скачать книгу бесплатно
Женское сердце
Поль Бурже
«В безоблачный светлый мартовский день восемьдесят первого года, около трех часов дня, с одной из двадцати «самых хорошеньких женщин» тогдашнего Парижа, как говорят газеты, графиней Кандаль, случилось крайне неприятное и опасное, но вместе с тем и обыкновенное происшествие. На повороте с авеню д’Антен к спуску Елисейских Полей лошадь испугалась, бросилась в сторону, упала и притом так неудачно, что карета ударилась о тротуар и левая оглобля сломалась. Графиня отделалась лишь сильным толчком и несколькими минутами нервного потрясения. Но все ее планы на этот день были разбиты; о количестве же их можно было судить по длинному списку, начертанному на белой грифельной дощечке, вделанной в кожаную рамку, находившуюся вместе с маленькими часиками и портфелем с визитными карточками внутри кареты…»
Поль Бурже
Женское сердце
Глава I
Происшествие с каретой
В безоблачный светлый мартовский день восемьдесят первого года, около трех часов дня, с одной из двадцати «самых хорошеньких женщин» тогдашнего Парижа, как говорят газеты, графиней Кандаль, случилось крайне неприятное и опасное, но вместе с тем и обыкновенное происшествие. На повороте с авеню д’Антен к спуску Елисейских Полей лошадь испугалась, бросилась в сторону, упала и притом так неудачно, что карета ударилась о тротуар и левая оглобля сломалась. Графиня отделалась лишь сильным толчком и несколькими минутами нервного потрясения. Но все ее планы на этот день были разбиты; о количестве же их можно было судить по длинному списку, начертанному на белой грифельной дощечке, вделанной в кожаную рамку, находившуюся вместе с маленькими часиками и портфелем с визитными карточками внутри кареты. В то время, как молодая женщина выходила из кареты среди собравшейся вокруг нее толпы, ее хорошенькое тонкое личико с нежными чертами и тонким профилем, ясными голубыми глазами, освещенное горячим оттенком белокурых волос, выражало близкое к гневу недовольство.
Всеобщее любопытство, устремленное на нее, окончательно испортило ее настроение; вопреки своему всегдашнему справедливому и даже снисходительному отношению к прислуге, она сурово сказала лакею:
– Франц, как только лошадь встанет, ступайте в клуб Королевской улицы, и пусть этот разиня Аманд справляется сам, как знает. Через полчаса карета должна меня ждать у госпожи Тильер.
И, несмотря на свою слишком тонкую для ходьбы обувь, она направилась к улице Матиньон, где жила ее подруга, имя которой она только что бросила бедному Францу. Последний, здоровый малый, совершенно переконфуженный и бледный от испуга, с трудом поворачиваясь в своей длинной темной ливрее, не успел ответить: «Слушаюсь, графиня», как товарищ его, сойдя с козел, весь красный от стыда, разворчался на него за неповоротливость, за то, что он не умеет помочь ему. Но графиня Кандаль, пройдя сквозь толпу любопытных, всецело погрузилась в мысли о том, что все ее планы на этот день расстроились.
– Разиня! – повторяла она. – Ведь надо же этому случиться именно в тот день, когда я так спешу… Лишь бы еще Жюльетта была дома… Если ее нет, тем хуже, я подожду у ее матери… а мне бы необходимо ее застать… Вот уже скоро неделя, как мы не видались. В Париже ни на что не хватает времени…
Рассуждая так про себя, она шла, высоко держа свою маленькую головку; на ней была очаровательная лиловая шляпа и серое, отделанное перьями того же оттенка пальто, плотно облегавшее ее гибкую талию. Она шла, чувствуя на себе взгляд прохожих, – взгляд, в котором молодая женщина читает победу, а старая – разрушение своей красоты. При встрече с женщиной, обладающей подобно Габриелле Кандаль той внешностью «дамы большого света», которой и в наши дни невозможно подражать, проходящий мимо нее мужчина разыгрывает целую комедию. Он проходит мимо и точно ее не замечает. Но понаблюдайте за ним; стоит ей отойти шага на два – и тут вы увидите, каким быстрым движением он обернется раз, другой и третий, чтобы проводить ее глазами. Пусть физиологи объяснят эту тайну: чтобы удостовериться в произведенном впечатлении, ей не нужно оборачиваться. А теперь пусть моралисты объяснят другую тайну: она чувствует себя польщенной этим впечатлением независимо от того, каков прохожий; будь он горбатым, косым или одноруким, она все равно будет польщена, даже, если она, как графиня Кандаль, носит одно из самых прекрасных исторических имен Франции!..
Без сомнения, графиня не слыла в своем кругу кокеткой. Она только что избежала серьезной опасности: ей предстояло лишиться на некоторое время своей новой кареты – английской кареты, глубокой, с узкими окнами, сделанной в Лондоне по специальному заказу; и пользовалась-то ею она всего лишь два месяца!
И лошадь, конечно, испорчена; а это – лучшая лошадь из ее конюшни. Казалось бы, всего этого было слишком достаточно, чтобы войти в дом на улице Матиньон в самом плохом настроении духа. Но несмотря на все, когда затянутая в перчатку рука ее опустилась на старые тяжелые ворота, сдвинутые брови золотистого цвета на лице прелестной «Святой», – как называла ее подруга, к которой она входила, – не выражали уже прежнего гнева. В течение пятиминутной ходьбы она вкусила удовольствие сознания своей красоты под взглядами нескольких анонимных поклонников.
Чем меньше «Святые» позволяют себе быть женщинами, тем с большим наслаждением они вкушают это чисто женское удовольствие. В то время как пересекая двор, она приближалась к маленькому, защищенному стеклянными рамами крыльцу, находившемуся в глубине налево, лицо ее принимало слегка задорное выражение – признак хорошего расположения духа. Впрочем, это веселое настроение могло быть также вызвано ответом дворника, который сказал ей, что госпожа Тильер не выходила.
Возможность сейчас же рассказывать о перипетиях приключения, хотя бы вполне невинного, заставляет радоваться самому приключению, и, нажимая кнопку звонка, графиня улыбалась при мысли, что подруга ее испугается за нее больше, чем она сама…
Хотя, после событий, прологом к которым послужил этот неожиданный визит, прошло девять лет, но много ли в Париже и особенно в обществе, где вращалась графиня де Кандаль, таких лиц, которые помнят прелестную и таинственную женщину, которую графиня и в глубине души своей, и в разговоре с другими называла просто «мой друг»? Для смысла этой истории не будет излишним начертать несколькими штрихами облик теперь уже исчезнувшей подруги госпожи Кандаль, которая уже в ту пору была почти неизвестной даже для друзей своего друга. Но что же? Госпожа Тильер была одной из тех светских женщин, которые живут рядом со светом скромно и сдержанно, оставаясь для него незаметными, и прилагают столько же дипломатии, чтобы стушеваться, сколько их соперницы ради того, чтобы блистать и властвовать. Кстати, самый выбор этого простого и скромного жилища с узким крыльцом, на котором в эту минуту вырисовывался аристократический силуэт Габриеллы, не служил ли символом ее характера? От этого дома, отделенного от главного корпуса двором, окруженного со стороны улицы Цирка садами, веяло уединением и одиночеством. И эта самая улица Матиньон, окаймленная с одной стороны длинной оградой с ее старыми, не изменившимися с прошлого века домами, – улица, которую объезжают стороной господские экипажи, предпочитая возвращаться с Елисейских Полей в предместье Сен-Оноре через авеню д’Антен, – не являлась ли в иные часы парадоксом провинциальной тишины в этом шумном современном квартале? Даже маленькая лесенка, изолированная в своем стеклянном убежище, имела оригинальную физиономию. Пять ступенек, обтянутых выцветшим ковром, вели к двери, верх которой был также стеклянным, чтобы свет проникал в переднюю; изнутри же она была затянута красной драпировкой. Это не был обыкновенный павильон: дом был четырехэтажный; нельзя было его также назвать и отелем в буквальном смысле слова, так как госпожа Тильер и мать ее госпожа Нансэ занимали лишь первый и второй этажи. Тем не менее они чувствовали себя вполне хозяйками этого жилища, особенно благодаря внутренней лестнице, соединявшей их квартиры и устранявшей необходимость пользования общей лестницей, правый вход которой был защищен одинаковой стеклянной рамой. Не будем преувеличивать значения всех этих мелочей; но подобно тому, как выставление напоказ роскоши предполагает некоторое тщеславие, – предпочтение, отданное этому несколько меланхолическому жилищу на довольно отдаленной улице, служило показателем известной душевной замкнутости, как бы страха перед светским успехом. Если бы госпожа Тильер не приложила всех стараний к защите своей интимной жизни, смогла ли бы она решить невероятно трудную задачу, а именно: оставшись в двадцать лет вдовой, будучи свободной, богатой и очаровательной, прожить десять лет в Париже, не заставив почти произнести своего имени?
Итак, вполне естественно, что равнодушные уже забыли эту женщину, столь не похожую на современных модниц. Но зато некоторые из ее, – о, конечно, немногочисленных! – друзей интересовались ею с фанатизмом, который с годами нисколько не остывал. На вопросы любопытных, удивлявшихся тому, что такая хорошенькая женщина хоронит свои молодые годы в плену, друзья ее неизменно отвечали: «Она столько страдала». И в тоне их слышалось, что тема эта слишком щекотлива, чтобы о ней можно было говорить. Трагедия, сделавшая Жюльетту вдовой, оправдывала такую характеристику. Ее муж маркиз Рожер де Тильер, один из самых блестящих военных, капитан генерального штаба, был убит в июле 1870 г. рядом с генералом Дуэ одним из первых выстрелов этой ужасной кампании. Новость эта, объявленная маркизе на седьмом месяце беременности без всяких предосторожностей, вызвала страшный нервный припадок, после чего она очнулась матерью недоношенного ребенка, который не прожил и трех недель. Этого достаточно, не правда ли, чтобы чувствовать себя разбитой на всю жизнь. Но как бы ужасны или страшны ни были обстоятельства нашей жизни, они ничего в нас не создают. Самое большее, если они усиливают или ослабляют наши врожденные наклонности. Госпожа Тильер всегда оставалась бы личностью неяркой, домоседкой, склонной к отшельничеству, даже если бы она была вполне счастливой и довольной жизнью.
Под искренним и безыскусственным стремлением держаться в стороне всегда скрывается болезненная утонченность чувства, особенно у таких красивых, родовитых, богатых, а следовательно, и быстро уносимых вихрем жизни женщин, как Жюльетта, – она и мать имели сто двадцать тысяч франков годового дохода. С первых же шагов такие женщины должны чувствовать, сколько лжи, банальности и скрытой грубости заключает в себе светская жизнь. Сразу их инстинкт оскорблен, и они уходят внутрь самих себя. Они реагируют на свет тем, что начинают размышлять; в них развивается утонченность чувства; у них – истинно артистическое умение уйти в интимную жизнь. Они чувствуют потребность, чтобы все в их существовании, начиная с обстановки, туалетов и кончая дружбой и любовью, было исключительным, редкостным, особенным и индивидуальным, Они стараются избавиться от моды, а если подчиняются ей, то переделывают ее по-своему. Они много живут у себя и так устраиваются, что быть принятым у них считается большой милостью. Как они этого достигают? Это их тайна. Их приходится долго просить, чтобы зазвать к себе; этим путем они достигают того, что присутствие их в каком-нибудь салоне так же считается с их стороны милостью. Но такие милые маневры для них не безопасны, во-первых, потому, что грозят придать слишком большое значение их особе, а, во-вторых, они искусственно развивают в их душе болезненность и сложность. Но в общении с такими женщинами есть какая-то необыкновенная прелесть. Ведь общение это предполагает выбор, лестный для самолюбия друзей. В него входит множество знаков внимания, много постоянного баловства. Такие женщины привыкли детально изучать характер всех, кто к ним приближается, и их житейский такт избавляет вас от малейших обид-.
Для тех, кто жил в их интимной сфере, они становятся необходимыми и незаменимыми. Исчезая, они оставляют по себе столь же глубокие, сколь и немногочисленные воспоминания; такова была судьба Жюльетты. Даже и теперь при встрече с некоторыми верными посетителями маленького салона улицы Матиньон – художником Феликсом Миро, генералом Жардом, бывшим дипломатом д'Авансоном, бывшим префектом Людовиком Аккранем – попробуйте, ради опыта, рассказать какой-нибудь анекдот, могущий дать пищу пересудам, и разговор не обойдется без таких ответов с их стороны:
– Если бы вы знали госпожу Тильер…
Или:
– Таких людей вы наверняка не встретили бы у госпожи Тильер…
Или:
– Я знал только одну госпожу Тильер, которая…
Но не настаивайте. Иначе лица их примут выражение авгуров, и они вернутся к обычной теме своих разговоров: Миро – к своей последней картине «Цветы»; Жард – к новому проекту вооружения; д'Авансон – к своей тайной миссии в Италии после Садовы; Людовик д'Аккрань – к своему делу о ночлежничестве, деятельным агентом которого он состоит. И вам кажется, что в школе своего бывшего друга они вполне усвоили ту деликатность, которой такие женщины требуют от своих поклонников. Впрочем, были ли они способны – художник своим конкретным, слишком картинным языком, генерал своим техническим словом, дипломат необычайной любезностью своих формул, а бывший чиновник административной холодностью своих фраз – передать столь неуловимое явление, как обаяние, которым госпожа Тильер обладала в исключительной степени? Обаяние! Только женщина, сильно любившая другую женщину, – это бывает, – способна в тайном признании вдохнуть жизнь в то волшебное, таинственное и пленительное «нечто», которое обозначается словом «обаяние» – словом, которое само по себе не поддается определению. Для того, чтобы представить себе госпожу де Тильер во всей ее невинной и зачаровывающей прелести, следовало обращаться к графине Кандаль, если только она соглашалась говорить – чего почти не бывало, так как бедная «Святая» боялась воспоминаний о ней, как упрека. Нам так трудно, когда упреки совести заставляют трепетать фибры нашего сердца, не считать себя причиной того несчастья, к которому мы случайно подали повод; и сколько раз чуткая графиня мысленно переносилась к той минуте, когда в светлый мартовский день она позвонила у двери «своего друга», и каждый раз при этом думала: «А что, если бы в этот день нам не пришлось говорить друг с другом? Если бы я не поехала на улицу Матиньон?» Называть ли случайностью или судьбой ту постоянную и неожиданную игру событий, от которой иногда счастье или несчастье какого-нибудь существа зависит от падения лошади на мостовой, неловкости кучера, сломавшейся оглобли, следствием чего было посещение графини?
Случай, судьба или провидение? Кто знает! Но ни эти вопросы, ни какое-либо другое мучительное предчувствие не роились в хорошенькой белокурой головке графини Кандаль, когда лакей, проведя ее через большую гостиную, ввел в другую, маленькую, где, как всегда, сидела Жюльетта. Она писала, сидя за узким письменным столиком, защищенным низкими ширмами и стоявшим в углу между окном и дверью, – так что, поднимая глаза, она видела сад. В этот голубой, безоблачный весенний день на еще черных ветвях деревьев начинали появляться лиловатые почки. Зеленый газон редкими и короткими былинками пронизывал темную землю, а так как простая, покрытая плющом стена отделяла маленький садик от двух больших садов, простиравшихся до самой улицы Цирка, то хорошенькое личико ее рельефно выделялось на их безлиственном фоне. Увидев госпожу Кандаль, она удивленно-радостно вскрикнула и встала, чтобы обнять ее.
– Видишь, я одета и жду карету, – сказала она. – Я собиралась поехать к тебе, узнать о твоем здоровье…
– И ты бы меня не застала, – ответила графиня, – и никто не рассказал бы тебе, что ты могла никогда не увидеть меня такой, какой видишь сейчас.
– Какое безумие!
– Я только что избежала очень серьезной опасности.
– Ты меня пугаешь…
И Габриелла начала свой рассказ – слегка преувеличенный, как все женские рассказы, – о приключении с каретой. Жюльетта же изредка прерывала ее речь легкими восклицаниями. Комната, где находились подруги, была мягким и теплым гнездышком, самым подходящим для задушевных бесед двух близких друзей; весь день она нагревалась горячим мартовским солнцем, а теперь тепло исходило от камина, в котором медленно горели длинные, широкие полена. Напрасно вы стали бы искать в этой комнате груды пестрых материй и безделушек, без коих не могут обойтись современные парижанки. Обладая остроумной аристократической фантазией, госпожа Тильер просто перенесла в свое жилище обстановку одного из будуаров замка Нансэ, так что все, до мельчайших подробностей в этой маленькой гостиной, было во вкусе времен Людовика XVI, – эпохи, в которую один из предков госпожи Тильер, Карл де Нансэ, покровитель Ривароля, реставрировал свой замок. Белый тон этой прелестной тонко сработанной мебели и голубой оттенок поблекшей материи гармонировали с висевшими в золотых рамах старинными портретами. Подсказал ли внутренний голос Жюльетты, что именно эта обстановка прошлого столетия наиболее подходила к ее своеобразной красоте? Без сомнения, с легкой дымкой пудры на белокурых волосах, пепельно-белокурых, отличавшихся от золотисто-белокурых волос Габриеллы, мушками в уголке тонкого рта, румянами на розоватых щеках, высокими туфлями на маленьких ножках и в охватывающем: ее гибкую талию платье Марии Антуанетты она казалась бы современницей знаменитой маркизы Лоры де Нансэ, портрет которой стоял на камине рядом с портретом маркиза Карла. И даже без мушек, пудры, румян и туфель она поражала вызывавшим даже некоторое беспокойство сходством со своей прабабушкой, так недостойно вознагражденной за свою романическую страсть – во времена далеко не романические – ужасной страницей из воспоминаний Тилли. У Жюльетты, так же как и у ее красивой прабабушки, грациозная детская внешность, напоминавшая хрупкую статуэтку из саксонского фарфора, уравновешивалась глубоким выражением взгляда и грустным отпечатком улыбки. Еще одна подробность в лице госпожи Тильер преображала в мечтательное очарование хорошенькую миловидность XVIII века. В те минуты, когда она волновалась, не желая этого показывать, внезапно зрачки ее так расширялись, что прекрасные нежные темно-голубые глаза казались совершенно черными; в них ощущалась болезненная нервность, сдерживаемая очень сильной волей. Это лицо, заключавшее в себе столько благородства, родовитости и сдержанной страсти, являлось странным контрастом с таким же тонко-аристократическим, утонченным вековой наследственностью, но энергичным и деятельным лицом графини Кандаль. Живя под гипнозом своего культа к грозному маршалу де Кандаль, другу Монлюка, соперничавшего с ним в жестокости, графиня в пору религиозных войн была бы одной из тех воинственных женщин, о жестокостях которых рассказывает Эстуаль, а в пору, более близкую к нам, – шуанкой, одной из тех амазонок Вандеи, которые участвовали в перестрелках на дорогах с такою же храбростью, как самые бесстрашные из их товарищей. Олицетворенная мягкость и нежность маркизы Тильер напоминала тех героинь любовной жизни, тип которых история воплотила в трогательных образах Лавальер или Аиссэ. Одна была как бы портретом кисти Ван-Дейка, сошедшим с полотна в силу атавизма, а другая – старинной пастелью, одухотворенной таинственным вдохновением. Но если внешним аналогиям соответствовала аналогия внутренняя и если действительно в душе одной трепетали струны скрытого героизма, а в душе другой таилась бездонная страсть, то самому тонкому наблюдателю не удалось бы этого открыть, прислушиваясь к разговору, происходившему в углу, на диване. Окончив рассказ о своем приключении, одетый Бортом портрет кисти Ван-Дейка и наряженная в платье от Дусе старинная пастель начали рассказывать друг другу о том, как провели они последнюю неделю; и разговор этот был ничем иным, как простой болтовней двух подруг, говоривших по очереди то о тряпках, то о визитах, то о вечерах, – болтовней, – это противное слово вполне верно характеризует милое щебетание насмешливых птичек, – кончавшейся неизбежной в таких случаях фразой, произнесенной графиней:
– Итак, когда же ты приедешь ко мне обедать и хорошенько поговорить? Хочешь завтра?
– Завтра? Нет, – ответила госпожа Тильер, – у меня обедает моя кузина Нансэ. Так не хочешь ли послезавтра в четверг?
– В четверг? Четверг? В этот день я занята; я обедаю у своей сестры д'Арколь. Тогда не хочешь ли в пятницу?
– Да это скачка! – сказала, смеясь, Жюльетта. – Я обедаю у д'Авансон. Представь себе, мне придется мирить своего поклонника с его женой. Но госпожа д'Авансон ложится очень рано, а это как раз день твоего абонемента в Опере, и если у тебя никого не будет…
– Никого… Вот это великолепно! Не бери своей кареты; к девяти часам я сама заеду за тобой к д'Авансон… Но до пятницы еще очень, очень далеко. Да, вот мысль! Не придешь ли ты ко мне просто сегодня вечером?
– Нет, – ответила госпожа Тильер, – взгляни на мой стол, я кончала это письмо в ту минуту, когда ты вошла… Я писала Миро; он уже очень давно просит меня назначить ему день, и так как сегодня я дома вдвоем с моей матерью…
– Не посылай письма, вот и все, – возразила графиня, – и ты сделаешь мне большое одолжение… Этот обед меня немного тяготит… Вся охотничья орава из Пон-сюр-Йоны. Ты знаешь этих охотников: Прони, д'Артель, Мозе… и, наконец, – нерешительно сказала она, – может быть, только с последним из них ты не пожелаешь познакомиться, – с ним… Ведь ты такая, как говорят англичане, «патикьюлэ»…
– А французы – неприступная или несносная, – смеясь, прервала ее Жюльетта. – И все это потому, что я не хочу бывать у тебя, когда у тебя творится столпотворение… А кто это таинственное лицо, с которым я должна запретить тебе меня знакомить?..
– О, совсем не таинственное! – возразила Габриелла.
– Это Раймонд Казаль.
– Тот самый… госпожи Корсьё? – спросила Жюльетта и, получив утвердительный ответ, лукаво продолжала:
– Дело в том, что строгий Пуаян отнесется к этому неодобрительно, и я неизбежно услышу фразу: «Зачем госпожа Кандаль принимает таких людей?»
Вероятно, графиня мало симпатизировала другу, над неявной бдительностью которого весело подсмеивалась Жюльетта, так как насмешка эта вызвала у нее недобрую радость, на миг блеснувшую в ее глазах. Словно ободрившись, она продолжала:
– Во-первых, ты скажешь ему, что это друг моего мужа гораздо больше, чем мой. И, во-вторых, могу ли я говорить с тобой откровенно? Казаль, не правда ли, для тебя и для Пуаяна и для кого бы то ни было, – шалопай, бывающий у женщин только для того, чтобы губить их, фат, скомпрометировавший госпожу Гакевиль, д'Эторель, Корсьё, тысячу и трех других, игрок, который ведет в клубе нелепую игру, огрубевший тип, который встает из-за игорного стола только для того, чтобы садиться на лошадь, фехтовать или охотиться и вечером надринькаться как лорд? Таков только твой Казаль и Казаль твоего Пуаяна…
– Мой Казаль! – прервала ее Жюльетта. – Да я его совсем не знаю; да и Пуаян – совсем не «мой»; я не желаю брать на себя ответственность за антипатии моих друзей, будь же справедлива?..
– Конечно, конечно, твой Пуаян, – настаивала графиня. Что если бы он просто овдовел, а не разъехался со своей женой, что если бы эта самая негодная жена сделала ему приятный сюрприз и умерла во Флоренции, где она ведет такую жизнь?..
– Что же? Кончай, – сказала Жюльетта.
– Мне всегда казалось, что ты способна выйти за него замуж; что же касается до него – я готова держать пари: он думает об этом и охраняет тебя, как невесту.
– Во-первых, не думаю, чтобы у него были такие злодейские замыслы, – громко смеясь, сказала Жюльетта, – а во-вторых, не знаю, что бы я ответила, если бы представился такой случай… Наконец, почти тридцатилетняя невеста может не бояться чар фатоватого прожигателя жизни, ярого игрока, отчасти жокея, довольно хорошо владеющего оружием, и горького пьяницы, – вот верный, хотя и не лестный портрет твоего гостя…
– Ты прервала меня как раз в тот момент, когда я хотела сказать, что этот легендарный Казаль так же мало похож на настоящего, как изображенный в «Жатве» Наполеон III не похож на нашего бедного императора… Казаля считают фатом? Но виноват ли он в том, что жизнь столкнула его с тремя или четырьмя сумасшедшими, которые афишировали свою связь с ним. Смейся сколько тебе угодно. Да, они его афишировали! Полина Корсьё дошла до того, что ее невозможно было принимать. А после разрыва кто стал сплетничать направо и налево? Он или она? Я знаю только одно – я, которая дорожу своей репутацией честной женщины, – что никогда, слышишь ли, никогда, он не сказал мне чего-нибудь такого, что не должен был говорить. Он умен, интересен и полон воспоминаний о своих путешествиях. Он изъездил весь свет: Восток, Индию, Китай, Японию. Прожигатель жизни? Игрок? Он был только немного богаче всех этих господ, а потому имел больше лошадей и проигрывал более крупные куши. Есть чем возмущаться! Возможно, что у него есть страсть к фехтованию, но он о ней не говорит, и я никогда не слышала, чтобы он злоупотреблял своим умением владеть шпагой. Возможно также, что он пьет, но, приходя ко мне, он всегда владел собой в совершенстве… Знаешь ли, что он такое? Балованный ребенок, которому жизнь всегда давалась слишком легко, но который сохранил в себе много хороших качеств. И при этом красив! Но ты его видела?..
– Да, кажется, мне его раз показывали в Опере, – сказала Жюльетта. – Он высокий, с черными волосами и белокурой бородой.
– Так это было давно, – возразила Габриелла, – теперь он носит только усы. Какая странная вещь – жизнь в Париже! Вы, вероятно, встречались сотни раз.
– Я так мало выезжаю, – сказала Жюльетта, – да и к тому же по рассеянности никогда никого не узнаю.
– Но выйдешь ли ты, наконец, сегодня вечером, чтобы посмотреть прекрасного Казаля, да или нет?
– Да, но как ты о нем говоришь! Как ты себя взвинчиваешь! Если бы я тебя не знала…
– Ты сказала бы, что я в него влюблена? Не правда ли? Что же делать? Ведь в моих жилах течет боевая кровь и отвращение к светской несправедливости… Но смотри, не выдай меня Пуаяну!
– Ах, опять Пуаян! – воскликнула Жюльетта, пожимая своими тонкими плечами.
– Конечно, – продолжала графиня, встряхнув головой. – Когда его нет, все идет прекрасно. А потом он поговорит с тобой, и я всегда замечала, как действует на тебя каждое его слово… Но кто-то входит… На этот раз карета готова…
Когда лакей объявил, что карета подана, началось прощальное щебетание и посыпались возгласы: «уже», «да ведь ты только что приехала», «до вечера, моя милая», потом поцелуи, смех при вновь произнесенном имени Казаля, после чего, с отъездом госпожи де Кандаль, наступила тишина, еле нарушаемая тиканьем часов и треском топившегося камина. Оставшись одна, Жюльетта села за письменный стол и, разорвав записку, предназначавшуюся для Миро, вынула из шкатулки голубую депешу для того, чтобы начать другую, что оказалось гораздо труднее, так как она долго сидела, вертя своими тонкими пальцами ручку и устремив взор на сад, который теперь, под нахмурившимся небом, казался меланхоличнее. И вот строки, которые она, наконец, решилась написать:
«Мой друг, не приходите сегодня раньше одиннадцати часов вечера. У меня только что была Габриелла, с которой мы не видались уже десять дней, и мне пришлось согласиться на ее приглашение отобедать у нее сегодня. Уехать от нее тотчас после обеда – значило бы поступить с нею не по-дружески. А потому прошу вас на меня не сердиться, если я на два часа отложу наше свидание, когда вы расскажете мне о том, что произошло сегодня в палате, и о том, как вы говорили. Не являйтесь ко мне с разочарованными глазами, в которых я читаю упрек по адресу того, что вы ошибочно называете моей светскостью. Вы слишком хорошо знаете, что представляет собой для меня свет без вас, без тебя, и как бы я хотела иметь право объявить всем, что значишь ты для твоего друга Жюльетты». Запечатав депешу, она написала на оставленном для адреса месте имя известного в ту эпоху оратора из правых, игравшего в Версале ту же роль, которую теперь с большим благородством выполняет де Мэн. И это имя было: граф Генрих Пуаян – вот доказательство того, что даже самые близкие подруги лишь наполовину посвящают друг друга в свои тайны. Если графиня, как мы видели, и подозревала о чувствах Пуаяна к Жюльетте, то, во всяком случае, – она была очень далека от мысли, что чувства эти взаимны и что любовная связь соединяла эти два существа.
Очень честные женщины, – Габриелла была такой, хотя и слишком много об этом говорила, – часто отличаются такой наивностью, которая доказывает их безграничную прямоту. А сколько еще вещей читалось между строками этой хорошенькой синей бумажки! Если бы Жюльетта искренне перечла ее вместо того, чтобы сейчас же запечатать, она отдала бы себе отчет в том, что нежность этих кокетливых фраз, внезапное «ты» и ласковое окончание письма служили прикрытием, а, может быть, и вознаграждением… За что? За вероломство? Нет. Но все-таки за ними скрывалась маленькая измена. Всякий поступок будет изменой, если возлюбленная заранее знает, что, совершая его, она огорчит своего друга. И разве Пуаян, который в этот день должен был говорить на важном заседании палаты, не почувствовал бы себя оскорбленным, узнав, что Жюльетта, имея возможность видеть его с восьми часов и пропустив заседание палаты под каким-то легкомысленным предлогом, сверх того еще отсрочила свидание с ним для того, чтобы обедать с человеком, которого он не любил? Она не сказала Габриелле, что несколько раз, когда разговор заходил о госпоже де Корсьё, мужа которой де Пуаян знал, он отзывался о Казале весьма резко. Перечитав еще раз эту прелестную записку, может быть, хорошенькая вдова и задала бы себе вопрос, почему, – связав навсегда свою жизнь тайным обещанием выйти замуж за Пуаяна, – слушая Габриеллу, она испытывала какое-то странное любопытство к этому Казалю, столь антипатичному своему будущему мужу. И, может быть, если бы она была вполне правдива с собой, то осознала бы, что в ее чувство к де Пуаяну начинало вкрадываться утомление, а переход от легкого утомления к большой скуке совершается так же быстро, как переход от малого любопытства к большому кокетству… Но можем ли мы распутать моток тысячи ниток, которые сплетаются в наших мыслях и которые скрываются фразами писем к лицам, близким нашему сердцу? Мы так же мало отдаем себе отчет в тайном смысле наших любовных писем, как и в тех трагических событиях, к которым мы бываем причастны.
И когда спустя полчаса Жюльетта приказала кучеру остановиться перед почтой, чтобы самой опустить в ящик свою депешу, она ничуть не подозревала значения своей тонкой и нежной прозы, так же как и графиня де Кандаль не подозревала, какое роковое влияние будет иметь ее импровизированное приглашение на жизнь ее самого близкого друга.
Глава II
Незнакомец
Госпожа Тильер имела привычку одеваться заранее в те дни, когда она была кем-нибудь приглашена, чтобы по крайней мере присутствовать при обеде своей матери.
Прожив тридцать лет в провинции, госпожа Нансэ сохранила привычку аккуратно садиться за стол в ту минуту, когда часы били без четверти семь. Небольшая столовая, где едва могло поместиться человек десять, находилась во втором этаже и принадлежала им обоим. Эта мать, обожавшая свою дочь ради нее самой, а не ради себя, – чувство, так же редко встречающееся у матери, как и у дочерей, – старалась устроиться так, чтобы жизни их скрещивались, но не сливались. У нее был свой этаж, своя гостиная, своя прислуга и независимое распределение дня; зимой, как и летом, она вставала в шесть часов утра для того, чтобы бывать у обедни в соседнем монастыре, ложилась в девять и никогда не спускалась в первый этаж. Ей хотелось, чтобы Жюльетта одновременно имела в ее лице заступницу и пользовалась такой же полной свободой, как если бы жила одна. В избытке самоотвержения она даже упрекала себя за то, что позволяет себя баловать госпожей Тильер каждый раз, когда эта последняя собиралась выезжать в свет.
Но она все-таки позволяла себя побаловать, понимая, что в противном случае и без того мало выезжавшая Жюльетта навсегда откажется от выездов. Кроме того, для нее было большим наслаждением первой полюбоваться нарядом дочери. Обе они переживали там иногда минуты, полные интимной нежности. В таких случаях редко допускалось к ним третье лицо. В первое время, когда Пуаян начал ухаживать за Жюльеттой, он постоянно придумывал разные предлоги, чтобы полюбоваться этим зрелищем, ласкавшим его взор: в столовой, где царила полная тишина и горели две большие лампы стиля ампир, стоявшая на коленях, молодая, разодетая женщина прислуживала своей старой матери, всегда одетой в траурное платье. Но с тех пор как отношения его с Жюльеттой изменились, он испытывал некоторое смущение, чувствуя на себе взгляд госпожи Нансэ. Человек этот, общественный деятель, известный своим хладнокровием, которое не оставляло его даже среди партийных врагов, мучился в присутствии этой почтенной особы теми тоскливыми опасениями, которые порождает в прямой, честной душе преступная тайна. Он боялся этих чистых, голубых, умных глаз, – глаз старой полуглухой женщины; это было все, что осталось молодого на бледном увядшем лице. Несмотря на то, что госпоже де Нансэ только что исполнилось шестьдесят лет, ей можно было дать семьдесят – так сильно ее собственное горе и горе дочери подточили в ней жизненные силы. За год до вдовства Жюльетты она потеряла мужа и двух сыновей. Эта скорбная мать, очевидно, мысленно постоянно пребывавшая со своими дорогими покойниками, радостно оживала в присутствии своего последнего детища Жюльетты, видя ее разодетой, веселой и ласковой, как в эти полчаса перед обедом госпожи Кандаль. В этот вечер на Жюльетте было черное кружевное платье на розовом муаровом чехле с бантами того же цвета. В пепельных волосах и тонких ушах блестели жемчуга. Чуть заметный вырез лифа открывал нижнюю часть ее горла и начало гибких плеч, обрисовывая упругую постановку шеи и стройность бюста. Одетая таким образом, она совмещала в себе прелесть молодой женщины с прелестью девушки. Ее полуобнаженные руки беспрестанно двигались, а красивые, покрытые кольцами пальцы то и дело оказывали матери ряд услуг: наливая в стакан воду, приготовляя хлеб или выбирая фрукт, чтобы его разрезать. Когда она отдавалась этим милым заботам, голубые глаза ее светились на розовом фоне ее личика, более оживленного, чем обыкновенно. Губы, в правом уголке которых виднелась маленькая ямочка, весело улыбались. Словом, у нее был довольный вид, как в те дни, когда что-нибудь ее радовало. Мать чувствовала себя счастливой, глядя на радостное выражение ее лица. С первого же взгляда она знала, тяготилась ли Жюльетта предстоящим вечером или же готовилась действительно веселиться; и в этом веселье ей чудилось возвращение в свет со всеми шансами на вторичный брак для этой дочери, которую она боялась скоро оставить в одиночестве. И вот, помолчав немного и приближая к уху дрожащую руку, чтобы вернее уловить ответ, она громко, как говорят глухие, сказала:
– Я, пожалуй, стану ревновать тебя к Габриелле: ты так рада к ней ехать. А кто же еще будет у нее?
– Очень немногие, – ответила госпожа Тильер, краснея. – Охотники из Общества охоты Кандаль. Она пригласила меня помогать ей.
– А все-таки пример этого брака мешает тебе вторично выйти замуж, – сказала госпожа Нансэ, качая головой. – Бедная она женщина, и сколько в ней мужества, и со всем этим нет детей!
– Да, – ответила Жюльетта, – в ней столько мужества, – и при мысли о тайном горе, точившем жизнь подруги, глаза ее мгновенно потускнели.
Людовик Кандаль еще до брака состоял в связи с некоей госпожой Бернар, женой одного богатого фабриканта, от которой имел сына. Вскоре после женитьбы связь эта возобновилась совершенно открыто, и в течение десяти лет графиня переносила ее с гордой покорностью, которая объясняется одним простым обстоятельством: все состояние принадлежало ей, и благородная женщина не хотела, чтобы последний из рода Кандаль был принужден жить на выклянченную у оскорбленной жены пенсию. К тому же она все надеялась иметь сына, который бы носил то имя де Кандаль, к которому она питала самый романический культ. Наконец, несмотря на все, она любила своего мужа. Из рассказов Габриеллы Жюльетта знала эту грустную историю и знала ее слишком подробно, чтобы не разделять всей ее горечи. Дополняя фразу своей матери, она прибавила:
– Не думаю, чтобы у меня нашлось когда-нибудь столько терпения.
– Однако, – возразила госпожа Нансэ, – я напрасно напомнила тебе об этих грустных вещах. Ты опять стала мрачной, какой я не люблю тебя видеть. Улыбнись мне перед отъездом и будь весела, как давеча. Я была так счастлива… Вот уже почти шесть месяцев, что я не видела тебя с такими глазами.
«Дорогая мама, – думала Жюльетта четверть часа спустя, в то время как карета уносила ее к улице Тильзит, где жили Кандаль, – как она меня любит! И как она знает выражение моих глаз и как умеет в них читать! Ведь она права: обед у Кандаль забавляет меня, как ребенка. Но почему?»
Да, почему? Этот вопрос, которого она еще себе не задавала ни после разговора с подругой, ни после письма к Генриху Пуаяну, внезапно овладел ею после замечания ее матери и как только она уселась в угол кареты. Карета – такое место, где женщины предаются самым глубоким размышлениям, так как здесь они чувствуют себя наиболее изолированными и защищенными от трепещущей вокруг них жизни. Всего лишь десяти минут, проведенных таким образом, – десяти минут, отделяющих улицу Матиньон от улицы Тильзит, – часто было достаточно для госпожи Тильер, чтобы проанализировать в мельчайших подробностях все факты, подмеченные на том или другом вечере. Но на этот раз потребовались бы целые часы для того, чтобы она могла разобраться в работе, происходившей в ее голове после разговора с Габриеллой, и хотя эта молчальница хорошо себя знала, она все-таки на этот раз ошиблась относительно происхождения этой работы.
Зародыш любопытства, зароненный в ее душу именем Казаля, вызвал брожение в ее мечтах. Весь день, машинально двигаясь и разъезжая, она думала о нем, воспринимая без всякой предосторожности образы, витающие вокруг этого имени. Таким образом, ей представилась госпожа де Корсьё такою, какой она встретила ее в эпоху разрыва с Казалем, – унылой, меланхоличной и изменившейся до неузнаваемости.
В каждом женском сердце заключается некоторая доля интереса к такому мужчине, который сумел заставить другую женщину любить себя до могилы. Этот смутный интерес давно уже шевельнулся в душе госпожи Тильер, и теперь она вспомнила, что тогда еще почувствовала безграничную жалость к покинутой и спрашивала себя: «Что именно в этом человеке способно вызвать любовь, доводящую свою жертву до бесчестия?..» Странное любопытство госпожи де Тильер разжигалось еще тем обаянием, каким обладают в глазах многих честных женщин профессиональные распутники. Уступив своему возлюбленному на самых нравственных основаниях, несмотря на неопределенность своего положения, на которое, впрочем, и она, и Пуаян смотрели как на брак, Жюльетта сохранила всю щепетильность честной женщины.
Это обаяние, в силу которого, если можно так выразиться, дон-Жуаны зачаровывали Эльвир, – вспомним бессмертный символ, созданный Мольером, – часто было отмечено и не раз возбуждало сетованья. Оно до сих пор еще остается неразрешимой загадкой. Некоторые хотят видеть в нем особый вид женского безумия, аналогичного тому мужскому безумию, которое один мизантроп-юморист назвал «жаждой искупления», желанием искупить куртизанок любовью. Другие же ставили диагноз простого тщеславия. Не является ли предметом гордости для женщины то обстоятельство, что она, заставляя распутника обожать себя, этим самым как бы одерживает победу над своими бесчисленными соперницами, над теми, которые ей, как женщине добродетельной, более всего ненавистны? Быть может, мы разрешим эту загадку, предположив, что существует как бы особый закон «сердечного пресыщения». Мы способны воспринимать лишь ограниченное количество впечатлений определенного порядка. Лишь только вместимость эта заполнена, мы бессильны воспринимать подобные впечатления и ощущаем потребность во впечатлениях противоположных. Один факт подтверждает эту гипотезу: интерес к распутникам начинается у честных женщин лишь с тридцати лет, когда добродетельная жизнь дала им все свои несколько суровые радости. Конечно, в ту пору, когда госпожа Тильер приехала в Париж молодой вдовой, тотчас после войны, опьяненная страданием и гордостью, личность того самого Казаля, который все больше и больше занимал ее за несколько последних часов, могла внушить ей только антипатию. Но теперь среди охватившего ее вихря мыслей она, сама того не подозревая, «кристаллизировалась», по остроумному, вошедшему в моду выражению Бейля, и причиной этого был человек, с которым ей предстояло провести вечер. Она считала себя вполне искренней, давая на вопрос «почему» следующий смело сформулированный ответ: «Меня просто интересует узнать человека, которого так ценит Габриелла, несмотря на его дурную репутацию, – вот и все…» И чувствуя в глубине души что-то нездоровое в своем тайном желании этой встречи, она, чтобы оправдать себя, прибавила: «Это вечная история запретного плода». Во всяком случае, было ли это стремление нездоровым или нет, но самому тонкому наблюдателю не удалось бы его подметить, когда, выходя из кареты во дворе отеля Кандаль, она ясным и спокойным голосом сказала кучеру: «Подать карету в без четверти одиннадцать…» При входе в гостиную, где уже собрались все гости, ее загадочное лицо выражало спокойную ясность, и когда ей был представлен тот, ради кого в конце концов она приняла это приглашение, она, казалось, еле обратила на него внимание. Казаль поклонился ей с таким же равнодушием, и Габриелла, наблюдавшая за обоими, видя холодность своей подруги, испугалась, не прочел ли ей нравоучения Пуаян. Она подошла к Жюльетте и тихо сказала:
– Ну, что же? Как ты его находишь?
– Никак, – ответила госпожа Тильер. – Он – красивый малый, каких много. – Я говорила тебе, – продолжала госпожа Кандаль, – что он не в твоем вкусе. Предупреждаю тебя, что за столом он будет сидеть рядом с тобой. Но если тебе это неприятно, еще есть время переменить.
– К чему? – возразила Жюльетта, грациозно покачивая головой.
Габриелла не настаивала. Однако это чрезмерное равнодушие показалось ей неестественным, и она не ошиблась. Обе женщины были очень дружны. Но женская дружба отличается от мужской тем, что последняя не может существовать без полной откровенности, между тем как вторая без нее обходится. Подруга никогда вполне не доверяет словам подруги, но это постоянное взаимное недоверие не мешает им нежно любить друг друга. В действительности, с тех пор, как госпожа Тильер вернулась в свет, ни один мужчина не производил на нее впечатления, подобного тому внезапному толчку, который она ощутила с первого взгляда на бывшего любовника госпожи Корсьё. Нетерпеливое ожидание натянуло все струны ее души, и она с непривычной для нее напряженностью приготовилась почувствовать или грусть разочарования, или радость встречи с существом, оказавшимся на высоте ее любопытства. В наружности Казаля было нечто такое, что могло сильно поразить романическое воображение даже без этой подготовительной внутренней работы. Молодой человек действительно являлся загадочной противоположностью своей репутации, контрастом, на котором Габриелла так настаивала, что смутно взвинтила воображение Жюльетты. Он вовсе не был «красивым малым, каких много», как с лицемерным презрением выразилась о нем последняя; не больше сходства было у него также и с неприятным обликом, оставшимся в ее памяти от давнишней их встречи в клубе, когда он с видом угрюмой наглости стоял, опершись на бархатную балюстраду ложи.
Для каждого лица существует такой возраст, такая исключительная пора, когда оно достигает высшей степени интенсивности выражения. Для некоторых мускулистых и желчных мужчин, каким был Казаль, такой период совпадает со второй молодостью. Казалю было тридцать семь лет. Разгульная жизнь, изнуряющая натуры лимфатические, парализующая полнокровных, приводящая к безумию нервных, чрезмерные и бесчисленные утомления дня и ночи Казаля утончили и как бы одухотворили. Они оставили на лице его следы, напоминавшие следы дум, знаки, как бы говорившие о внутренней благородной меланхолии. Лицо его отличалось той жгучей бледностью, которую невозможно искусственно приобрести и против которой бессильны и бессонные ночи, проведенные за игрой, и дни охоты, когда воздух стегает вас по лицу. Коротко остриженные и еще очень черные волосы густо обрамляли его квадратный лоб, разделенный посредине линией воли и постепенно расширявшийся к вискам.
В этом лбе было что-то мечтательное, так же, как в складках век что-то грустное, а в светло-зеленых с серым отливом глазах – нечто проникновенное, тонкое. Прямой нос и крепкий подбородок придавали силу этому немного помятому лицу, на котором чувственность губ смягчалась почти белокурыми усами.
Путешествие в Индию послужило Казалю предлогом для того, чтобы переменить прическу и обрить бороду, где уже начинали показываться серебряные нити. На его немного бесцветных щеках лежал легкий отпечаток горечи, выдававший разочарование человека, которому приходилось многому улыбаться с отвращением. Лицо это было одновременно и старым и молодым, энергичным и истомленным, но в чертах его не было и тени вульгарности. Казалось невозможным, что оно принадлежало профессиональному прожигателю жизни, хотя крепкий и вместе с тем гибкий стан свидетельствовал о привычке к ежедневной тренировке. Конечно, высокий и сильный Казаль не пропускал ни единого дня без того, чтобы не расходовать свою силу в каком-нибудь бурном спорте, как фехтование или игра в мяч, бокс или верховая езда, охота или катание на яхте. Его чересчур изысканная манера одеваться говорила о несерьезной заботливости переступившего за двадцать пять лет принца моды. Но он, казалось, не думал об этом. От всего его существа веяло такой очевидной привычкой к элегантности, что она казалась врожденной, как у животного, предназначенного для высшей жизни, созданного природой для того, чтобы одеваться и жить именно так, а не иначе. Все это сливалось в одно сильное и красивое, мужественное и неопределенно изнеженное целое, сразу объяснившее госпоже де Тильер, почему человек этот внушал такие трагические страсти в капризном и легкомысленном свете, а также почему другие мужчины, не исключая Пуаяна, питали к нему такую сильную злобу. Женщины, знающие нас гораздо лучше, чем мы воображаем, хорошо понимают, что успех, достигаемый возле них нашим братом, возбуждает зависть всей прочей корпорации, аналогичную той ревности, которую они сами испытывают к тем из своих подруг, которые счастливы в любви.
Большинство мужчин в присутствии Казаля должны были чувствовать себя приниженными, так как из всех разновидностей честолюбия, присущих мужчинам, самым страстным и ревнивым является честолюбие физическое, хотя его наиболее тщательно скрывают.
– Положительно, он не похож на других.
Эта короткая фраза, которую госпожа Тильер мысленно повторяла четверть часа спустя, заключала в себе зачаток целого нового брожения мыслей; она являлась результатом экзамена, которому подвергают всякого вновь прибывшего даже самые рассеянные женщины несколькими быстро брошенными взглядами. Они знают, какие у вас глаза и губы, руки и волосы, жесты и дурные привычки, настроение и воспитание, прежде чем вы успеете узнать, осмотрели ли они вас или нет.
Когда было объявлено, что обед подан, Кандаль предложил руку Жюльетте, чтобы пройти в столовую, находившуюся во втором этаже, где обедали лишь тогда, когда собирался тесный кружок. Хотя эта маленькая комната, в противоположность большой, находившейся в первом этаже столовой, была устроена с целью служить рамой интимным беседам, она все-таки подробностями своего убранства вполне открывала нам характер графини, принадлежавшей, если можно так выразиться, к «участку Елисейских Полей» в предместье Сен-Жермен; т. е. в противоположность недовольным светом, населяющим окрестности улицы Сен-Гийом, она с самой старинной родовитостью соединяла вкус к шику и вполне современной элегантности; но некоторые оттенки не позволяли смешивать ее с женщинами просто богатыми. Например, в простенке этой столовой она натянула один из десяти еще нетронутых ковров – царский подарок герцога Альбы старому маршалу де Кандаль, когда последний был послан к нему с тайным поручением. В этом отеле, вполне современном и вместе с тем полном реликвий ужасного прошлого, не было ни одного угла, который не выдавал бы странного культа молодой женщины к кровожадному предку. Особенно этот сотканный в Брюгге ковер, изображавший поход ландскнехтов через леса с поднятыми пиками с надписью, напоминающей о знаменитом маршале, являлся в этой узкой комнате знаком преувеличенной дворянской гордости. Может быть, в прежние времена в этом чувствовался бы вкус выскочки. Но такие женщины, как Габриелла, которые хотят одновременно блистать, как их соперницы финансового мира, и вместе с тем отличаться от них, легко увлекаются своей родовитостью, как будто приобщились к ней лишь недавно. Это одна из тысячи форм конфликта, возникшего сто лет тому назад между старой и новой Францией.
Иногда у госпожи де Кандаль срываются такие фразы: «Когда носишь такое имя, как мы…», и в тоне ее чувствуется такое хвастовство своей родовитостью, как будто фраза эта произносится не истой представительницей рода де Кандаль, вступившей в брак со своим двоюродным братом, таким же родовитым де Кандалем, как и она сама. Но все это не мешает ей приглашать к себе обедать, как, например, в этот вечер, внука знаменитого венского банкира Альфреда Мозе, который сидел рядом с сестрой ее герцогиней д'Арколь, вышедшей замуж за внука одного из наполеоновских маршалов.
Правда, уже два поколения Мозе были выкрестами. Что же касается до трех остальных гостей, то лишь один из них, виконт де Прони, происходил из рода, бесспорно стоявшего наравне с родом великого маршала, если не принимать в расчет, конечно, его славы.
Баронство же барона д'Артель восходило лишь ко времени царствования Людовика-Филиппа, а Казаль был сыном разбогатевшего на железнодорожных акциях промышленника, получившего позднее согласно «закона второго декабря» звание сенатора, как, впрочем, и отец самой графини. Такова непоследовательность нашего времени, когда самые чванные претензии уживаются с настоятельными требованиями светской жизни. Луи де Кандаль страстно любил охоту в самых широких размерах; несмотря на значительное состояние жены, для удовлетворения этой, вероятно, наследственной страсти, чтобы содержать лучшую охоту во Франции, ему приходилось вступать в компанию с несколькими товарищами по клубу. Вот почему Мозе, единственным занятием которого была светская жизнь, сумевший различными дипломатическими ходами втереться в Жокей-клуб, занимал теперь в бюджете Пон-Сюр-Йонны весьма значительное место, что заставляло его компаньона и жену его обходиться с ним, как с другом. Графиня, будучи очень строгой христианкой и достаточно умной и справедливой, чтобы не поддаваться фанатичной антисемитской ненависти, выказывала однако сильную враждебность к иностранцам; она даже почти не принимала у себя своего врага госпожу Бернар, урожденную Юртель, из семейства брюссельских Юртелей. Но она выпутывалась из этого маленького противоречия, в силу которого какой-то Мозе допускался в тесный кружок ее друзей, ловкими фразами, подчеркивая в свое оправдание, что только для него она делает исключение. Она расхваливала этого товарища графа за его деликатность, за прекрасное умение держать себя в обществе, за щедрость во всех благотворительных делах. Похвалы ее были вполне заслуженными. Этот белокурый человек, облысевший в сорок пять лет, с проницательными глазами на худом, бескровном лице, обладал чрезвычайной последовательностью в преследовании намеченной цели, – в чем тайна успеха той сильной расы, типичные черты коей сохранились в нем, несмотря на крещение. Он выдерживал свою роль джентльмена с безупречной строгостью. Но если бы среди приглашенных нашелся философ, его поразила бы нераздельная с жизнью ирония, по которой потомок самого гонимого в истории народа сидел в этой столовой под подарком, преподнесенным одним жестоким гонителем евреев другому такому же гонителю.
Такую же иронию нашел бы он, видя, как госпожа д'Арколь, сидевшая за сервированным по-английски столом, держала в руках английское серебро, между тем как первый герцог д'Арколь прославился своей непримиримой ненавистью к британскому народу и вызовом на дуэль Хадсона Лоу. Но философы не бывают в свете, а если иногда и появляются в нем, то только для того, чтобы сейчас же потопить свою философию в вихре снобизма. Таким образом, во всяком самом небольшом собрании, хотя бы оно состояло всего из пяти или шести лиц, кроется всегда ряд самых бессмысленных противоречий. Самое благоразумное – не разбираться в них, так же как и в психологии самих этих людей.
Мозе, смаковавший в эту минуту крем из спаржи, был бы крайне удивлен, если бы ему напомнили, что старый маршал де Кандаль, вероятно, сжег бы его собственноручно; точно так же удивился бы д'Артель, ухаживавший за своей соседкой-графиней, если бы ему припомнили, что прадед его ходил за сохой по полям Босы; а также удивилась бы и госпожа де Кандаль, если бы ей доказали, что, посадив Казаля возле Жюльетты, она совершила нечто не вполне достойное очень порядочной женщины; но не меньше их всех удивилась бы и Жюльетта, услыхав, что под равнодушием, которое она все более и более выказывала своему соседу, скрывался возрастающий к нему интерес. И Прони, занявшийся с радостью знатока смакованием амонтилльядо, разлитого гостям после первого блюда, и гастроном де Кандаль, скорбевший о том, что не может пригласить к себе свою возлюбленную, но утешавшийся тем, что у него превосходный стол, – были вполне застрахованы от тех сюрпризов, которые преподносит нам фантазия. Наконец, что касается Казаля, то он в своей жизни слишком много видал видов, чтобы чему-либо удивляться.
Обед, конечно, начался со всевозможных толков о происшествии, жертвой которого сделалась госпожа де Кандаль; но затем, так как истые охотники даже в мертвый сезон не могут говорить и десяти минут без того, чтобы не примешать к разговору своей любимой страсти, происшествие с графиней послужило лишь предлогом к бесконечным рассказам об охотничьих приключениях, а с них разговор быстро перешел к прениям о различных способах охоты. Д'Артель, обладая грубой наружностью внука крестьянина, любил охоту не меньше де Кандаля, но только охотился иным способом. Например, пока загонщики гнали дичь, а охотники подстерегали ее где-нибудь на просеке, он часто бросал их и шел один бродить по полям и лесам. В нем было что-то браконьерское, между тем как граф Людовик любил псовую охоту, захват зверя и барское торжество дележа добычи. В сотый раз возобновляли они прения о той и другой разновидностях этого спорта и возвращались к воспоминаниям о памятных охотах; среди общего говора слышались такие фразы:
– Помните ли, д'Артель, – говорил Прони, – эту удивительную охоту с великими князьями в Круа-Сен-Жозеф? Сколько птиц убили мы в этот день?