Денис Гуцко.

Большие и маленькие



скачать книгу бесплатно

– Во-первых, слезь с ручки дивана, – холодно чеканит Кудинов.

Смекнув, что нарвался, Дима спрыгивает с ручки – она предательски надрывно скрипит. Этот звук заводит Кудинова на полные обороты.

– Сколько раз повторять, чтобы ты не ломал диван!

– Я не хотел…

Во-вторых, – припечатывает он, не слушая Димкиных оправданий. – Ты запоминай, когда тебя учат. Мотай на ус, а не спорь и не умничай. Сказано: через «о» – значит, через «о». Ясно?

Димка с готовностью кивает:

– Ясно.

– Не через «а». Ясно?

– Да. Ясно.

Всё, отпустило. Будто электрический провод отняли от головы. Переходит на заключительное ворчание:

– Ну, и отлично.

Ой-ой, успел-таки наломать. Дима стоит, вытянувшись по струнке, в глазах испуг и… Кудинов не исключает, что в такие минуты ему это мерещится, но в Димкиных глазах за пеленой испуга он каждый раз видит сполохи жалости.

Если не взять себя в руки хотя бы сейчас, вслед за случайным гневом накатит другая напасть: бурное раскаяние, полное слезливого удушья. Надя явится с рюмкой валерьяны, Димка просидит весь оставшийся вечер беззвучно в своей комнате, а когда придёт поцеловать перед сном, будет отводить взгляд…

– Иди.

Дима разворачивается к двери.

– Забери.

Дима подхватывает картонки, суёт их в папку, уходит к себе. Скорей всего, встанет там перед своим столом, уткнувшись в стену: почему-то всегда переживает стоя.

Кудинов запрокидывает голову на спинку дивана. Разгорается изжога раскаяния. Позвать его, что ли, обратно, приласкать…

– Мальчики, к столу! – зовёт из кухни Надя, не слышавшая того, чем закончился Димкин вернисаж.

Проспав часа три, Кудинов открыл глаза. Сердце стучало ровно и упруго. Но он знал: если сейчас встать, поддавшись обманному ощущению бодрости, уже часа через два его настигнет усталость, безжалостная и неподъёмная. Нарушение сна было делом для него привычным, Кудинов был опытным ловцом сновидений. Новички бросаются сразу считать цветных овец. Бесперспективно – если сначала не дать мозгу пробежать намеченный круг, прокрутить всё то, что не удалось дожить и додумать за день. Что делать, придётся уплатить бессоннице эту дань. И Кудинов заскользил по петлистой границе между мыслью и бредом.

– И ведь обязательно под выходной, – шёпотом, чтобы не разбудить Надю, посетовал Кудинов.

Оттолкнувшись от каштановых ветвей, равномерно проколотых светом, его видения прокатились над оперзалом банка, где, впав в секундное завихрение грёзы, нарисовали то, чего так никогда и не случилось: в опустевшем банке он страстно, смахивая куда попало документы и канцелярскую мелочёвку, любит Галочку Сенькину на рабочем столе… Где она теперь? Говорят, в Германию уехала… Здесь Кудинов прочно вернулся в состояние бодрствования, и, пролистав одну за другой скучные картинки прошедшего дня, остановился на крупном плане складчатого Башкирцевского затылка. В понедельник, подумал Кудинов, нужно будет просто отдать заявление Оле.

И всё. А если Башкирцев не подпишет, прийти к нему и спросить – почему, собственно.

«Почему. Да. Почему», – уныло потянул про себя Кудинов, глядя в творожистый ночной потолок, и вздохнул.

Ему вспомнилось, как вечером он совершенно по-идиотски завёлся оттого, что восьмилетний сын недоумевал, почему «творец» следует писать через «о», тогда как «тварь» – через «а», и мысли его покатились по совсем другой спирали: Надя, семья, обязательства… завтра нужно первым делом помириться с Димкой… искупить… эх, нервы, нервы… будешь нервничать, когда призвание принесено в жертву…

«Всё, хватит!»

Подоткнув поудобней подушку, Кудинов поспешил-таки на инвентаризацию ночного стада: одна овечка, две овечки, три овечки, четыре… Сюжет семейный заканчивался известно чем. Дима вырастает и уезжает учиться в другой город. Пять овечек, шесть овечек, семь. Его стареющий жалкий отец, всю жизнь мечтавший писать романы, вместо того чтобы рассылать пресс-релизы, от безысходности разводится с женой. Восемь овечек, девять овечек, десять. Но время, хоть и горит незримо, сжигает наверняка: его заброшенный – отложенный – талант давно превратился в золу. Одиннадцать, двенадцать. Проклятые овцы!

В понедельник заявление ляжет на стол Башкирцеву с самого утра. Точка!

Одна овечка, две овечки, три.

Когда, растолкав спасительных овец, Кудинов в десятый раз ввалился в будущий понедельник и застыл там перед дверью с табличкой «Управляющий» – он решительно отбросил одеяло, встал и, стараясь не цеплять в темноте мебель, отправился на кухню.

На кухне налил стакан вермута, капнул в него апельсинового сока и, запахнув халат, ушёл на лоджию.

Здесь, укутанный в плед, он устроился в том самом кресле, в котором когда-то начнёт свою историю про суд над Джульеттой, и, потягивая из стакана, принялся ждать. Алкоголь действовал медленно и не всегда с первой дозы.

На другом конце посёлка уныло, одиночными лаяла собака. Тоже бессонница. Тоже, значит, считает, чтобы уснуть. Хорошо ещё, соседские бобики на далёкий лай не отзываются. Окрестная тишина нарушалась лишь редким, затихающим покряхтыванием качелей. Неподалёку детская площадка. Наверное, какой-нибудь ночной забулдыга сидел на качелях, недавно поднялся, а они теперь качаются ему вдогонку, скрипят.

Скоро и качели умолкли.

Луна висела спелая, тяжёлая. Открытая луне, серёдка двора льдисто тлела. Под самым забором, за кустом сирени, раздались вдруг шорохи, перестуки. Ничуть не вороватый – по-хозяйски полновесный шум. Невидимый ночной хозяин занялся там каким-то серьёзным невидимым делом. Димка когда ещё уверял, что во дворе завёлся ёж.

Стакан был выпит до половины, когда Кудинов почувствовал первое прикосновение долгожданной ласковой пустоты.

– Привет, кочевница, – шепнул он в монгольское лицо луны.

Лицо осталось траурно-отрешённым, всматриваясь поверх Кудинова в свои холодные потусторонние степи.

– Всегда так, – сказал мама. – Ты разве не знал?

– Нет, – ответил Кудинов.

Мама спустилась со стремянки, одной рукой поправляя съехавшую на лоб газетную «наполеонку», в другой держа задранный кверху длинношерстный валик, с которого капало. Глянула вверх, проверяя равномерность окраса.

– Я думала, ты знаешь.

Кудинов открыл глаза. Сверкало утро. Стакан, целый и невредимый, лежал на полу.

Не выспался – угрюмо констатировал он и устроился повыше в кресле. От сидячего сна шея задеревенела. Скорей всего, весь день будет ныть голова.

Дима, одетый уже совсем по-летнему, в футболку и бриджи, играл во дворе. Игра кипела, заставляя мальчика метаться с места на место, бельевыми прищепками крепить какие-то загогулины к кустам, к скамейке, к рулю велосипеда, тут и там втыкать в землю щепки и веточки, быстрыми короткими тычками отыскивая рыхлые места.

– Хо-хо! – долетело до Кудинова. – Баррабисс! Фрус! Хо-хо!

Кудинов не сразу понял, в чём состоит игра. Присмотревшись, разглядел, что Дима расставляет и развешивает по двору картонные фигурки, пёстро раскрашенные акварелью. Разнообразнейшие фантастические существа, родня вчерашнего Тварца. Самого трёхрукого крепыша Кудинов высмотрел на каменной дорожке, торчащим из двух сдвинутых вплотную кирпичей.

– Пап! – крикнул Дима, заметив, что тот проснулся. – А я тут играю!

Подбежав к лоджии, Дима взобрался на выступ стены, по-птичьи покрутил головой, ища угол, под которым лучше разглядит отца сквозь блики и отражения на стекле.

– Мама на работе, а я играю. – От его рта по стеклу расплывается матовая клякса, которая начинает таять, стоит ему умолкнуть. – Ты видел, сколько я их наделал? То есть, это он их наделал. Ну, мой Тварец. Ну, так по игре. Видел? – Дима мотнул головой в направлении двора, по которому расселился его картонный народец. – Больше двадцати… забыл… а, двадцать три. Я им как раз имена придумываю. Поможешь?

Вчерашний назидательный рык отца забыт напрочь. Дима весь захвачен игрой.

– Пап, хочешь со мной имена придумывать?

Кудинов отвечает с запозданием, долго выбирает, взвешивает слова. Выходить во двор ему не хочется. Рваная ночь повисла на нём тяжело, держит цепко. Он будто рыба, упущенная рыбаком вместе с сетью. Но нужно хоть как-то приголубить Димку – после вчерашнего.

– Я позже, ладно, сынок? Ночью почти не спал. Умоюсь, чаю попью.

– Ладно, – спрыгнув с выступа, Дима бежит к садовому столику, на котором лежат неустроенные пока и безымянные фигурки. – Приходи!

– Приду, – обещает Кудинов и закрывает глаза.

Уснуть бы по-настоящему.

Была, конечно, возможность сходить в отпуск весной: Башкирцев как-то ворчал на летучке – дескать, берите, а то, как всегда, приспичит всем одновременно. Можно было ухватиться – и пойти весной. В апреле.

Включил ноутбук, открыл новую страницу.

Начало… чуткая белая пустошь…

Весной не стал. Весной был хаос: днём жара, под вечер снег. Весной было слишком взбалмошно. Сложно сосредоточиться. Сейчас утряслось. Сохнут лоскуты грязи вдоль бордюров. Зелень, воробьи. Празднично и шумно как в балагане.

Лето.

Наконец-то.

Но скоро жара.

Оглушит и придушит, окунёт в асфальтовый чад.

И что-то про кленовую ладонь. Туда-сюда. Изумруды, янтари. Как-то так. Каштаны ещё. Эти тени.

Да и хрен бы с ней, с Джульеттой. А вот написать бы про Надю. Про то, как ему сладко и жутковато возле неё – как в море, когда берег пропал из виду. Про маму ещё написать. Про схватку её с козлиным веком. Про её мужские руки с разноцветной каймой под ногтями. Как он их стеснялся…

– Баррабисс. Хо-хо.

Сплюнув сквозь щёлку в передних зубах, Тварец повторяет с некоторым нажимом: «Хо-хо».

– Что, простите?

– Дигирума фрус, – отвечает он задумчиво. – Нума. – И ловко отбрасывает Кудинова через дуршлаг.

Лю

Нинка чистит картошку в однорукую кастрюлю. Очистки – на пол. Чистит суматошливо, наспех обвязав порез лоскутом кухонной тряпки: Сом сегодня не в духе, можно и нарваться.

Сом развалился в углу на стуле, слушает сквозняк. Внимательно, как будто решает что-то насчёт сквозняка. Чёрен – изнутри как-то. Взгляд воткнул в стену, куда попало, в застывшие брызги жира над плитой. Губы разбиты, левое ухо торчит лиловым плавником. Локти разбросал – на стол, на подоконник – просторно, во всю ширь. У Нинки, считай, как у себя дома. Считай, хозяин.

Васька в прихожей зашивает кед. Делает вид, что зашивает – давно уже управился, не хочет попадаться на глаза Сому. Васька видел, что было за гастрономом. То, что Сом назвал «схлестнулся там с одним» выглядело на самом деле иначе. Пузатый коротышка – тот, что приходит со стороны частного сектора и ни с кем никогда не разговаривает – с первого удара сбил Сома на землю и разъярённым хряком пробежался по его спине, от шеи до зада. Сом теперь наверняка сорвёт злость на нём с Нинкой. Если бы не две бутылки «Особой» и три пива на кухонном столе, Васька бы вообще на сегодня ушёл. Заранее морщится. Можно попробовать принять – и слинять. Вовремя. Не досиживать. Но если хорошо пойдёт, это сложно. Есть ещё вариант: Сом может ведь оторваться на малом. В последнее время взъелся на малого не на шутку.

Ромка сидит на корточках в комнате за занавеской, щёки расплющил о коленки. Он с самого начала спрятался и сидит тихонько, не шелохнётся. Ноет и ледяным языком лижет спину сквозняк. Под окном собаки бегают за проезжающими машинами – лают взахлёб, лопаются от лая.

Сначала пришла одна Нинка, и он выбежал к ней, потому что хотел есть. Но Нинка принялась ругать его за то, что он покакал на пол.

– Я тебе, сучонок, что говорила, а?! В горшок, в горшок!

И хлестала. Ромка понимал насчёт горшка, просто не успел. Хлестала, но не очень сильно, Ромка поэтому молчал. Потом она вытерла пол и вымыла ему попу. Походила, поворчала и достала банан.

– На вот… ешь…

Лёшка заспешил к брошенному на угол софы банану, но тут дверь хлопнула и появился Сом. Ромка убежал за занавеску и так и сидит здесь тихонько на корточках, сопит в коленки. Отсюда ему видно гладильную доску, баллон с солёными огурцами, веник и софу с жёлтым бананом на самом углу.

На кухне кричит Нинка. Она всегда кричит. Такой голос – как арматуриной по жести.

– Прикинь, – обращается она к Сому. – Хромая вконец оборзела. Я сёдня Хромой в бубен дала.

– Чё такое? – вяло отзывается Сом.

Нинка рассказывает, замедляясь вместе с растущими книзу очистками, прерывается, когда очисток обрывается или когда нужно взять новую картофелину.

– Сука, бутылки мои попёрла. Я спрятала за жбан… ну не во что было сложить… Ага… Пока нашла кулёчек, вернулась – нету. А я ж, сука, видела – Хромая за углом лазила…

Сом, скорей всего, слушает. Смотрит в стену. Закуривает, осторожно щупая фильтр битой губой. На запах приходит Васька. В одном кеде, второй несёт за вытянувшийся шнурок, как дохлую крысу за хвост. Косится на Сома, присматривается – очень хочется курить, но попросить он пока не решается.

– Во, зашил.

– Куда, на хер, в обуви! – рявкает Нинка.

Васька послушно разворачивается и уходит в прихожую.

Возвращается босой, но по-прежнему с кедом на вытянувшемся шнурке – и снова:

– Во, зашил.

– Ну давайте, давайте, – Нинка начинает представлять из себя хозяйку. – Садимся.

Отклячив зад, вертится между столом и плитой. На столе появляется хлеб, соль, помидоры, в колечках лука селёдка, выложенная на четвертушку газеты.

– Картошка скоро уже.

Но раздаётся звонок, и, гулко матюкнувшись, Нинка бежит открывать.

Евлампиха.

Подходит к кухонной двери, но на кухню не заходит, останавливается у порога. Пять бутылок – две светлые повыше, три тёмные пониже – торчат, как башни. Нинка – между Евлампихой и накрытым столом. Стоит, молчит нетерпеливо – мол, ну чего, чего?

– Я ж, Нин, узнала… насчёт логопеда, – начинает Евлампиха. – В понедельник, вторник и четверг… с утра до двух.

– Ясно.

– А нет, в четверг до пяти.

– Ясно.

– А то… если хочешь, я свожу… смотри… – Старушка, решившись, уже саму себя подгоняет, подстёгивает словами: – Мне всё равно туда. Вон, ногу лечить. Хорошие там процедуры, помогают здорово. Ну и Рому свожу, а то что ж он так…

– Не надо, – обрывает её Нинка. – Сама свожу. В четверг. Сама.

Евлампиха переминается с ноги на ногу, качает головой. Хозяйка хмурится: не ко времени, Сом не в духе, совсем не ко времени. Васька, пощёлкивая большими пальцами ног, смотрит на баб. Сом молчит.

– Может, пусть Рома у меня переночует? – в этих её словах ни тени надежды. – А? Я его искупаю, чаем напою… Вы ж всё равно… это… – делает многозначительные глаза на натюрморт. – Ужинать собираетесь.

– Иди, мать, – гремит Нинка. – Иди, Христа ради!

– Нин, ну ей-богу, пусть…

– Иди!

Евлампиха начинает движение к выходу, но потом возвращается, одной ногой решительно ступив за порог кухни, трясёт корявым пальцем в сторону Сома:

– А ты смотри мне, чтоб малыша пальцем не трогал! Смотри не смей, полицию вызову!

– Ну что вы, Екатерина Евлампиевна, – широко осклабясь, тянет Сом. – Ну что вы, – тянет слова как жёваную карамельку. – Ну раз сорвался, с кем не бывает…

Узнав голос Евлампихи, Ромка радостно вздрогнул. Моментально вспомнил про мишку, которого та недавно ему подарила. Он хороший. Он прячется сейчас за шкафом, чтобы не попасться Сому. Жёлтый мишка с одним выпуклым чёрным глазом, у которого есть зрачок и ресницы, и серой пуговкой вместо другого глаза, пришитой крест-накрест. Мордочка со стороны пуговки слегка сплющена – мишка подмигивает.

Пока бубнила Евлампиха и рокотала Нинка, Ромка, затаив дыхание, вынырнул из-под занавески, вытянул мишку из тайника, прихватил банан с софы – и вот теперь сидит с мишкой в обнимку, тычет бананом в красный лоскут языка. Укрывший их тюль, горелый с одного краю, дрожит на сквозняке. Ромка прижимается к мишке щекой.

– Лю… – повторяет он и с серьёзной нежностью заглядывает в выпуклый чёрный глаз и серую пуговку…

– Лю…

И кормит его бананом: ждёт, чтобы тот откусил, и только потом отводит руку.

– Лю…

Это его первое слово, но ни Нинка, ни Сом, ни Васька, ни даже Евлампиха об этом, конечно, не знают.

Здравствуй, куколка

С выпускного в садике появилось две фотографии: на одной фотограф превратил её в фею с крыльями, другая общая. Фею мама сунула в сервант под стекло, общую убрала к документам. Сказала:

– Всё. Гуляй пока.

Настя обрадовалась: поначалу мама грозилась и после выпускного её в садик водить.

Больше всего в садике Настя не любила манку, а после манки – изо. На пении можно было отмолчаться, потому что пели хором – открывай себе рот, делай вид, что поёшь. Другие дети, правда, жаловались на неё Анне Семёновне: «А Настя снова не поёт». Но Анна Семёновна хорошая – только посмотрит строго, головой покачает и даже не ругается. На изо так просто не отвертишься: Елена Борисовна на каждом занятии добивалась, чтобы всё было нарисовано правильно. У Насти не получалось. Домики или, например, цветы ещё ладно (Елена Борисовна так и говорила: «Ну, ладно. Будем считать это цветком»), а когда стали рисовать зайцев и лисиц, Настя совсем замучилась. Елена Борисовна расчертит поверх картинки квадраты, даст Насте такой же расчерченный лист, но пустой, и заставляет из каждого квадрата линии в свои квадраты перерисовывать. У Насти ни разу не получилось так, чтобы Елена Борисовна сказала: «Ну, ладно». «Ты видишь вообще, куда ты карандашом ведёшь?» Порвёт и новый лист с квадратами выложит: начинай заново.

О том, что Насте скоро в школу, напомнил скандал между мамой и Ритой. Рита выпрашивала денег, мама в ответ:

– Какие деньги?! Мелкой в школу!

– В долг ведь прошу, – взвилась Ритка. – Отдам.

– Знаю, как ты отдашь. На вас не напасёшься!

– Как будут, так и отдам.

– Так и я про то! Как будут! А мелкой – вот, в сентябре.

Они поругались, и Рита ушла в маленькую комнату. Когда проходила мимо, поморщилась на Настю, как она умеет. Мама ворчала:

– Только и тянут, тянут из матери. А ты, давай, мать, паши… Эта теперь ещё будет… блин… школьница! Мне разорваться?! А?!

Уже и Рита ушла из дома, хлопнула дверью. И Алла стала маму одёргивать, чтобы та успокоилась. Но мама сердилась всё сильней и сильней. В конце концов наорала на Настю за то, что та ходит дома в уличной одежде.

Настя догадалась, что будущая школа – дело нешуточное. Похуже садика.

Просыпалась в пустой квартире, пропахшей завтраком – на завтрак мама жарила себе и сёстрам яичницу или гренки – и думала про школу. Вспоминала то, что слышала от других, видела по телевизору. Выходило тоскливо: орава детей, и все занятия – как изо, не отвертишься.

Сёстры вспоминали о школе редко. Мама никогда не вспоминала. Папа, пока мама не прогнала его жить на дачу – наоборот, часто вспоминал. Когда приходил не очень пьяный. Таким его Настя особенно любила. Получив от мамы нагоняй (бывало, что и подзатыльников), папа устраивался на балконе или в тамбуре, чтобы никому не мешать, не попадаться под руку. Настя приходила к нему, он усаживал её на колено и что-нибудь рассказывал. Когда про них забывали надолго, успевал добраться до детства. Рассказывал, как бегали на речку – плавать в накачанных шинах. Как пуляли по школьным окнам из рогаток. Как нашли на школьном чердаке кучу старых скрипок. Его рассказы были о каких-нибудь проделках, слушать их было весело. Но теперь Настя запуталась: папины рассказы она бы слушала хоть каждый день – но в школу, где кругом будут чьи-то проделки и могут стрельнуть в окно из рогатки, совсем не хотелось.

Сборы начались в августе.

Субботним душным вечером, обмахиваясь и обтираясь платком, мама вытащила с антресоли баулы старой одежды, которую раньше носили Рита и Алла, и, высыпав тряпки в прихожей, позвала Настю.

– Стой смирно.

Принялась прикладывать к Насте то одну, то другую одёжку.

– Вот ведь в отца уродилась, костлявая, – приговаривала мама. – Ни рожи, ни кожи… кому ты нужна такая будешь, доходяга… Ну?! И в чём тебя в школу вести, спрашивается? Всё мешком висит. Скажут, не кормит.

Отобрали всё-таки несколько вещей, Настя стала их примерять.

Алла с Ритой, устроившись в проёме двери, наблюдали. С непривычки Настя смутилась, покраснела. Сёстры никогда так долго на неё не смотрели.

Разношенные туфли сваливались с Настиной ноги.

– Вот ведь натура цыплячья, – вздохнула мама. – Что смотришь? Смотрит… Придётся туфли покупать! Трачу на тебя, трачу…

Зато туфли, которые они купили в большом магазине, были чудесные. Блестящие, на плоском каблуке. С серебристыми пряжками. В автобусе по дороге домой Настя приоткрыла коробку и любовалась туфлями. Пряжки сверкали. Настя подумала, что школа может оказаться не таким уж страшным местом. Будет ходить там красивая, читать учебники.

– Смотри, чтобы аккуратно носила, – сказала мама. – Ещё осеннюю покупать, потом зима… Папашу-то своего видела? А? Видела, говорю, папашу? Вчера в сквере валялся. Не дошёл.

Настя огорчилась: проглядела папу. Соскучилась. Правда, когда папа слишком пьяный, его не растормошить.

– Смотри, не будешь учиться, станешь, как твой отец, никчёмная.

В школе Насте то и дело начинало казаться, что она угодила в сильный ветер. В ушах стоял шум. Хотелось спрятаться, но спрятаться было негде. Да и нельзя. Приходилось терпеть до самого последнего урока. Одно радовало: мальчишки, которые пихали и донимали других девочек, Настю не трогали. Ещё в садике она научилась быть незаметной, молчать и выбирать укромные места.

На уроках, когда говорила Виктория Леонидовна, Настя какое-то время её понимала. Но рано или поздно учительские слова рассыпались, расплывались и тоже превращались в шум, но размеренный, даже какой-то убаюкивающий. На уроках Настя принималась фантазировать. О том, как гуляет в парке, например. В большом парке, куда её однажды водил папа. Одна. И деревья качаются на ветру. В деревьях прячутся птицы. Не хотят летать в плохую погоду. Сидят и смотрят на Настю. А она на них. Разглядывает, какие у них перья, клювы, какие лапки. Красивые птицы.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7