Борис Панкин.

Пресловутая эпоха в лицах и масках, событиях и казусах



скачать книгу бесплатно

Юра, когда мы вошли в редакторский кабинет, сидел, точнее, полулежал в своем рабочем кресле в излюбленной позе – длинные ноги до отказа вытянуты вперед, чуть ли не колени выглядывают из-под стола; голова – на уровне подлокотников, пальцы во рту – грызет в задумчивости ногти.

Первое, что он сделал, взглянув на заголовок, где в осуждающей форме фигурировала фамилия Соляника, дернул себя за пальцы левой руки.

Мы с Кимом переглянулись. Дальше – хуже. Потеребив небрежно страницы рукописи и приложенного к ней досье, он глянул куда-то мимо нас и выдал свое сакраментальное: «Это глазами надо посмотреть».

Два следующих дня ни я, ни Воронов к этой теме не возвращались. Сахнину, который не вылезал из редакции, курсируя между рабочим отделом, секретариатом и моим кабинетом, в ответ на его приставания мычали что-то невразумительное.

На третий день Юра после появления в редакции тут же зашел ко мне и изящным движением длиннопалой руки бросил, как козырную карту в игре, рукопись мне на стол:

– Надо готовить к набору.

– Будем печатать? – поглупев от радости, спросил я.

– Меня это не смущает, – и это была вторая коронная фраза Ю. П., которой отнюдь не всегда завершалось его намерение «глазами посмотреть».

Как только он ушел к себе, я вызвал Кима…

Дальше все шло по хорошо знакомому сценарию.

Пока рукопись, как гусеница в бабочку, превращалась сначала в гранки, потом в верстку, потом в «стояк» на полосе и, наконец, в статью очередного номера, выпущенного тиражом под десять миллионов, этаж, где тайное вмиг становилось явным уже в силу специфики производства, жил задержав дыхание. Кое-кто опасался, что главный может в последний момент передумать; другие беспокоились, что запущенную машину остановит или притормозит под любым предлогом какой-нибудь чиновник из большого или малого ЦК, куда, в соответствии с установленным порядком, направлялись планы очередного номера.

Больше всего опасений связывали с уполномоченным Главлита, и он-таки действительно потрепал нам нервы. Но не по существу, а по мелочам – в заботе, чтоб не раскрылась какая-нибудь государственная тайна, связанная с таким деликатным делом, как промысел китов. Мы с завидной покладистостью убрали пару цифр, против которых он возражал.

По выходе статьи – с одной стороны, шквал читательских откликов в нашу поддержку, а с другой – казенные звонки. Сначала с Украины, а потом и со Старой площади, к которой и апеллировал напрямую разъяренный Киев. Постепенно нам становилось все яснее, какой змеюшник мы разворошили.

Фактически ход событий вокруг этой публикации «Комсомолки» не раз был описан участниками их с обеих сторон. Мне бы хотелось дать нечто вроде их психологического рисунка.

Это при Ельцине власть сделала открытие, что самый надежный способ реагировать на критику и обличения в СМИ, если даже они непосредственно касаются чести и достоинства высших лиц в государстве, – не обращать на них внимания.

В ту же пору партийные и советские бонзы страдали другой болезнью – каждое слово критики, касавшееся их епархии, будь это завод, институт, колхоз, район или целая Украина, – они воспринимали как личное оскорбление и очертя голову бросались опровергать критику и преследовать критиканов.

К этому мы привыкли, это было как бы условиями той игры в кошки-мышки, которую мы беспрерывно вели со своим сановным читателем – коллективным и индивидуальным.

Но тут был случай особый.

Соляник с его флотилией был «священной коровой» украинской партократии. Торговая марка республики. Тесные и не только моральные узы связывали капитан-директора с партийным руководством Одесской области и с самим ЦК КП Украины, во главе которого стоял выходец из «днепропетровской мафии» Шелест. Сидя в Москве, эту пирамиду увенчивал ставший председателем Президиума Верховного Совета СССР Подгорный. Вся эта махина теперь обернулась против нас, закономерно ища поддержки у генсека, который, как известно, был той же днепропетровской группы крови.

Парадоксально, но факт – случись эта публикация несколькими месяцами раньше, в позднюю хрущевскую пору, – расправа была бы немедленной.

Тут же Брежнев оказался в трудном положении. Хоть и ретроград, и консерватор по натуре, он пришел к власти в маске критика всех тех пороков, что процветали под крылом волюнтариста Хрущева, который произвольно карал и так же произвольно миловал.

Самым истовым проводником новой линии был другой ретроград, одна из ключевых фигур переворота, Шелепин. Больше всего на свете, как я мог убедиться в случае с «Факелом», он боялся идеологической ереси, но считал, что питательной почвой для нее является реальное зло – бюрократизм, коррупция, своевластие партийных и советских вельмож. С этим он призывал бороться не на жизнь, а на смерть. Прущая наверх «днепропетровская мафия» была для него, секретаря одного из московских райкомов комсомола, вручавшего комсомольский билет Зое Космодемьянской, олицетворением многих из этих зол. Все сказанное делало этого предтечу Андропова, одного из его предшественников на посту главы КГБ, естественным нашим союзником, что, думаю я теперь, Ю. П. тоже принимал в расчет, решаясь на эту публикацию.

Но до судилища на высшем уровне было еще далеко, и мы, честно говоря, не очень-то верили, что до этого дойдет.

Уверенный в своих силах, статью решил обсуждать, читай, громить, на бюро первый секретарь Одесского обкома. Потребовали прислать представителя редакции. Воронов отправил туда Костенко, учитывая его украинские корни. С ним вызвался поехать Сахнин.

Послал своего инспектора и всемогущий Комитет партийного контроля, который возглавлял тоже выходец с Украины Сердюк, что, как в Киеве были уверены, предопределяло позицию его посланца. Все, казалось, было готово для аутодафе. Но не получилось. Стройный хор голосов, обличающих «Комсомолку», был расстроен как раз человеком из КПК, который неожиданно для всего этого хурала взял нашу сторону. Самойло Вологжанин был из того же, что и Шелепин, племени убежденных партийцев, для которых «перерожденцы», вроде Соляника, представляли главную опасность для коммунистической идеи.

Много позднее, когда мы подружились, он рассказывал мне, как вместе с двумя коллегами от имени КПК принимал Молотова и Кагановича, чтобы сообщить им об отказе в их просьбе восстановить в партии. Перед этим пришлось проштудировать кипы документов, относящихся к страшным 30-м годам. Своими глазами видел он подписи «сталинских наркомов» под смертными приговорами тысячам, десяткам тысяч людей.

Наркомы же отрицали какую-либо вину за собой.

Молотов твердил, что в 37-м году все было правильно. Надо было только раньше начинать и шире идти.

Но Кагановича прорвало: в 37-м году «усач» по два раза в день приглашал ставить подписи под списками. Не поставишь сегодня, завтра сам в них угодишь…

Когда один из коллег Вологжанина, человек весьма почтенного уже возраста, провожая Лазаря до дверей кабинета, упомянул в какой-то связи, что вот, мол, Самойло Алексеевич, когда вы были на таких верхах, тот был молодым секретарем райкома, основатель Метростроя встрепенулся:

– Ну вот, видите, вы же живы остались. Значит, все-таки не всех. Вы же живы остались!

И смачно захлопнул за собой дверь.

На бюро в Одессе, воодушевленные нежданной поддержкой Вологжанина, наши посланцы тоже вели себя уверенно, если не сказать заносчиво, подтверждая каждое слово бумагой.

Обнаружилась «пятая колонна» и в монолитных рядах наших одесских оппонентов. Первый секретарь райкома, к которому была приписана по партийной линии флотилия, Анатолий Фомин бескомпромиссно взял нашу сторону.

Все это не помешало бюро обкома принять постановление, камня на камне не оставляющее от статьи Сахнина. Но когда, подкрепленное весом украинского ЦК, оно пришло на Старую площадь, там уже лежала записка Вологжанина, пусть слегка и смикшированная перепуганным Сердюком.

Была, наконец, справка отдела пропаганды ЦК, подписанная Александром Николаевичем Яковлевым, который составлял ее, консультируясь с Вологжаниным…

Брежнев, все еще чувствовавший себя дебютантом в роли лидера государства, счел за благо обсудить вопрос на секретариате ЦК.

В отличие от того заседания уважаемого органа, на котором я схватил свой выговор еще при Хрущеве, здесь председательствовал не Суслов, а сам генсек, случай, который редко потом повторялся.

Так война бумаг переросла в схватку персон.

На заседание секретариата был приглашен, считай, вызван главный редактор «Комсомольской правды» и командированный в Одессу Ким Костенко…

В тот вечер мало кто из завзятых обитателей шестого этажа покинул его в урочное время. Члены редколлегии и первачи-спецкоры сгруппировались в моем кабинете. Другие слонялись из одной комнаты в другую.

Вот и Ю. П. с Кимом. Главный прошагал мимо открытой настежь двери моего кабинета к себе. Ким скользнул ко мне в кабинет. Но рассказывать отказался, прижав указательный палец правой руки к губам.

– Сам хочет рассказать.

Мы начали отсчет секундам. Вот он сбросил пальто и шляпу, вот сейчас заглянет в комнату отдыха… Но нет. Зазвонил телефон, связывающий напрямую главного с первым замом. Я схватил трубку.

– Заходи, – сказал Юра, – и прихвати Кима и… – после секундной паузы… – Ганюшкина.

Под завистливыми взорами собравшихся у меня мы втроем отправились в кабинет главного.

Юра решил начать не с конца, а с начала. И не случайно, как мы позже убедились. Резюме председательствующего, то есть Брежнева, было столь невнятным, что судить о нем можно, лишь имея некоторое представление о самой дискуссии.

А она сводилась, собственно говоря, к дуэли между Шелепиным с одной стороны и Подгорным и Шелестом – с другой.

Двойственной поневоле была роль Сердюка. Душой он был со своими земляками. Бумагами же, в которых Вологжанин без обиняков, с фактами в руках, признавал выступление газеты объективным и своевременным, он вопреки своей воле лил воду на нашу мельницу.

Брежнев маневрировал, заботясь не столько об истине, сколько о восстановлении хотя бы видимости единомыслия.

Рассказчик Юра, как все, включая и его самого, это признавали, был плохой. Он мекал, растягивал слова, в особо трудных местах складывал пальцы рук домиком и без конца повторял: «Это самое… Соляника сняли с должности капитан-директора? Ура!»

– Но не исключили из партии… М-да-а-а. Зато объявили строгий выговор.

И то слава богу. Значит, победа?

– Н-не совсем, – мямлит Юра и машет руками. Мол, не больно-то гарцуйте. – Нам тоже указали на отдельные отступления от истины, на искажение отдельных фактов. А главное – на подсвистывание…

– Критиковать критикуйте, – сказал Леонид Ильич, – но подсвистывать мы вам не позволим…

– Тю, – высказался другой очевидец событий, Ким Костенко. – То чепуха. Должен же ж он был что-то в наш адрес сказать, когда тут такая силища против…

Юра, заняв уже знакомую всем нам позу – полулежа в кресле, смотрел куда-то мимо наших голов. Взвешивал последствия? Обдумывал следующие ходы?

Ганюшкин предложил немедленно выпить. Ю. П. согласился, попросив не очень пока распространяться, так как докладывать о результатах приедут на заседание редколлегии товарищи из ЦК. Через запасную дверь в его кабинете мы скользнули в приватный буфетик, без которого не жила ни одна редакция. Ганюшкина, как младшего по чину, послали сказать народу, чтоб расходился. Завтра – редколлегия, там все узнаете.

Тосты мы, преодолевая слабое Юрино сопротивление, поднимали за победу, поздравляли с ней в первую очередь нашего главного. Он, наоборот, предлагал тост за каждого из нас, усиленно напирая на то, что расслабляться нельзя.

Наутро эйфория, явно вопреки Юриному желанию, распространилась по всему этажу. На редколлегию, которая была назначена на вторую половину дня, даже те немногие из нас, кто более-менее был в курсе вчерашнего заседания, собирались, такова сила самовнушения, едва ли не как на праздник.

Как ни напирал присланный из большого ЦК завсектором на допущенные нами ошибки, на непозволительность подсвистывания, мы знай себе в ответных речах, а выступили практически все члены редколлегии, начиная с главного редактора, благодарили партию и правительство за доверие и поддержку газеты. Одновременно заверяли, что в дальнейшем в таких же острых материалах постараемся избежать даже таких огрехов, на которые нам совершенно справедливо указал Леонид Ильич.

Надо отдать должное товарищам из того и другого ЦК. Они добросовестно цитировали Брежнева: «не подсвистывать», говорили о других огрехах статьи, прерывали тех из нас, кто перебирал в комплиментах самим себе, но делали это без пафоса, дежурно, как бы отбывая урок.

Довольно своеобразно выполнили мы указание дать «самокритичное» по следам выступлений. Призванный для этого Сахнин, по сути, пересказал свою собственную статью, известив в конце о мерах, принятых по отношению к Солянику «на самом высоком партийном уровне». После этого уже ничего не стоило упомянуть «о некоторых фактических неточностях», допущенных в статье.

На этом «верха» оставили нас в покое, и мы продолжали проказить, с удовольствием вдыхая фимиам, который долго еще курили нам даже в изданиях-конкурентах.

А через несколько месяцев Воронова пригласили в большой ЦК, к кому-то из секретарей, и предложили должность заместителя главного редактора «Правды». Главным сравнительно недавно назначили Зимянина. Отказываться было не принято, и Юра согласился. Первым в редакции он поведал об этом, естественно, мне. Мы сидели вдвоем в «руководящем буфете» и гадали, как понять. Юра был не склонен драматизировать обстановку. В конце концов, уже шесть лет, как он в этой должности. А газета-то молодежная. Так уже раньше было не с одним главным «Комсомолки». Не считая, разумеется, Аджубея. С Бурковым, с Горюновым…

Не помню, возникала ли у меня тогда в голове мысль о «днепропетровской мафии». Наверное, да. Тем более, что за эти месяцы положение Шелепина, который благоволил к Воронову, как к своему выдвиженцу, сильно пошатнулось. И наоборот… Мы уже начинали улавливать почерк Брежнева в кадровых, как это называли тогда, вопросах: так повернуть, чтобы «удивленные народы не знали, что им предпринять – ложиться спать или вставать». Яснее все стало, когда «решение состоялось», еще одно ходовое выражение той поры, и в нем было записано, что Воронов Ю. П. назначается… «ответственным секретарем» «Правды».

До этого и этаж соглашался считать, что ведро скорее наполовину полно, чем наполовину пусто. Теперь же ни у кого не возникало сомнения: Воронов наказан за «Соляника».

Всеобщее негодование вылилось в повальную пьянку. Благо, в отличие от прежних времен, ни бывший главный, ни его бывший первый зам, а теперь де-факто исполняющий обязанности главного, то бишь я теперь, этому не препятствовали. Скорее наоборот.

Пока редколлегия готовилась к торжественным проводам – это всегда был особый ритуал в «Комсомолке», – свое «прощай» пострадавшему за правду спешил устроить каждый отдел.

Я и сейчас, припоминая те дни, а переходный период затянулся надолго, не могу понять, как еще мы умудрялись выпускать газету. Где застолье, там и речи. И все – с осуждением «верхов». С пожеланиями Ю. П. превратить «Правду» в «Комсомолку». И напутствиями мне не превратить «Комсомолку» в «Правду».

На Руси любят и лелеют обиженных, особенно несправедливо обиженных. Все, что было недодано попавшему смолоду в начальство Юре в течение десяти с лишним лет его работы в «Комсомолке» – симпатий, доверия, не говоря уж о любви, теперь выливалось на него с лихвой, как из рога изобилия. И он купался в этих потоках, под их воздействием преображался сам. Куда-то, и навсегда, ушла чопорность, закрытость, осторожность, а то и оглядка в словах и действиях. Он на глазах, вполне натуральным образом превращался в «своего» на этаже, который, увы, готовился покинуть. Каждую предложенную рюмку допивал до дна, на каждый сердечный тост отвечал еще более прочувствованным. Готов был, как все мы, рвать на груди крахмал. И, засидевшись допоздна в том или ином отделе, тащил ребят к себе домой.

Его просторная квартира на улице Горького, недалеко от Белорусского вокзала, порог которой в пору его редакторствования не переступал ни один человек с этажа, кроме меня, надолго, на много лет стала излюбленным местом наших сборищ. Даже когда, отправленный шеф-собкором «Правды» в Восточную Германию, он приезжал в Москву в отпуск или командировку.

Что касается преемника Ю. П., то на этаже как бы само собой подразумевалось, что им должен быть назначен я. Не буду, а именно должен: не могут же «они» опуститься до того, чтобы прислать какого-нибудь «варяга», – витало в атмосфере. Это было бы еще одним оскорблением. Такая уверенность грела мне душу, но не делала мою жизнь легче. Хотя бы потому, что каждую рюмку приходилось тоже допивать до дна.

Вопреки житейской, если не сказать, обывательской логике, которая абсолютно не работала на шестом этаже, перед будущим во всеобщем представлении главным не заискивали, никто не пытался запастись его добрым расположением. Таков уж он был, шестой этаж, превратившийся в ту пору в нечто вроде Запорожской Сечи. Наоборот, каждый считал необходимым дать ему совет не зазнаваться, не давать слабины, не дрогнуть, когда нахлобучат на голову шапку Мономаха.

И мне, избалованному до поры отношением «коридора», где каждый считал, что протолкнуть что-то острое легче всего в отсутствие главного, выпало теперь заверять направо и налево, что я не верблюд… И не только словами, но и делами, то есть публикациями. В результате о том, что я назначен, я узнал, когда Яковлев вызвал меня на Старую площадь, чтобы сделать очередной реприманд, не первый уже в ходе затянувшегося периода моего «жениховства». Речь шла о статье «Трудно быть в Гукове прокурором», где мы, как мне было разъяснено, опять «влезли не в свои сани» – раскрыли механику давления районных властей – советских и партийных – на судебные органы, тема, увы, актуальная и по сей день.

– Если бы вчера не пришло решение инстанции о вашем назначении, – хмуро посмотрев на меня, сказал мне Александр Николаевич, – мы бы еще подумали, не отозвать ли наше предложение.

В ту пору мы еще были с ним на «вы».

Пройдет еще какое-то время, столь же богатое втыками, и завсектором газет Куприков, назначенный замзавотдела на место Яковлева, которого двинули на роль первого заместителя отдела пропаганды, скажет чуть ли не умоляюще:

– Борис, что ты делаешь. Мы тебя выдвинули с Александром Николаевичем, это же наша первая акция в новой роли. Надо же не только о себе думать…

Федор Великий Александрович

Нас познакомил Твардовский – осенью 1969 года. А предсмертный привет от Федора Александровича Абрамова мне передал Солоухин. В мае 1983 года.

Между этими двумя событиями лежит полоса наших отношений. Вот несколько эпизодов. Не обязательно в хронологическом порядке.

Сломав ногу, играя с сыном на даче в футбол, я оказался в больнице. По тогдашним правилам, согласно моей должности главного редактора «Комсомольской правды», это было травматологическое отделение «Кунцевки», как называли в житейском обиходе Центральную клиническую больницу, которая при Ельцине, сделавшем свою карьеру на борьбе с привилегиями, была окутана еще большим туманом легенд и слухов.

Об Илизарове здесь, конечно, слышали, но лечить переломы продолжали консервативным способом, благодаря чему, дай бог здоровья Владимиру Ивановичу Лучкову, я теперь уже не могу с уверенностью сказать, какая нога была сломана. Зато пришлось пролежать, как прикованному, двадцать один день на спине – с травмированной конечностью на специальной подставке. Затем – несколько недель более подвижного существования с гипсом до самого паха.

Что делать на больничной койке человеку, который не может даже повернуться со спины на бок и вынужден неделями созерцать белый, как маски героев Брехта в постановке Юрия Любимова на «Таганке», потолок палаты? Только читать. Судьбе было угодно, что этим моим «чтивом» оказались номера «Нового мира» с романом «Две зимы и три лета».

Каюсь, имя Федора Абрамова мне не так уж много тогда говорило. Нашумевшее в начале 60-х «Вокруг да около» как-то оторвалось в моем сознании от имени его создателя.

Пока Абрамова не стали громить из «молодогвардейского лагеря», я «чистил» его где-то между Михаилом Алексеевым, Проскуриным да Анатолием Ивановым.

Начав читать роман, я уже не мог остановиться. Ходовая фраза, которая, однако, точно передает тогдашнее состояние. Невольные паузы между одной голубой тетрадкой и следующей были просто мучительными.

Сама ли эта проза меня так разобрала или вызванные ею воспоминания о собственном военном детстве, чуть ли не точно в возрасте Михаила, на маленьком лесном хуторе, с той же двужильной, по-пряслински, работой по хозяйству, но роман стал представлять опасность для моего здоровья – так сильно ерзал я по кровати, забыл о всех предписаниях. Читая и воспаряя. Словом, руки сами потянулись к перу, перо к бумаге… В таком положении и застал меня Александр Трифонович, который заглянул в палату узнать, не тут ли обретается еще один обитатель того же отделения Мирзо Турсун-заде.

Мы с Твардовским знакомы тогда были шапочно. Просто пожимали друг другу руки на различных писательских сходках. Я – со всей мерой моего почтения к нему, классику и бунтарю, он – с благодушием великого человека, привыкшего к такого рода знакам внимания, которыми неизменно оделяли его и друзья и недруги. Увидев разложенные поверх одеяла новомировские тетрадки, он присел рядом. Услышав, что я «пытаюсь сочинить что-то о „Двух зимах“», внутренне напрягся – пресса угрожающе молчала о романе, – но тут же и расцвел, и по-мальчишески, перебивая меня, стал сам выражать свой восторг. Неожиданно для меня в простецких, разговорных выражениях.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12