Глава из романа», с подписью «Гоголь» и датой «1832», предполагал напечатать журнал «Библиотека для Чтения» (1834. Т. II. Отд. I «Русская словесность». С. 221–232), среди будущих авторов которого были объявлены Пушкин и Гоголь. И пушкинская повесть «Пиковая дама» была напечатана в том же разделе, а против гоголевской публикации (видимо, под влиянием О. И. Сенковского) выступил редактор журнала Н. И. Греч. Его позицию поддержал и цензор А. В. Никитенко, запретивший печатать эту «картину страданий и унижения человеческого, написанную совершенно в духе новейшей французской школы, отвратительную, возбуждающую не сострадание и даже не ужас эстетический, а просто омерзение»[135 - Литературный музеум. Петроград, 1921. Т. 1. С. 352; см. об этом: Лит. наследство. Т. 58. С. 545–546.].
Однако же, судя по тому, что в первоначальном плане сборника «Арабески» фигурирует название «Кровавый бандурист»[136 - Разные бумаги Гоголя, спасенные М. П. Погодиным от сожжения (из собрания П. Я. Дашкова). – ОР ИРЛИ (Пушкинского Дома) РАН. Ф. 652. Оп. 1. Ед. хр. 1. Л. 53.], Гоголь до июня 1834 г. не оставлял надежды опубликовать всю «главу из романа», а потом отказался от ее кровавого финала и соответственно переменил заглавие на «Пленник». Поэтому дата «1830» под отрывком в «Арабесках», вероятно, поставлена лишь для согласования с «Главой из исторического романа». Неясно, был ли «Пленник» самостоятельным художественным целым, или главой одноименного романа, или какой-то частью романа «Гетьман», как утверждалось в примечании (ведь здесь – так же, как в «Главе из исторического романа», – речи о каком-либо гетмане вроде бы не идет). Весьма проблематично и заявленное Гоголем в примечании единство «Главы…» и «Пленника»: несмотря на одну и ту же дату создания и единое место действия – под Лубнами на Полтавщине, между ними нет никаких отчетливых сюжетных и вообще смысловых связей.
И если действие в «Главе…» относится ко временам Хмельнитчины ( 1650-м гг.), то датой «1543 год» в «Пленнике» обозначено время, когда украинцы не знали ни гетманов, ни иезуитов. Предводителей козаков стали называть гетманами после Люблинской унии 1569 г., объединившей Великое княжество Литовское – с Малороссией в его составе – и Польское королевство в единое государство Речь Посполиту, куда иезуиты проникли в 1564 г. Именно они, обосновавшись в Польше со времен Батория, по словам Булгарина, завели потом Унию «для ниспровержения Восточной церкви»[137 - Димитрий Самозванец. Ч. 3. С. 14.].
Сложнее вопрос о времени основания «рейстровых» (реестровых) коронных войск (см. об этом: Казарин, 66–67). Авторитетные источники, известные Гоголю, указывали, что эти войска были созданы в 1572 г. королем Сигизмундом II Августом (1520–1572, коронован в 1530) из украинских козаков, принятых на военную службу польским правительством и внесенных в особый список-реестр – в отличие от нереестровых козаков, которых оно официально не признавало. Однако в «Истории Русов» (а ей тогда больше доверяли и Гоголь, и Пушкин) эта заслуга приписана князю Е. Ружинскому, который в начале XVI в. «по изволению короля Сигизмунда Первого <…> учредил в Малороссии двадцать непременных козацких полков»; они наполнялись «выбранными из куреней и околиц шляхетских молодыми Козаками, записанными в реестр военный до положенного на выслугу срока, и от того названы они реестровыми Козаками» (ИР, 15–16).
Итак, отрывки одного романа, помещенные в разных частях сборника, не только принципиально различны по стилю, но и отделены по времени действия почти на столетие! Можно предположить, что возможной причиной столь явного анахронизма была авторская установка несколько «смягчить» тенденциозность «Кровавого бандуриста»[138 - Далее мы будем называть «Кровавым бандуристом» и весь прежний фрагмент, и его отделенное из-за цензуры окончание.], предназначенного для журнала поляка Сенковского, но в то же время акцентировать внимание на извечном конфликте козачества с Польшей и Литвой, о чем упоминала ИМР (Ч. 1. С. 151–169, 197–227). И то и другое отчасти подтверждается изображением предводителя отряда – серба с теми же «неизмеримыми усами», какими в других исторических произведениях Гоголя наделен только польский военный. Это означает, что «Остржаницей» в тексте с куда большим правом, чем гетман Остраница, на которого обычно указывают исследователи[139 - См., например: Воропаев В. А., Виноградов И. А. Комментарии. Т. 7. С. 528.], мог именоваться уроженец г. Острога («остржанин», пол. «остржаница») гетман Наливайко. Он возглавил первое выступление козаков против унии в 1594–1596 гг., но потерпел поражение от поляков «при Лубнах, на урочище Солонице» (поблизости от места действия во фрагменте) и был замучен в Варшаве[140 - Упомянутый способ казни Наливайко: «в медном быке», под которым разводят огонь, – наводит на мысль о мифологизации этих сведений. Древнегреческое предание говорит о медном быке, сооруженном по заказу сицилийского тирана Фаларида. Бык был полым, с дверцей на спине между лопаток, куда бросали жертву, затем под быком разводили огонь, жертва погибала, а ее вопли, доносившиеся из ноздрей быка, к удовольствию тирана, напоминали мычание. Так же «в медном быке» казнили и св. Евстафия.] в 1597 г. (Летопись, 1011; ИМР. Ч. 1. С. 176). По некоторым источникам, почти там же, под городком Лукомлем, в 1638 г. было разбито войско Остраницы. Вероятно, соединив в «Остржаницу» прозвища двух гетманов, известных злосчастной судьбой, автор так назвал трагического героя, чей образ соответствует стилю повествования. Это затем подтверждается в повести «Тарас Бульба», где тип героя-гетмана вновь раздвоится на два трагических образа: Наливайко («…гетьман, зажаренный в медном быке… лежит еще в Варшаве». – II, 309) и Остраницы («…голова гетьмана вздернута была на кол вместе со многими сановниками». – II, 352). А явный анахронизм во фрагменте показывает, что изображение трагического, «рыцарского» и нерыцарского, чудесно-ужасного, живого «земного» и мертвого «подземного» здесь обусловлено авторским пониманием этого периода истории Украины как времени мифологически-средневекового, когда в кровавом неустройстве страны, в столкновении вольности и насилия, народного и чужеземного, духовного и телесного отражается противоборство Божественного и дьявольского – как это было в средние века в Европе.
Такая «средневековость» действия предопределила готический стиль изображения. И несмотря на то, что «Пленник» по стилю действительно во многом напоминает произведения «неистовой словесности»[141 - Виноградов В. В. Поэтика русской литературы: Избр. труды. М., 1976. С. 91–94.], думается, что Гоголь использовал поэтику ее прямого «готического» предшественника, мотивы которого различимы в «Главе из исторического романа». Об этом свидетельствуют переклички с готическим романом М. Г. Льюиса «Монах» (1796), где описывались мрачные монастырские катакомбы, откуда слышны странные звуки, похожие на стоны погребенных заживо[142 - <Льюис М. Г.> Монах, или Пагубные следствия пылких страстей. Сочинение славной г. Радклиф [sic!]: в 4 ч. СПб., 1802–1803. Ч. 3. С. 88–101. Среди подписавшихся на издание первым указан Д. П. Трощинский, и эта книга, видимо, была в его библиотеке в Кибинцах.]. Там за нарушение монашеского обета заточена сестра Агнесса, чью одежду составляет «одна епанча»; ужас девушки вызывают темнота, «зловредный и густой воздух… пронзительный хлад», «холодная ящерица… отвратительная жаба, изрыгающая черный яд»; Агнессу спасают, услышав стоны в пустой пещере[143 - Там же. Ч. 4. С. 117, 129, 131, 197.]. Можно заметить, как преобразуются эти мотивы у Гоголя: праведный настоятель православного монастыря считает своих незваных гостей «дьяволами», девушку-воина бросают в мрачное монастырское подземелье-кладбище, и она борется с дьявольским искушением предательства, обращаясь к Богу. Насильственное разоблачение ее, когда взорам мучителей предстают чудные волосы, «очаровательная белизна лица, бледного, как мрамор, бархат бровей, обмершие губы и девственные обнаженные груди», а потом «снежные руки» (III, 307, 309), напоминает постепенное саморазоблачение Матильды перед аскетом Гиларием; так же были поражены и полицейские, когда они схватили мнимого монаха и сняли с него одежду. В романе был описан и «окровавленный призрак» монашки Беатриксы, жертвы преступной страсти[144 - Там же. Ч. 2. С. 171.]. Подобные готические мотивы были представлены в популярных тогда романах В. Гюго «Собор Парижской Богоматери», Ч. Р. Метьюрина «Мельмот-Скиталец» и – значительно трансформированные – в других знаменитых произведениях «неистовой словесности» (подробнее см.: ПССиП. Т. 3. С. 934–935). На этом фоне «кровавый бандурист» представляется мучеником за православную веру (так, по легенде, казнили апостола Варфоломея), и появление кровавого «фантома», вероятно, должно предостеречь Ганну от предательства. Он мог возникнуть и потому, что бандурист стал жертвой насилия, и потому, что героиня после смерти жениха или мужа нестерпимо одинока и жаждет мести.
В «Кровавом бандуристе» есть и другие литературные реминисценции. Основной мотив – девушки или жены-воина – характерен для средневекового эпоса и позднейших подражаний ему. Так, среди персонажей рыцарской поэмы Ариосто «Неистовый Орланд» (1516), как бы венчающей героическую эпику Средневековья, есть девы-рыцари Марфиза и Брадаманта. Переводивший «древние поэмы Оссиана» (на самом деле это была стилизация Макферсона) Е. Костров, «предуведомляя» читателя о нравах древних каледонцев (шотландцев), замечает, что «супруга, любящая с нежностью своего Героя, следовала иногда за ним на войну, преобразясь в ратника. Такие превращения часто встречаются в поэмах нашего Барда…»[145 - <Макферсон Дж.> Оссиан, сын Фингалов, бард третьего века: Гальские стихотворения / переведено с фр. Е. Костровым. 2-е изд. СПб., 1818. Ч. 1. С. XLIII.]. В балладе В. Скотта «Владыка огня» (1801) жена рыцаря-отступника, принявшего ислам, переодевается в пажа, чтобы увидеть мужа, и погибает на поединке с ним. Наконец, образ девушки – узницы подземелья был характерен для немецкого рыцарского романа, откуда перешел в роман готический.
Впрочем, средневековые приметы «черного» (готического) романа: ужасные тайны, подземелья, кровавые призраки, сцены насилия, загадочно-демонические незнакомцы – были использованы в исторических романах и повестях, переклички с которыми тоже весьма значимы для фрагмента. Так, его начало соотносится с началом последней главы в повести О. М. Сомова «Гайдамак» (1826): отряд козаков везет связанного по рукам и ногам разбойника-гайдамака Гаркушу. В романе М. Н. Загоскина «Юрий Милославский» (1829) героя заточили в таком же «мрачном четырехугольном подземелье» разрушенной церкви. А ситуация, когда в захваченном воине опознают женщину, уже была фактически травестирована Гоголем в повести «Майская ночь» (1831): один неопознанный пленник брошен в темную комору, другой – в темную хату для колодников, в том и в другом случае вместо ожидаемого «демона» перед Головой и его отрядом возникает… «свояченица» (идентичны при этом и «побранки» узников: собачьи дети – чертовы дети, польское «псяюха» = шельма)[146 - Так обнаруживается, что противостояние сельского головы и парубков – это продолжение давнего конфликта грубой, применяющей насилие власти и козацкой вольности, но уже в смягченном, примитивном, явно пародийном варианте конфликта.]. Образ «закипевшего кровью» призрака находит соответствие не только в «неистовой словесности», на что неоднократно указывали исследователи, но и в козацких летописях[147 - Паламарчук П. Примечания // Н. В. Гоголь. Арабески. М., 1990.С. 420.] и той части легенды в «Главе…», где пану «чудится»: из ветвей сосны «каплет человечья кровь», она «вся посинела, как мертвец, и страшно кивает ему черною, всклокоченною бородою» (III, 316).
Само заглавие «Пленник» (тем паче «Кровавый бандурист»!), если сравнить с нейтральным «Глава из…», уже подразумевает конфликт. Его определяет та же атмосфера насилия, что в легенде из «Главы…». Ночью в украинский городок входит отряд «рейстровых коронных войск», появление которого обычно «служило предвестием буйства и грабительства», но на этот раз «к удивлению… жителей» внимание солдат приковывал пленник «в самом странном наряде, какой когда-либо налагало насилие на человека: он был весь с ног до головы увязан ружьями… (так поступали с пойманными на охоте дикими зверями. – В. Д.) Пушечный лафет был укреплен на спине его. Конь едва ступал под ним. …толстый канат… прирастил его к седлу» (III, 301). Даже «месяц» не мог бы разглядеть «капли кровавого пота» на лице «несчастного пленника», потому что «оно было заковано в железную решетку», а солдаты отгоняют любопытных, показывая «угрожающий кулак или саблю» (III, 301–302). Насилие проявляется и по отношению к служителям православной церкви: воевода стреляет в церковное окно, бранится и богохульствует, угрожает расправой (ср. в легенде: глумление над дьяконом и его казнь). Запрещенный цензурой финал отрывка добавлял натуралистическую картину пыток и кровавый образ казненного бандуриста.
Таким образом, в «Пленнике» – как в легенде из «Главы…» – конфликтующие стороны открыто противостоят друг другу. Неправедную оккупационную власть, основанную на силе оружия, представляют польские солдаты и наемники, которые одновременно и презирают, и боятся козаков, видят в них дикарей, почти животных (примерно таков смысл вопроса воеводы: «…чего они так быстры на ноги, собачьи дети?» – III, 307). Жертвами насилия выступают все остальные персонажи, особенно пленник. Не зная об ужасном финале, читатель фрагмента мог лишь предположить, что пленник не мужчина, по его «слабому стенанию», ужасу и обмороку…
Но воины, способные наслаждаться «муками слабого», тем более девушки, за чьи «снежные руки… сотни рыцарей переломали <бы> копья» (III, 309), не могут быть рыцарями! Демоническое в них обусловлено и «смешением пограничных наций». Так, в роли готического злодея здесь выступает начальник польского отряда – «родом серб, буйно искоренивший из себя все человеческое в венгерских попойках и грабительствах, по костюму и несколько по языку поляк, по жадности к золоту жид, по расточительности его козак, по железному равнодушию дьявол» (III, 304). А настоящим Рыцарем, несмотря на свои слабости, предстает пленница в доспехах и шлеме с забралом – своеобразный андрогин, олицетворяющий сопротивление Малороссии насилию захватчиков. Ведь если женщина, вопреки традициям и собственной природе, берется за оружие – значит, исчерпаны другие возможности сопротивления, переполнилась чаша народного гнева!
Именно этому соответствует художественное (а не хронологическое) время действия в отрывке. Ведь для читателя, хотя бы отчасти знакомого с историей Малороссии, упоминание о «рейстровых коронных войсках» делает очевидной некорректность датировки «1543 год», которая нарушает и принятое в «Вечерах» и 1-й редакции «Тараса Бульбы» ограничение гоголевского повествования серединой 1570-х гг. Тогда легендарный козацкий предводитель Иван Подкова (Серпяга) несколько месяцев владел молдавским престолом (конец 1577 – начало 1578 г.), за что и был казнен по приказу Ст. Батория. Это начало его правления – польского «короля Степана» (1576), образовавшего регулярное козацкое войско. Религиозная же война, показанная в отрывке, началась в конце XVI в., после Брестской унии 1596 г., когда простые украинцы оказали ожесточенное сопротивление польско-католической экспансии, в то время как многие знатные люди, в том числе из козацкой старшины, унию приняли.
Отмеченные в гоголевском фрагменте реминисценции, переклички, сходство ситуаций с литературными и фольклорными произведениями расширяют панораму повествования, вовлекая в него дополнительные планы, чье пересечение и образует «сверхсмысл». Но единственно схожим со всем «Кровавым бандуристом» по тематике, стилю и датировке гоголевским произведением следует признать повесть «Страшная месть» (1832), где мир прошлого с приметами XVI–XVII вв. тоже воссоздавался на готической основе, включавшей народные предания, поверья, песни, апокрифы. Чудесное, невероятное – по законам жанра – здесь тоже представало как демонически ужасное (например, появление колдуна на свадьбе). А сама жизнь отступника от козацкого мира становилась символом противоестественного, почти животного (сродни волчьему), нехристианского существования. Наоборот, в «Кровавом бандуристе» ужасные муки героев-страдальцев, по-христиански пренебрегающих «телесным», символизируют искупительную жертву во имя национальной независимости. Соответственно этому изображены жители «страны, терпевшей кровавые жатвы», а также храм и его настоятель, монастырские катакомбы как «иной мир» – разрушительный для тела и спасительный для души.
По замыслу автора, и повесть, и фрагмент изображали народное прошлое в готическом стиле. Однако – в отличие от «Страшной мести» – готические черты «Кровавого бандуриста» не были уравновешены собственно фольклорным материалом, хотя литературно-фольклорные параллели основных мотивов очевидны: попрание христианских канонов и кара за это, подземный мир смерти, девушка-воин, бандурист. Эту «литературность», сближающую фрагмент с «Главой из исторического романа» и повестью «Вечер накануне Ивана Купала», написанными в 1830 г., следует рассматривать как характерную особенность ранних гоголевских произведений. Опираясь на известные тогда литературно-фольклорные параллели, используя типичные литературные шаблоны, автор ограниченно вводит фольклорный материал, которым, видимо, в то время еще недостаточно владел, или подвергает его значительной литературной переработке.
Все это позволяет полагать, что в 1831–1832 гг., создавая повести для второй книжки «Вечеров на хуторе близ Диканьки», Гоголь писал некую большую историческую («готическую») вещь, намек на которую, по мнению исследователей, есть в предисловии ко 2-й части «Вечеров», где Рудой Панек заявлял: «…для сказки моей нужно, по крайней мере, три такие книжки» (I, 713). Работа над этим произведением возобновилась летом 1833 г. (см. об этом ниже, на с. 162). А когда возникла необходимость дать что-то новое в журнал «Библиотека для Чтения», Гоголь обработал один из ярких набросков этой вещи, назвав его «Кровавым бандуристом». Позднее он переработал отрывок в «Пленника», чтобы включить вместе с «Главой…» в разнородную структуру сборника как две главы одного исторического романа. Поэтому заявленный в примечании к ним отказ от всего романа, на наш взгляд, говорит о том, что автор в итоге предпочел современную «синтетическую» научно-художественную форму «Арабесок» (а не противопоставлял роман и еще не опубликованную повесть «Тарас Бульба», как считал В. А. Зарецкий[148 - Зарецкий В. А. Народные исторические предания в творчестве Н. В. Гоголя: История и биографии: Монография. Стерлитамак; Екатеринбург, 1999. С. 322–323.]), где малороссийское оказывалось заведомо меньше всемирного как его часть. Видимо, потому отрывкам романа и «Взгляду на составление Малороссии» (как отрывку ее истории) в сборнике предпосланы примечания, что все эти арабески, входя в принципиально неполный «малороссийский» контекст, дают лишь представление о контурах и жанре возможного целого – многопланового исторического повествования об одном или нескольких украинских гетманах.
§ 3. Историческая повесть: особенности конфликта, Герой «от Бога» и другие типы героев
Но было ли Гоголем в каком-то виде создано подобное историческое повествование о гетмане? – Этот вопрос остается открытым. Парадокс в том, что «недостающие» читателю «Арабесок» основные элементы сюжетной схемы заявленного исторического романа о гетмане (в том числе – обязательная любовная коллизия) восполняются в большом рукописном отрывке, найденном после смерти писателя в его бумагах. Уже при первой публикации этого текста, написанного «на отдельных листках самым неразборчивым почерком», издатели полагали, что он «принадлежит к самым молодым произведениям нашего автора и писан может быть еще до появления “Вечеров на хуторе близь Диканьки”, но в нем… проглядывает то художественное представление страны и характеров, которое с такою полнотою развилось в Тарасе Бульбе и других… произведениях»[149 - Сочинения Гоголя: В 6 т. М., 1856. Т. 5. С. IV, 411.]. По наблюдениям исследователей, полулисты с текстом были вырезаны из Записной книги РМ[150 - Автограф расположен на пяти полулистах, вырезанных из записной книги РМ, где в черновом тексте «Портрета» между с. 172–173 остались корешки, точно совпадающие с этими пятью вырезанными страницами (Сочинения Н. В. Гоголя. 10-е изд. М., 1891. Т. V. С. 549; см. об этом также: Чарушникова М. В. Фрагмент незавершенного романа Н. В. Гоголя «Гетьман» // Записки Отдела рукописей ГБЛ. Вып. 37. М., 1976. С. 185–208).]. В их копии, сделанной П. Кулишом, зафиксировано лишь несколько гоголевских исправлений и приписок[151 - РО ИРЛИ (Пушкинского Дома) РАН. Ф. 652. Оп. 2. Ед. хр. 71.], а позднее Н. С. Тихонравов обратил внимание на принадлежность к тому же тексту и скопированных Кулишом отдельных черновых вариантов[152 - Сочинения Н. В. Гоголя. 10-е изд. М., 1889. Т. IV. С. 549–551.]. Очевидные нестыковки – например, вариативность имен и характеристик героев – на наш взгляд, свидетельствуют о том, что здесь впервые были сведены для работы какие-то предварительные наброски (о чем и пойдет речь далее).
В гоголеведении этот текст стали считать непосредственным началом романа «Гетьман» (III, 711–716) и соединять с фрагментами того же романа, каковыми, согласно утверждению Гоголя в «Арабесках», были «Глава из исторического романа» и «Пленник». Не отрицая связи рукописи с замыслом «Гетьмана», мы полагаем, что объявлять ее началом такого романа нет оснований, если «первая часть его была написана и сожжена», а принадлежность к нему обеих напечатанных «глав» и сюжетное их (и смысловое) единство, как было показано выше, сомнительны. Поскольку намеченные в рукописи главки явно меньше, чем у обычного романа того времени, и в них кратко упомянуты события, предшествовавшие действию, это может быть жанр романтической повести: совокупности эпизодов, важнейших для жизни героя (хотя масштаб и детали изображаемого, а соответственно и жанр на этом этапе работы вряд ли были тогда ясны самому Гоголю). Следовательно, более точным рабочим названием этого произведения, на наш взгляд, будет <Главы исторической повести>.
Видеть в них начало романа «Гетьман» исследователям позволяет фамилия (прозвище) главного героя – исторически достоверного гетмана Остраницы «из козаков» (Летопись, 14). По «Истории Русов», нежинский полковник Степан Остраница в 1638 г. был избран гетманом нереестровых козаков и возглавил восстание на Запорожье против польской и украинской шляхты. Он показал себя искусным полководцем, очистив приднепровские города от поляков и наголову разбив польские войска у реки Старицы. Гетман Лянцкоронский позорно бежал, но был обложен козаками в местечке Полонном, и только посредничество русского духовенства спасло ему жизнь. Подписав трактат о вечном мире с поляками, Остраница поверил их клятвам и распустил свое войско, а сам с частью войскового чина заехал помолиться в Каневский монастырь, где и был предательски захвачен поляками, отправлен в Варшаву и там после пыток казнен вместе с 37 соратниками (ИР, 53–56). В повести «Тарас Бульба» Гоголь повторяет эту версию: «Немного времени спустя, после вероломного поступка под Каневым, голова гетмана вздернута была на кол вместе со многими сановниками» (II, 352). По другим источникам, Остраница (или Яков / Яцко Искра-Острянин) был убит в 1641 г. во время выступлений против козацкой старшины на Слободской Украине, куда он увел часть войска после поражения в Жовнинской битве[153 - Воропаев В. А., Виноградов И. А. Комментарии. Т. 7. С. 528–529.].
Гоголь не мог не знать имени и обстоятельств жизни нежинского полковника хотя бы потому, что опирался на «Историю Русов» [III, 714–715]. Значит, в <Главах…> фамилия Остраницы использована для условного обозначения персонажа, на что указывает и его переименование. Украинское имя Тарас (церк. Тарасий, от греч. tarasso – волновать, возбуждать, приводить в смятение, тревожить) имело значение «бунтовщик, мятежник»[154 - Справочник личных имен народов РСФСР. М., 1987. С. 524.] и напоминало о гетмане Тарасе Федоровиче (Трясыло), под руководством которого в 1630 г. была одержана победа над поляками в ночном сражении, оставшемся в народной памяти как «Тарасова ночь»[155 - По другим сведениям, в 1628 г. малороссийские козаки избрали себе в гетманы некого Тараса из простых козаков, а потом «битву учинили с поляками и победили их множество» (Летопись, 13). Поэтому контаминацию образов Федоровича и Остраницы в гоголевском тексте можно объяснить и сведениями, что Остраница в 1638 г. – через 10 лет! – тоже был избран в гетманы из простых козаков (Летопись, 14).]. Можно полагать, что на этого легендарного могучего (буквально «трехсильного») героя вначале и ориентировалось приуроченное к «1625-му году»[156 - РО ИРЛИ. Ф. 652. Оп. 2. Ед. хр. 71. Л. 3.] повествование о герое страннике или – как он сам говорит о себе – «странной судьбы». Обрабатывая текст, Гоголь изменил дату на «1645» – и приблизил время действия к началу Хмельнитчины в 1648 г. При этом следы двойной хронологии в тексте сохранились. Так, Остраница и Пудько вроде бы говорят о турецком походе 1640 г., но упоминание о «Сиваче» (Сиваше) подразумевает знаменитую «битву при Соленом озере» в походе 1620 г.
Сочетание имени и фамилии героев-гетманов вкупе с обозначением времени, предшествующего народно-освободительному восстанию, должны создать у читателя представление о типе героя. Его сближение с гетманом, который, по выражению Максимовича, «облагородил и возвысил» национальный характер[157 - Малороссийские песни, изд. М. Максимовичем. С. V.], вполне закономерно для исторических произведений той эпохи, нередко использовавших фольклорную традицию изображения легендарных героев (в нашем случае она обозначена переименованием Зиновия в Богдана). Обозначение славного «времени Хмельницкого» Гоголь использовал сначала в журнальном варианте повести «Вечер накануне Ивана Купала» (1830), где основное время действия было маркировано «малолетством Богдана», а затем в повести «Страшная месть» (1832): бандурист «повел про прежнюю гетьманщину, за Сагайдачного и Хмельницкого», когда «иное было время: Козачество было в славе; топтало конями неприятелей, и никто не смел посмеяться над ним» (I, 279)[158 - Здесь Гоголь явно опирался на символику свадебной песни, которую в 1829 г. записал в «Книгу всякой всячины», а затем использовал как эпиграф в повести «Сорочинская ярмарка»: «Не бойся, матинко, не бойся, / В червоные чобитки обуйся, / Топчи вороги / Пид ноги; / Щоб твои подкивки / Брязчалы! / Щоб твои вороги / Мовчалы!» (I, 133).]. Гоголь, безусловно, знал и «Песнь о Богдане Хмельницком» – переложенную на польский язык Л. Рогальским народную украинскую песню о гетмане – затем вновь переведенную с польского, точнее, пересказанную О. М. Сомовым[159 - Благонамеренный. 1821. № 7; подзаголовок: «Из малороссийской песни».], и стихотворение своего однокашника В. И. Любича-Романовича «Сказание о Хмельницком»[160 - Сын Отечества и Северный Архив. 1829. № 41.].
Особенно интересно, что начало <Глав исторической повести> перекликается с произведениями К. Ф. Рылеева – самого известного тогда поэта- историка Малороссии. После успеха поэмы «Войнаровский» (1824–1825) он работал над поэмами и драматическими произведениями о религиозной и национально-освободительной борьбе на Украине в XVI–XVII вв.[161 - См.: Рылеев, 1971. С. 29–34, 438–443.] В центре конфликта здесь оказывался харизматический герой, наделенный властью «от Бога» за то, что живет чаяниями своего народа, чувствует и выражает его волю и готов пожертвовать собой для общего блага. И хотя у такого вождя были характерные черты легендарных украинских гетманов (Наливайко, Палея, Мазепы), следовало понимать, что прообраз каждого из них один – спаситель народа Богдан Хмельницкий, а главные события так или иначе напоминают Хмельнитчину 1648–1654 гг. Например, действие поэмы о восстании Наливайко 1594 г. разворачивается в Чигирине (возле него расположено Субботово – вотчина Хмельницких), там происходит расправа со старостой ляхом (как известно, «чигиринский подстароста Чаплицкий» был их врагом), а герой в черновике один раз прямо назван Хмельницким. И хотя, по утверждению С. А. Фомичева, «имя Хмельницкого… здесь легло под перо Рылеева по ошибке», исследователь вынужден признать, что «не случайно Наливайко в поэме Рылеева наделяется отчасти чертами биографии Хмельницкого…»[162 - Рылеев К. Ф. Сочинения / сост., вступ. ст., ком. С. А. Фомичева. Л., 1987. С. 370.].
Фольклорная основа поэм тоже опиралась на мотивы народных дум о Хмельницком, тогда как образ народного вождя (Хмельницкого, Наливайко, Палея) формировался в творческом сознании Рылеева под воздействием поэмы Байрона «Мазепа». Возможно, поэтому, в отличие от народного избавителя, заступника, мудрого полководца, каким предстает гетман в думах, у Рылеева герой-одиночка был изображен трагически отчужденным от общества из-за своей высокой миссии: его живая «страсть к свободе» оказывалась сильнее животного инстинкта самосохранения, свойственного большинству, он знал, что обречен, но понимал свою смерть как условие свободы Отечества, как неизбежную жертву на ее алтарь. Недаром будущие декабристы ощущали это пророчеством, грозным предсказанием судьбы[163 - Рылеев,1971. С. 31.].
Понятно, что малороссийские произведения Рылеева на Украине обрели огромную популярность (на нее влияла и трагическая судьба автора), потому Гоголь вряд ли мог их не знать. Свидетельством тому представляется определенная близость к ним некоторых описаний и ситуаций в повести «Тарас Бульба» (так, ее финал – чудесное спасение козаков в Днестре – напоминает эпизод поэмы Рылеева «Палей», где, окруженный «несметными толпами» поляков, герой находил спасение в Днепре). А высказанное Рылеевым намерение «объехать разные места Малороссии… чтобы дать историческую правдоподобность своему сочинению»[164 - Там же. С. 33.] Гоголь фактически повторяет, желая «осмотреть многие места, где происходили некоторые события»[165 - Цит. по: Машинский С. И. Художественный мир Гоголя. С. 150.] для создаваемой в начале 1830-х гг. «Истории Малороссии».
Поэтому, видимо, не случайно сюжетная схема первой из <Глав исторической повести> Гоголя во многом напоминает план поэмы Рылеева «Наливайко» (1824) в пунктах «Сельская картина. Нравы малороссиян <…> Евреи. Поляки. Притеснения и жестокости поляков»[166 - Рылеев, 1971. С. 439.]. И есть все основания полагать, что гоголевский замысел включал изображение козацкого восстания. Но еще ближе первая из <Глав…> к прологу исторической трагедии «Богдан Хмельницкий», который Рылеев читал публично в середине ноября 1825 г., – это последнее, что он завершил на воле[167 - Там же. С. 442.].
Как показывает анализ, в основу этих произведений Рылеева и Гоголя одинаково положены сведения «Истории Русов» о том, как после козацко-крестьянских восстаний из-за Брестской унии на Украину были введены регулярные войска, поляками же «церкви не соглашавшихся на Унию прихожан отданы жидам в аренду и положена за всякую в них отправу денежная плата…»[168 - ИР, 40; об этом см.: Там же. С. 52, 56; ИМР. Ч. 1. С. 178, 203, 217; Описание Украйны. С. 141; Барабаш Ю. Я. Почва и судьба. С. 134–136; Виноградов И. А. Комментарий // Н. В. Гоголь. Тарас Бульба. Автографы, прижизненные издания. Историко-лит. и текстологический коммент. М., 2009. С. 634–637.]. Молвой и народной памятью незаконные «откупы» были гиперболизированы и затем обобщены в исторических песнях-думах и малороссийской драме образами «рандарей», которые не только церкви – шляхи, реки, людей, «хрестьянску кровь… орендуют»[169 - См., например: Записки о Южной Руси / Издал П. Кулиш. СПб., 1856. Т. 1. С. 56-58; Розов В. А. Традиционные типы малорусского театра XVII–XVIII вв. и юношеские повести Н. В. Гоголя. С. 107–108, 130–132.].
Итак, в произведениях Рылеева и Гоголя действие начинается у церкви (центра каждого православного поселения), причиной конфликта выступает противоречие между естественными потребностями православных и не знающей предела корыстью и подлостью арендатора Янкеля (весьма схожего с будущим гоголевским героем), который для защиты от народа обращается к военным, а дальнейшее развитие конфликта приводит к насилию, обостряя до предела отношения противоборствующих сторон. У Рылеева разноголосое движение от просьб и обращений – к негодованию и открытому протесту козаков и крестьян образует «народно-исторический» фон для появления героя, выражающего их нужды и чаянья, так же, как они, страдающего от несправедливости, насилия, преступлений захватчиков-поработителей. Очевидно, у Гоголя этот конфликт еще больше обостряется – завязкой действия, приуроченного к Светлому Воскресению, – впрочем, тоже вслед за Рылеевым, который в отрывках поэмы «Наливайко» («Полярная звезда» 1825 г.) сравнивал страдания малороссиян с муками Страстной недели и противопоставлял этому весеннее пробуждение природы. Тот же мотив звучит в <Главах…> – и слитность изображенной толпы, ее инстинктивные (природные) действия, и резкое возвышение над ней Героя «от Бога» (о чем речь впереди) говорят о том, что Гоголь в подобной ситуации использовал прежнюю романтическую концепцию «Героя и толпы» у Рылеева, – ведь о прологе к трагедии «Богдан Хмельницкий» начинающий автор мог знать лишь в пересказе (скорее всего, О. Сомова, близко знавшего поэта и посвященного в его творческие планы). Рылеевым упомянута и «Тарасовская ночь в Переславле», повторения которой смертельно боятся арендаторы[170 - Рылеев,1971. С. 251.]. Именно это событие предстает прологом Хмельнитчины, а вождь народного восстания должен был стать прообразом Богдана (как у Гоголя).
В литературе того времени Хмельницкий изображался неоднократно и неоднозначно[171 - См. об этом в работе: Марченко Т. М. Образ Богдана Хмельницкого в литературе русского романтизма. Донецк, 2009.]. Иные аллюзии так гиперболизировали противоречия этого образа, что делали недостоверными и фигуру, и поступки героя (возможно, потому в 1835 г. была запрещена к постановке драма «Богдан Хмельницкий»[172 - Барон Дризен Н. В. Драматическая цензура двух эпох. 1825–1881. <СПб.>, 1916. С. 64.]). Вот как представлял автор трех «исторических» романов П. И. Голота обычное поведение гетмана: «Высокие думы рисовались на его челе… с необыкновенной живостию пробегал он огненными глазами… письма и то улыбался, то принимал на себя важный вид и в то время залпом выпивал по несколько чарок горелки, стоявшей перед ним, от чего, по-видимому, наполнялся опять вдохновения, отваги и решимости»[173 - Хмельницкие, или Присоединение Малороссии. Исторический роман XVII в. Соч. Петра Голоты. М., 1834. Ч. III. С. 72.].
В патриотической поэме «Богдан Хмельницкий» (1833), анонимно изданной в Петербурге и, можно полагать, известной Гоголю, главный герой впервые являлся «В одежде крымца не простого, / По виду ляха молодого, / И по словам… – / Украинца»[174 - Богдан Хмельницкий: Поэма в шести песнях. СПб., 1833. С. 3. Любовно-авантюрная коллизия здесь значительно усложнена по сравнению с думой Рылеева, а счастливая развязка отнесена ко времени, когда народно-освободительное движение уже победило. О возможном авторстве Ф. Н. Глинки см. ниже, на с. 123.]. То есть герой в костюме знатного крымского татарина выглядел поляком, но говорил по-украински. Возвратившись в родные места, он получал весть о смерти отца и тотчас пытался отомстить за нее виновнику – старосте Чаплицкому, но вдруг обнаруживал необъяснимую доверчивость и позволял схватить себя (так же, как в финале романа Ф. Глинки). А когда он в заточении ожидал казни, его вдруг спасала полячка – дочь антагониста (опять – как в финале того же романа[175 - В этом Глинка следовал ИР, тогда как, согласно всем другим источникам, освободить героя из темницы помогала жена Чаплицкого (Жаркевич Н. М. Творчество Ф. Н. Глинки в истории русско-украинских литературных связей. Киев, 1981. С. 99).]).
В думе Рылеева героя спасала сама «младая жена» Чаплицкого: она «связь с тираном разорвала» и, потрясенная «мученьем и вместе мужеством» героя, принесла ему освобождение, меч и… себя[176 - Рылеев, 1971. С. 158.]). По романтическому стереотипу, освобожденный пленник должен был без промедления (сразу же!) ответить своему спасителю таким же пламенным чувством. И действительно, герой думы, не задумываясь, обменивал настоящие оковы на узы супружества со своей впервые увиденной спасительницей – и получал «внешнюю» свободу и возможность действовать: «Жена Чаплицкого приносит Тебе с рукой свободу в дар <…> Будь мой!» – «Я твой!» – «Прими свой меч!»[177 - Там же.] И хотя о героине больше не упоминалось, сделанный ей выбор означал признание высочайших моральных качеств Героя, его правоты, справедливости его притязаний и естественного, «от Бога», права властвовать другими. Мало того, данная коллизия в целом обосновывала и патриотические, и личные мотивы его мести тирану:
А ты, пришлец иноплеменный,
Тиран родной страны моей,
Мучитель мой ожесточенный,
Чаплицкий! трепещи, злодей!
За кровь пролитую, за слезы
И жен, и старцев, и сирот,
За все – и за сии железы
Тебя мое отмщенье ждет[178 - Там же. С. 157.].
После чего Герой фактически утверждался в роли народного вождя, вокруг которого «как моря волны, Рои толпятся козаков»[179 - Там же. С. 158.]. Эти «волны» и «рои» означают стихийно образовавшуюся, динамично-хаотическую массу козаков – «разнонаправленную», «слепую», без руководства. И потому действия возглавившего ее Героя от «Бога» предстают действиями всего войска:
Преследуя, как ангел мщенья,
Герой везде врагов сражал,
И трупы их без погребенья
Волкам в добычу разметал!..[180 - Там же. С. 159.]
Вероятно, такими же представлял Гоголь отношения козацкой массы и Тараса Остраницы, который в <Главах исторической повести> соединяет имя и стать одного гетмана с фамилией (прозвищем) другого. При описании того, как в Светлое Воскресение все козаки пришли в церковь, автор употребляет, по сути, те же сравнения: «…как рои пчел, толпились козаки…» и «…море голов, почти не волновавшееся» (III, 277). И далее в изображении молящихся коза- ков совмещаются динамика и статика (по словам автора, это «картина великого художника, вся полная движения, жизни, действия и между тем неподвижная»), а духовное единство собравшихся подчеркнуто одинаковой реакцией: «…на лице каждого выходившего дрогнули скулы <…> После перемены в лице, рука каждого невольно опустилась к кинжалу или к пистолетам <…> все спокойно вошли в церковь <…> На всех лицах просияла радость…» – и, наконец, после окрика Героя – «Послушно все, как овцы, разбрелись по своим местам…» (III, 278–279).
Мотивы появления оружия и вооруженного конфликта (насилия) в церкви, не соответствующие христианской религии, динамика и статика присутствующих, а также возможное отражение этого художником на картине представлены в романе В. Скотта «Ламермурская невеста» (1819). Во время заупокойной службы по лорду Рэвенсвуду в церкви появился «полицейский чиновник с вооруженными людьми» и потребовал прекратить обряд. В ответ сын покойного обнажил свою саблю, угрожая приставу, и тут же «пред глазами» того заблистали «сотни саблей <…> Это явление <было> достойно кисти художника. Под сводами жилища смерти священник, устрашенный зрелищем, коего он был свидетелем, и беспокоясь о собственной безопасности, читал скоро и без сердечного участия торжественные молитвы своей церкви. Вокруг него в молчании <замерли> родственники умершего; более раздраженные, нежели опечаленные, и их поднятые сабли разительно противоречили их печальной одежде»[181 - Невеста Ламмермурская. Новые сказки моего хозяина, собранные и изданные Джедедием Клейшботамом, учителем и ключарем Гандерклейгского прихода. Соч. Сир Валтера Скотта: в 3 ч. М., 1827. Ч. 1. С. 16–17.].
В <Главах исторической повести> Остраница появляется среди вооруженных молящихся «почти незаметно», но сразу же привлекает внимание, возвышаясь «над другими целою головою», выделяясь «каким-то крепким, смелым окладом» своего лица, которое «было спокойно и вместе так живо», что способно «было все заговорить конвульсиями», – и «все мало-помалу начали обращаться на него» (III, 278). Затем он как бы растворяется среди «массы… народа… лиц…», чтобы, вновь возникнув из «толпы» или хаотической «кучи», остановить ее волнение «одним своим мощным взглядом» да окриком: его «взгляд и голос… как будто имели волшебство: так были повелительны» (III, 278–279). И акцентированное автором таким образом, физическое и духовное превосходство Героя над другими должно стать свидетельством его власти над людьми «от Бога».
Но и обладая такой харизматичностью, Тарас Остраница не уверен ни в собственной правоте, ни в избранной цели. На то есть основания… После долгого вынужденного отсутствия он возвратился на родину в разгар конфликта Речи Посполитой и украинского козачества. И те, кто узнал Героя (Пудько, Галя- Ганна), уверены, что он вернулся для борьбы с поляками. Однако, как признается себе Тарас, его привела сюда «не правда, и месть, и жажда искупить себе славу силой и кровью… Все вы, все вы, черные брови!» (III, 297). Отсюда мучительное противоречие между чувством и долгом в сознании Героя, который, по наблюдению исследователей, «более рыцарь, как неоднократно называет его Гоголь, чем настоящий козак»[182 - Розов В. А. Традиционные типы малорусского театра XVII–XVIII вв. и юношеские повести Н. В. Гоголя. С. 166.]. Хотя он привел запорожцев, пообещав им какое-то «предприятие», но теперь, когда возлюбленная согласна уехать с ним, готов нарушить данное запорожцам слово. Для него – как потом для Андрия Бульбы – личное чувство оказывается выше патриотического долга, хотя в душе он осуждает себя за ту власть, которую позволил взять над собой любви, непозволительную для козака. К тому же любовь к невесте была причиной его невольного промедления в бою с поляками, из-за чего козаки были разбиты.
Подобное противоречие свойственно и Гале-Ганне, которая готова пожертвовать чувством к Тарасу ради благополучия своей матери. Это двойное женское имя Гоголь использовал в трех произведениях, включая «Майскую ночь» (и никогда и нигде больше!). В списке «Имен, даемых при Крещении» украинское отождествление «Ганна, Галя, Галька… Анна» – единственное, противоречащее русскому, кроме Маруси – Марины (IX, 513). В русском языке уменьшительные Галя, Галька восходят к Галине, а значение этого имени «спокойная, безмятежная» явно отличается от значения «милость Божия» у Анны/Иоанна. По-видимому, единое украинское имя[183 - Галей-Ганнусенькой звали и героиню народной песни «Побег малороссиянки» (Малороссийские песни, изд. М. Максимовичем. С. 121.).], варианты которого принадлежат различным русским именам, по мысли Гоголя, отражает двойственную природу типичной героини: духовное имя Ганна соответствует ее небесным мечтам, порывам ввысь, имя же Галя – земной, чувственной, слабой стороне ее натуры. То есть, «двойственная» героиня должна сделать выбор между дочерним долгом перед матерью и чувством к любимому, а неуверенный в себе герой – между любовью и патриотическим долгом, тогда как влюбленным противостоит недостойный отец героини – домашний тиран, предавший Остраницу и козаков. Эта коллизия напоминает любовный треугольник в повести «Майская ночь», где и Ганна-Галя, выбирающая между сыном и отцом, и юный Левко, искренне любящий ее, бескомпромиссный, уверенный в своей правоте, и его антипод – недостойный деспотичный отец – Голова, который заранее уверен в своей неотразимости, как бы взаимно дополняют и уравновешивают друг друга.
В <Главах…> наглядно видно, как борьба долга и чувства – эта главная «пружина» исторических произведений того времени – организует, «закручивает» и «движет» все действие. На таком противоречии, вероятнее всего, основывалось бы и дальнейшее развитие сюжета. Уже готов был вмешаться антагонист героя – отец возлюбленной (тогда конфликт мог развиваться, как у Хмельницкого с Чаплицким). Но возможно участие и другого антагониста – ведь Герой смертельно оскорбил поляка, лишив его уса[184 - Возможно, это аллюзия на конфликт Хмельницкого с Чаплицким: за вину последнего, по суду чести, Зиновий должен был сбрить его ус (Paul A.Karpuk. Gogol’s Unfinished Historical Novel «The Hetman» / Карпук П. A. Незаконченный исторический роман Гоголя «Гетьман» // The Slavic and East European Journal. Vol. 35. Nо. 1 (Spring, 1991). Р. 36–55).], и уланы, которыми тот командует, оказываются ночью в поместье Остраницы…
Подобными явными и скрытыми противоречиями определяется сюжетное построение («остановившееся движение» молящихся козаков, оружие в храме, народная ненависть к полякам – вынужденное подчинение силе, угрожающее взрывом, любовная коллизия), а также поступки Героя. Вот Остраница расправляется с начальником польских уланов и оставляет его в живых только как слугу короля, но вскоре сам спасает поляка от гнева толпы, дав понять козакам, что винить в своих бедах они должны именно короля. А рядом с возлюбленной Герой размышляет о возможной поездке «в Польшу к королю», хотя, по ее словам, «ляхи еще не вышли из Украины» и про Остраницу «никто не позабыл» (III, 288–289). Вероятно, Гоголь ввел этот мотив, чтобы затем использовать сведения о том, как Владислав IV, польский король в 1632–1648 гг., при встрече с Зиновием Хмельницким сказал: «Что вы здесь жалуетесь, разве не стало у вас рук и сабель?»[185 - По преданию, «сей ответ развязал руки и изострил сабли козаков на освобождение отчизны их» (Глинка Ф. Зиновий Богдан Хмельницкий, или Освобожденная Малороссия. СПб., 1819. С. 14.). А память о вражде короля со шляхтой сохранилась в козацких песнях.]
Согласно авторской трактовке, Герой одновременно молод и умудрен опытом, горяч и хладнокровен, откровенен и скрытен, жесток и великодушен, известен и неузнаваем (а Галя – «девушка лет осьмнадцати» – не узнает любимого после долгих лет разлуки). Близким к идеалу вольного козака странником он стал по воле исключительных жизненных обстоятельств: чудесное рождение и круглое сиротство, участие в набегах запорожцев, «полон» у татар, вынужденное выступление против ляхов и поражение от них и/или турецкий поход. Все это отчуждает Героя, делает его одиноким. И семья представляется ему высшей и единственной ценностью, ради которой, считает он, можно обратиться к польскому «королю <…> или хоть к султану», а при случае поселиться с возлюбленной «на Перекопе или на Запорожье» (III, 289) – то есть у крымских татар или на хуторах возле Сечи (ведь в самой Сечи женщин быть не могло). Стоит ли говорить, насколько такое пренебрежение традициями противопоставляло Героя его народу!
Характеристика Героя содержит взаимоисключающие черты и как бы суммирует известные обстоятельства жизни разных легендарных гетманов – не только Хмельницкого. При этом противоречия и эклектика, свойственные, по мысли автора, той эпохе и потому характеру Героя (в разной степени и другим характерам тоже), еще недостаточно обоснованы «художнически», слишком резки и потому так бросаются в глаза. Более чем прозрачна и цель изображения пути Героя: каждая последующая встреча должна добавлять ему какую-нибудь новую черту, обнаруживать противоречия в характере. А семантика имени Тарас обусловливает вероятность того, что «мятущийся» герой-индивидуалист байронического плана, самодостаточный одиночка, усомнившийся в справедливости миропорядка, волею судьбы станет «мятежным» героем-бунтарем и возглавит стихийное народное движение – так было с героем известного Гоголю романа В. Скотта «Пуритане» (1816)[186 - Шотландские пуритане, повесть трактирщика, изданная Клейшботемом, учителем и ключарем в Гандер-Клейге. Исторический роман, соч. Вальтера Скотта: в 4 ч. М., 1824.].
Представление о козачестве в <Главах исторической повести> создают и «портрет деда Остраницы, воевавшего со знаменитым Баторием <…> суровое, мужественное лицо, которому жалость и все мягкое, казалось, было совершенно неизвестно», и «небольшая картина… изображающая беззаботного запорожца с бочонком водки, с надписью “Козак, душа правдивая, сорочки не мае”», и нарисованные народным умельцем «сцены из Священного Писания», где изображены «Авраам, прицеливающийся из пистолета в Исаака; св. Дамиян, сидящий на колу, и другие подобные» (III, 293–294). Заметим, что «Авраам, прицеливающийся из пистолета в Исаака…» – это версия библейского сюжета о принесении Авраамом своего сына Исаака в жертву Богу: «И простер Авраам руку свою, и взял нож, чтобы заколоть сына своего» (Быт. 22:10; ср., убийство Тарасом Бульбой сына Андрия). Св. Дамиан-бессеребренник был искусным лекарем и обладал даром исцелять даже безнадежные болезни силою молитвы, однако в его житии нет эпизода казни на колу. То есть, ситуации козацкой жизни оказываются здесь переосмыслены как библейские и житийные сюжеты.
В этой перспективе судьба Героя-странника, круглого сироты, обусловлена и его козацким родом, и чудом. Он родился у погибших родителей: «…странная судьба моя! Отца я не видал: его убили на войне, когда меня еще на свете не было. Матери я видел только посинелый и разрезанный труп. Она, говорят, утонула. Ее вытянули мертвую и из утробы ее вырезали меня, бесчувственного, неживого» (III, 296). Этот фольклорный мотив чудесного рождения определяет миссию народного спасителя, избавителя[187 - Пропп В. Я. Фольклор и действительность. М., 1975. С. 237. Герою-спасителю в фольклоре присущи неестественно быстрое развитие и неосознанные свободолюбивые устремления, что и демонстрирует Тарас Остраница.], противостоящего не-козацкому миру, что подтверждается ускоренным развитием Героя («Еще мал и глуп… уже наездничал с запорожцами») и его побуждением вместе с козаками «отмстить за ругательство над Христовой верой и за бесчестье народу» (III, 297). Однако он тут же признается себе, что тогда «ни о чем не думал», его «почти силою уже заставили схватиться за саблю», а потом он стал виновником поражения козаков, не ударив из засады, так как увидел среди врагов «Галькиного отца» (III, 297; ср.: Андрий Бульба из-за любви к дочери воеводы возглавил засаду поляков в битве с запорожцами).
Если в архаических жанрах мотив «чудесного рождения» маркировал героя, избавлявшего людей от гнета и/или беды (например, С. Палея), то в современном Гоголю романе этот мотив был, как правило, связан с тайной происхождения героя. Так, в романе В. Скотта «Антикварий» (1816) рассказывается о том, как состоявшая в тайном браке леди Невил была заключена под стражу, бежала и бросилась в море. Когда ее спасли, у нее начались преждевременные схватки, и, родив сына, она скончалась. Ее свекровь, подстроившая все, чтобы разрушить этот брак, приказала служанке Элспет убить мальчика, но его спас дядя, брат отца, который затем тайно воспитал героя сообразно титулу и завещал ему свое именье. Состарившаяся Элспет перед смертью хочет облегчить душу и открывает тайну, которая освещает темные, скрытые от других героев связи, подробности прошлого – в конечном итоге, истину, и объясняет ход событий. Но, с точки зрения автора, это происходит и само собой, по естественным законам жизни, где всегда побеждает добро, а зло будет наказано даже официально – государством[188 - Антикварий. Соч. Сир Валтера Скотта: в 4 ч. М., 1826. Ч. III. С. 227–228.].
На фоне романа «Антикварий» (перекличка с ним ранних гоголевских фрагментов, на наш взгляд, отнюдь не случайна) легко обнаружить и редукцию поэтики тайны: последняя в <Главах…> уже обусловливает лишь экзотическую сторону сюжета, связанную с его национально-историческим, фольклорным колоритом, и явно профанируется, ибо, не узнаваемый другими, сам герой знает о своем происхождении, а на роль хранительницы тайны подходит как выжившая из ума старая нянька, так и мать Ганны-Гали (в этом случае тайной могли быть и какие-то родственные отношения).
Портреты этих старух явно схожи с образами Элспет и тещи Глечика, а также с описанием сосны в «Главе из исторического романа». У Элспет неподвижное сморщенное лицо, «невнятный, могильный голос», «иссохшая рука», движения автоматические; отрешенная от внешнего мира, старуха ничего не замечает, ибо погружена в прошлое; иногда она кажется «мумией, на минуту оживотворенной давно оставившим ее духом»[189 - Там же. С. 107–109.]. В «Главе…» сосна «посреди обнаженного леса» была похожа на «мумию, которую с изумлением отыскивают между голыми скелетами, одну, не сокрушенную тлением. В ней видны те же черты, та же прекрасная форма человека объемлет ее. Но, Боже, в каком виде!» (III, 315). А теща Глечика напоминает «жертву могилы, в которой сильная природа нарочно удерживала жизнь, чтобы показать человеку всю ничтожность долголетия, к коему так жадно стремятся его желания. Могильное равнодушие разливалось на усеянных морщинами чертах ее. Ни искры какой-нибудь живости в глазах! мутные, они устремлялись порой… но тот бы обманулся, кто прочитал бы в них что-нибудь похожее на любопытство. Они ни на что не глядели; им все казалось смутно, как не совсем проснувшемуся человеку <…> старуха отправилась на печь, всегдашнее свое жилище, весь мир свой, который так же казался ей просторен и люден, как и всякий другой…» (III, 319). В <Главах исторической повести> мать Ганны-Гали – это «иссохнувшее, едва живущее существо <…> несчастный остаток человека… олицетворенное страдание <…> длинное, все в морщинах, почти бесчувственное лицо <…> губы какого-то мертвого цвета <…> слившиеся в сухие руины черты…» (III, 300–301). Все это наводит на мысль, что, изображая старух на пороге смерти, Гоголь не только наделяет их чертами Элспет, но и варьирует при этом классический образ старухи Смерти, представляя старух носительницами вечной тайны и ее символом. Подтверждение тому – в финале «Сорочинской ярмарки», в хрестоматийных образах «старушек, на ветхих лицах которых веяло равнодушием могилы <…> которых один хмель только, как механик своего безжизненного автомата, заставляет делать что-то подобное человеческому…» (I, 135–136).
Сам же отчужденный рефлектирующий Герой в <Главах…> пытается противостоять жестокости окружающего мира, насилию, самой смерти, и дает отпор не только наглым захватчикам (что совершенно естественно!), но и самосуду над ними «разгневанного народа», и атаману, «учащему» плетью одного из молодых запорожцев в Светлое Воскресенье (III, 283, 298–299). Таким образом, Тарас колеблется между козацким и «рыцарским»[190 - Розов В. А. Традиционные типы малорусского театра XVII–XVIII вв. и юношеские повести Н. В. Гоголя. С. 166.], между противостоянием миру, его законам, его несправедливости (здесь это еще не самая главная черта козака) и равнодушием к миру, даже его приятием, от выступления против поляков и осуждения короля – к мечтам о милости последнего и «прощении», от турецкого похода – к идее обратиться «к султану» (III, 289, 297–298). Его заветная мечта – хозяйничать Дома, в «семейном раю» вместе с возлюбленной (III, 298), и во имя этого он даже способен забыть о Долге и Товарищах, что было абсолютно недопустимо для козака. Такое поведение обычно для непоследовательного, чувствительного героя в «низовом» историческом романе, считавшего высшей ценностью частную жизнь. Тот мог увидеть на балу «волшебную украинку» – и «все планы, все чувства, все земное было забыто; он желал бы только видеть ее и обратить на себя также внимание»[191 - Голота П. Иван Мазепа. Исторический роман, взятый из народных преданий. М., 1832. Ч. 3. С. 68.].