Борис Мессерер.

Промельк Беллы



скачать книгу бесплатно

– Вот, знаете, мне ваши стихи показались прекрасными.

Ну почему они могли показаться прекрасными? Потому что тут время такое как раз наступило-то, время. Оно недолго продолжалось, и недолго меня лелеяли. И Степан Петрович что-то еще мне говорил. Он сказал:

– Знаете, мне так после всего понравились ваши стихи.

А потом они стихи-то напечатали в “Октябре”, напечатали два или три каких-то кошмарных стихотворения. Я даже получила огромный гонорар. В журнале “Октябрь” заплатили 70 рублей, огромные деньги. Мать спрашивает:

– И что ты собираешься делать с этими деньгами?

Я говорю:

– Я собираюсь купить себе собаку.

Она:

– Очень хорошо.

Что и стало впоследствии другой трагедией. Но собаку я купила немедленно. И все ее помнили, все знали, кто меня знал.

И много лет пройдет, чтобы мне понять, что я пишу очень плохо. Но Степана Петровича я всегда вспоминаю с любовью и его милейшую, прекрасную жену.

Письмо Сельвинского

Но до этого я работала в газете “Метростроевец”, с каким-то неимоверным и трагическим увлечением. Еще до этих стихотворений. А потом стали восхвалять. И вот тогда мать и получила для меня письмо Сельвинского. Да, уж Сельвинского-то мать хорошо знала, то есть не его, а читала, у нас была книга, “Умка – белый медведь” или что-то в этом роде, я не знаю. И вдруг столь недостойному корреспонденту-метростроевцу вдруг посыпались похвалы отовсюду.

Это очень трогательное письмо. Надо сказать, что во мне были какие-то слабые, нежные, стрекозиные защитные формы. Не то что на меня это все подействовало, но он очень преувеличил мои способности и сказал, написал, что это “дарование на грани гениальности”, ну и так далее. Рекомендовал меня для поступления в институт, куда меня и приняли с большим таким успехом.


[Приведу это письмо полностью.


Милая Изабелла Ахмадулина!

Пишу Вам под впечатлением Ваших стихов, присланных мне на отзыв Лит. институтом. Я совершенно потрясен огромной чистотой Вашей души, которая объясняется не только Вашей юностью, но и могучим, совершенно мужским дарованием, пронизанным женственностью и даже детскостью, остротой ума и яркостью поэтического, да и просто человеческого чувства!

Как это Вам сохранить на будущее? Хватит ли у Вас воли не споткнуться о быт? Женщине-поэту сложнее, чем поэту-мужчине… Как бы там ни было, что бы в Вашей жизни ни произошло, помните, что у вас дарование с чертами гениальности, и не жертвуйте им никому и ничему!

До свидания, чудесное Вы существо, будьте радостны и счастливы, а если и случится какая беда – поэт от этого становится только чище и выше.

Илья Сельвинский

23.03.55. – Прим. авт.]

Ну, и осенью следующего года, я помню, молодая, уже знающая, что такое Метрострой, двигаюсь к Литературному институту вдоль Ильинского сквера, а потом уже к Тверскому бульвару. Меня принарядили немного. Цветущее создание. Ну, я явилась.

Там уже были какие-то другие студенты, то есть и старшие, у всех я вызвала любопытство. Но вот ласково так меня все встретили, очень приветливо, поскольку он сказал, что “у вас дарование на грани гениальности” и что “как вам будет трудно, потому что женщине особенно…”. Ну и так далее.

Сохраняя отдельность

В институте вначале, на первом курсе, сплотилось несколько людей, которые считались более способными, а были некоторые очень симпатичные, но себя не проявившие. Старались принимать в институт не по силе грамотности или умению стихотворства, а так. Там были какие-то бывшие моряки, ну, и был замечательный, с которым мы очень дружили, который стал известным тоже, шахтер Коля Анциферов. Так что старались, чтобы это были не те, которые учились у Надежды Львовны Побединой, то есть про Победину никто там не думал, а просто не те, которые много книжек прочитали. И там была замечательная, совершенно замечательная, которую до сих пор я нежно люблю, Галя Арбузова, падчерица Паустовского. Вот она замечательная была и по уму, и по доброте, чудесный человек, такая она и теперь есть. Хоть много лет прошло, но ее я всегда вспоминаю с любовью. Ну, и, конечно, какое-то влияние Паустовского через нее проходило, и влияние, и поддержка.

Но были еще двое – Панкратов и Харабаров. Они тоже выделились в одаренные. Между тем они были из глухой провинции, сироты, но в них что-то было, по-моему, было явное присутствие каких-то способностей. И вот мы выпустили газету “Мы!” – с восклицательным знаком.

Но их судьба в жизни моей тоже, оказалось, что-то значила. Все это было связано даже не со мной, то есть мы были просто дружны, и действительно они писали, как-то избегая общей похожести. Один откуда-то из Казахстана, другой – из Сибири, и мы были дружны, очень дружны. Кончилось это печально, но не из-за меня.

Они ходили к Борису Леонидовичу в Переделкино, читали ему свои стихи, он очень хвалил их, одобрял. Я никогда никуда не ходила. Они ходили и разговаривали с ним и были такие счастливцы. У меня на всю жизнь это осталось, то, что в стихах где-то у меня написано, что “всех обожаний бедствие огромно”, то есть я не желала, никогда не могла никуда ходить, то есть вот сохраняла свою такую отдельность, и если это обожание, то это не значит, что надо стучаться в двери. Так я думала, и я была права.

Но надо сказать, что были какие-то мрачные силы и в институте, а тем более вне. Вот в первом фельетоне, в котором меня осмеивали, как-то и Панкратова с Харабаровым тоже касались. Вообще на них обратили внимание, потому что они задорно держались. Видимо, я потом думала, кто-то их запугивал и, в общем, портил их жизнь, но главное – их души, потому что вместо такой молодой и свежей дружбы все это превратилось в ничто.

Ярослав Васильевич Смеляков

Смеляков в моей жизни очень примечательная фигура. Когда мы познакомились, я была совсем молодая. Мне было, наверное, восемнадцать лет, я оказалась в Доме литераторов встречать Новый год среди взрослых. Все были хорошо одеты, я – бедно. Мне родители что-то сшили, какое-то зеленое платье, китайские туфли на высоком каблуке. Со мной сидел Смеляков, я уже многое про него знала и его знала, но, конечно, очень была молода. Наверное, в восемнадцать лет необязательно все такие молодые, но я была. Он выпивал, я тогда, конечно, нет. Я его спросила:

– Ярослав Васильевич, а вы что же, помните всех людей, которые были причастны к вашим злоключениям?

Он сидел три раза. И он сказал:

– Да. Показать тебе здесь?

Там было множество писателей, в зале этом новогоднем Дома литераторов. Он говорит:

– Вот этот, например, и вот этот, например, и вот тот.

Так он перечислил почти всех, кто там находился. Я схватила пальтишко свое серое с песцовым воротником – мама сшила, и в китайских туфлях пешком по снегу пошла на Старую площадь, где тогда жила, так была потрясена. А дальше – живи и думай.

Украденный черновик

Я вообще не старалась ранние стихи все публиковать, некоторые, может быть, были случайно опубликованы. Например, в первом фельетоне “Чайльд Гарольды с Тверского бульвара” в “Комсомольской правде” они процитировали украденный черновик, я это никому не предлагала:

 
Мы идем усталые,
руки холодны.
Мы с тобою старые,
словно колдуны,
 
 
Прилетели лыжники —
Шапки на весу.
Мы с тобою лишние
в молодом лесу.
 

Я их не предлагала ни для семинара, ни для обсуждения. Я им написала: “А где вы раздобыли стихи, которые цитируете? Это же мой черновик, не подлежащий никакой огласке, никакому исполнению”. Но никто мне не собирался отвечать. Все равно я понимала, что они делают. Это вызвало такой интерес читателей, публики – кто такая?

Второй фельетон “Верхом на розовом коне”, конечно, здорово помог некоторому вниманию публики, я стала понимать, что это уже успех, потому что написано, что какая-то, да, цветущая, между тем она “верхом на розовом коне” считает себя. А это у меня было такое ужасное стихотворение, но про лошадь, называлось “Конь”. Действительно про коня, которого я вблизи-то и не знала, но тем не менее. Но связано это было не только с каким-то стихотворением, – мрачность надвигалась. Дело в том, что это было то время, когда просвещенная публика вдруг очнулась от всеобщего мрака. Вдруг выпустили журнал “Литературная Москва”, потом появились “Тарусские страницы”, и все это очень коротко. Какие-то появились новые знаки, обольщающие знаки времени, но это было, как всегда, ошибкой, потому что это продержалось очень недолго, это превратилось в совершенный мрак.

Двусмысленный господин

Наш руководитель семинара Коваленков, такой двусмысленный господин, но он много помнил. Его посадили в ночь после смерти Сталина. Он с большим пристрастием ко мне относился, был влюблен в меня молоденькую, а я такие дерзости говорила страшные, какие-то пререкания с моей стороны, грубости или опасные шутки. Он однажды в присутствии всего семинара говорит мне:

– Скажите, прекрасная Белла Ахатовна, а вы какие панталоны носите, с кружевами или без?

Я, отвечая провокацией на провокацию, говорю:

– А вы не делайте вид, что вы этого не знаете.

Пробовал ухаживать и отрекся от меня в результате…

Фадеев

Помню, я уже студенткой была, пятьдесят шестой год, когда Фадеев застрелился. Я тоже однажды что-то ляпнула про Фадеева, тоже все грубости, дерзости, потому что идеализировать образ трудно, признать какое-то изначальное дарование можно, но вот эту страшную судьбу подписывать… Он же возглавлял Союз писателей, все аресты, все при нем. Причем пятьдесят шестой год, начали возвращаться те, кто уцелел в заключении. Тогда я какое-то детское что-то даже написала про Фадеева, но выкинула и никогда не вспоминала.

 
Он приготовил пистолет,
Свеча качнулась, продержалась.
Как тяжело он постарел.
Как долго это продолжалось.
 

Ну, вот, дальше я выкинула и больше никогда не вспоминала. Конечно, гадость, не лезь не в свое дело. Но по-человечески понять можно.

Целина

После второго курса, когда был фестиваль молодежи, примерные, хорошие комсомольцы, как Фирсов, например, остались в Москве, а плохих на время молодежного фестиваля старались куда-то выслать. Ну вот мы – на целину, а я с удовольствием поехала, интересно было. Но наша целина была такая, не где урожаи какие-то, там никаких урожаев не было, мы строили в степи кошару[2]2
  Помещение для содержания овец.


[Закрыть]
. Женщина там была очень хорошая, студентка литовского происхождения Марите Глебоскайте, а я готовить ничего не умела. Там котел нужно было готовить на всю эту студенческую бригаду. Мы готовили, но никто не умел ничего, допустили какие-то растраты: нам никто не платил, считалось, что мы зарабатываем. Но студентов мы кормили, не жалели ничего – наплюхаем что дадут, что можно купить в магазине.

Директор этого совхоза, что был в отдалении, был ко мне расположен и даже выдал мне лошадь – продукты покупать. Я умела запрягать, супонь какая-то… Лошадь убежала, я ее привязывала к забору, изгороди такой, пробовала на нее взобраться, прежде чем ее запречь. У Пушкина – “запречь”: “Но знаешь: не велеть ли в санки кобылку бурую запречь?”

Станция Шира

Я же потом захотела вернуться в те места, где мы кошару строили, – станция Шира, совхоз им. Ленина. Я поехала одна и вот стала просить какой-то помощи в райкоме, чтобы доехать до того места. Дали грузовик. И вот мы поехали. А я уже хорошо водила автомобиль, имела права. Тогда полагалось при сдаче уметь и грузовик водить. Со мной занимался великий человек, пьяница, но великий абсолютно, Иван Иванович. У него был помощник Костя. Надо было грузовиком управлять, я все это сдала. Я помню, как надо было на газ нажимать ногой, и надо было знать, как грузовик устроен, и они меня возили на Солянку. Мы на Солянке ездили по каким-то переулкам. Все я знала и сдала на “отлично”.

И вот со мной поехал секретарь райкома, как выяснилось, бабник. У него фамилия какая-то партийная была, я забыла, не буду врать. Посреди степи озеро было соленое, двойное такое, восьмеркой, Беле называлось, по-моему. Степь огромная. И вот мы поехали, он за рулем, подъехали к этому озеру, он говорит:

– Давай купаться.

Я говорю:

– Как купаться, где, в соленом озере?

– Соленое не соленое, искупаться нужно. Давай, раздевайся, пойдем.

Я говорю:

– Ну, вы идите, я не пойду.

Он злился на меня, как-то обидно со мной разговаривал, сам разделся как идиот, остался в длинных трусах и пошел в озеро. А одежду бросил в кабину грузовика, ключи оставил в зажигании. Но не знал, с кем имеет дело.

От этого озера до дороги километров пять, а сама дорога – я не знаю, сколько километров, – от станции Шира до поселка Тергеш. Я осталась в кабине, он бросил одежду и отправился в озеро и стал что-то делать там в соленой воде. Ну, я подумала-подумала, развернулась и поехала в сторону дороги. Представляю, что он испытал, голый, посредине степи. Не голый, а в этих черных трусах. Я доехала до дороги, постояла там и вернулась. Какое-то благородство превысило. Он меня проклял.

– Да ты там, тьфу, ты думаешь, мне нужна вообще?! У меня просто жена в Сочи уехала.

Я сказала:

– Мне это все безразлично.

Мы поехали, конечно, он был за рулем. Доехали до этой станции Шира, где строили кошару, там все к черту заросло, никакой кошары уже не было. Все население местное было больно трахомой. Обратились к председателю совхоза, он меня помнил, он мне фазана тогда подарил, когда мы собирались уезжать. Он сказал:

– Нам не до этого, ничем помочь не могу, все больны трахомой. Началось с овец, все овцы погибли, теперь люди болеют.

Пустились в обратный путь. Несчастья этого райкомовца продолжались. Он вел грузовик, вдруг машина останавливается. Сидим. Он меня проклинает, я его. Я говорю:

– Слушайте, а ведь вы знаете, что с вами случилось?

Он говорит:

– С тобой может все что угодно случиться, я только и жду какой-то неприятности.

Я говорю:

– У вас ремень порвался вентиляционный.

А он и правда порвался. И вот мы там сидели, вдруг какой-то грузовик едет навстречу, он попросил помощи, а тот говорит:

– Что я могу сделать, у меня никакого запасного ремня нет.

А я тогда сказала:

– Вы поезжайте, мы еще недалеко отъехали, там совхоз Ленина, директор мне знаком, может быть, поможет чем-то.

И ждали-ждали. Прислали грузовик. Тоже потрясающе все это было.

Едем-едем дальше, вода кончилась в радиаторе. Вокруг никакой воды нет, ну как-то опять выпутывались.

Потом была огромная луна. Я смотрела на эту луну. Он говорит:

– Ну что, не видела? Небось, только в планетарии видела.

Мы всю ночь добирались, он меня ненавидел, проклинал все время. И тем не менее добрались до станции. Он меня проклял напоследок, я – его. Говорит:

– Наконец-то я от тебя избавился, будь ты неладна.

Я говорю:

– Вы привет жене своей передайте, когда она из Сочи вернется.

Ну, и плюнул в меня.

Проверка человеческой сути

Мой такой недолгий успех продолжался, пока Борис Леонидович Пастернак не получил Нобелевскую премию. В институте разразился скандал, да не только в институте, в институте только в малой степени. Всем объявили: этот писатель – предатель. Некоторые с легкостью подписывали обвинения, некоторые просто не понимали, о чем речь. Да, взрослые писатели, некоторые именитые писатели подписывали фальшивые проклятия Пастернаку. А мне просто сказали, что вот надо, совали эту бумагу… Хорошо, если уже в раннем возрасте человек понимает, что ты один раз ошибешься и потом всю жизнь, всю жизнь… Но мне и в голову не приходило ошибаться, я не могла этого сделать, это было бы так же странно, как, я не знаю, обидеть мою собаку или какое-то злодеяние.

Это касалось всех писателей, редко кому этого удалось избежать, то есть порядочные люди, конечно, так или иначе старались от этого уклониться как-то, хотя бы не замараться, сохранить свою опрятность, но некоторым это не удалось. Даже те мои сокурсники, те, которые ходили к Борису Леонидовичу, – Панкратов и Харабаров… В молодые годы и таких беззащитных людей очень легко пугать, портить какими-то мрачными силами, и вот их это, несомненно, коснулось. Растлевать слабые души – это очень удобно для вот этих обольстителей. Когда они подписали это тоже, то они сначала сходили к Пастернаку. Но это описано у Ивинской и вообще известно, как они пришли к Борису Леонидовичу как бы просить какой-то индульгенции, а он сказал, что, конечно, конечно, подпишите, иначе мне будет только хуже, горше, не надо, не усугубляйте моей печали. Ну, приблизительно так, но у Ивинской написано: “Потом он смотрел в окно, как они, взявшись за руки, резво побежали к калитке”.

Я совершенно их не бранила, я думала, да куда они денутся, в армию пойдут или что? Я думала, что они беззащитны в своем сиротстве, один из Сибири, другой откуда-то из Казахстана, и именно из-за их уязвимости на них и обратили внимание. Просто для себя вдруг, впервые для себя, я четко поняла: все мои страдания, горе – не сравнимы одно с другим. Но это такая первая проверка человеческой сути. Ведь все-таки, кроме метростроевской оранжереи с тропическим помидором, конечно, опыта было немного…

Бориса Леонидовича к тому времени я видела один раз, вот как я и рассказывала, но я уже, конечно, прочла довольно много, какие– то книги, и уже я знала, о чем речь, то есть я вспомнила, как он читал тогда, в этом клубе МГУ, как были эти дамы величественные, прекрасные дамы, непорочные совершенно, которых, наверное, больше на свете нет. И вот все это, то есть вот этот урок…

Надо сказать, что я с ними не поссорилась, никаким укором их не задела, то есть я понимала, что это еще по молодости, я понимала эту слабость, которая так легко поддается гнили и гнету. Они стали какие-то запуганные, все время таинственные, бросили мне какие– то вещи. Я им делала маленькие подарки – варежки, там, или носки, или еще что-то, они всё это мне бросили в лицо.

Некоторый страх владел и другими. И однажды, когда я сидела там, я уже жила тогда на улице Новоподмосковной, как она тогда называлась… я увидела, как остановился автомобиль. Я испугалась, потому что у меня была моя любимая собака, которая и была куплена на тот первый гонорар. Он долго со мной жил, и это навсегда оставалось и сейчас моей осталось трагедией – мысли об этой собаке. Вот я подумала, как он испугается, я подумала, что это за мной пришли. Но это как раз они и пришли. Они пришли и с каким-то таинственным видом, потому что не могли впрямую оправдаться, а я как-то и не желала слышать оправданий. В общем, мне навсегда, на всю жизнь, они стали совершенно чужими людьми. Но про себя я думала, потом я думала, что они не могли по-другому, я жалела, я понимала, что их исключат из института, возьмут в армию, они бездомные, сироты, но… Мне было как-то иначе. Их очень искушали, а меня – нет.

Ну, а меня что исключать из института?.. Я уже была на четвертом курсе. Но я просто со смехом, потом со смехом, хотя какая-то печаль… Вот когда я стала совсем одна, какая-то печаль, конечно, была. Но дело в том, что меня очень бодрила публика вокруг, – на миру и смерть красна.

Исключение из Литинститута

Исключали меня за Пастернака, а делали вид, что за марксизм-ленинизм. Я, естественно, не поспевала по этому предмету. У нас была преподавательница по диамату, а у нее был диабет, и я однажды перепутала диамат и диабет. Это диалектический материализм – диамат. Ну, мне тогда засчитывалось это как цинизм. Да нет, я не знала, я не хотела обидеть. “Каким-то диабетом вы называете учение…”

Мне прислали для последней переэкзаменовки преподавателя из Института марксизма-ленинизма, он был человек армянского происхождения и какой-то профессор. Он пришел для испытания, целая толпа студентов у двери стояла, мы три часа беседовали. Первый его вопрос был, конечно, про Пастернака, почему я не подписала. Я сказала, а я, честно, тогда еще не читала “Доктора Живаго”, я сказала:

– Я же роман “Доктор Живаго” не читала, но это мой любимый поэт, как же я могу такое преступление совершать, это же против совести моей. И против поэта воздействовать вообще для всякого вредоносно.

Он говорит:

– Впрочем, я по своему предмету.

Я говорю:

– Ну, попробуйте.

Он спрашивает:

– Что Мао Цзэдун сказал про рабочее движение?

Такой вопрос. Я так бодро отвечаю:

– Что рабочее движение есть прогрессивное, ведущее учение для всех.

Он говорит:

– Ну, что-то вы знаете.

Я говорю:

– Вы думаете, я это читала? Я сейчас это придумала.

В общем, это все приближалось к окончанию очень быстро, такие были вопросы, в этом же роде. Потом он говорит:

– Я все понял, никакой удовлетворительной оценки я поставить не могу. Я вижу, вы человек способный, но если бы вы занимались не день перед экзаменом, а семестр бы тщательно занимались, то еще можно было бы разговаривать, а вы явно пренебрегаете всем.

Я прекрасно знала, что уже исключена, что все это затем, что исключать надо, а как-то сформулировать сложно. Но меня это почти веселило, а тут висели два положенных портрета – Маркс и Ленин. Я говорю:

– Если бы я занималась хотя бы неделю вашей наукой, мой портрет бы висел между этими двумя.

Он сказал:

– Я вижу, вы неисправимы, но это довольно опасные шутки.

И на этом закончилось. Этот ответ был довольно знаменит в ту пору.

И меня привели к директору, Серегину Борису Николаевичу, который уже объявил мне об исключении. И я смотрела – он неграмотный, темнолицый какой-то, однорукий… Если речь заходила о Достоевском, он Неточку Незванову называл Наточкой Незвановой, чудовище такое. Он сказал:

– Мы тебя, конечно, исключим, но если ты два года поработаешь на производстве, как советские люди, то мы через два года посмотрим.

Я говорю:



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20