banner banner banner
Правовая психопатология
Правовая психопатология
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Правовая психопатология

скачать книгу бесплатно

Правовая психопатология
Борис Николаевич Алмазов

В юридической практике судья часто оказывается в роли арбитра в спорах по специальным вопросам. Для принятия объективных решений, верной оценки той или иной сложной ситуации юристу иногда требуется привлечение к практической работе психолога и психиатра.

Данное учебное пособие готовит будущих правоведов, которым в реальной жизни придётся столкнуться с множеством ситуаций, требующих нового уровня профессиональной компетенции, а также знаний психологии и психиатрии.

Книга адресована студентам юридических вузов, психологам, а также специалистам, деятельность которых связана с юриспруденцией. Безусловный приоритет пособия отдается правозащитной проблематике, книга содержит большое количество практических примеров.

В формате PDF A4 сохранен издательский макет.

Борис Николаевич Алмазов

Правовая психопатология

© Алмазов Б.Н., 2009

© Оформление Дата Сквер, 2009

Предисловие

Чем дальше правосознание удаляется от привычных «норм-правил» к правовым явлениям и правовому поведению, тем больше в юридической феноменологии проступает человеческий фактор.

    Юридическая антропология

Приступая к изучению судебной психиатрии, юрист, привыкший к дисциплинам гуманитарного круга, невольно получает целый ряд новых +впечатлений. Ему предстоит взглянуть на человека, доселе выступавшего в роли некоего абстрагированного лица, с позиций естественной науки, у которой свои представления о природе мотивов поведения, иная логика умозаключений, строй мыслей и весьма своеобразная феноменология личностных особенностей. Вполне естественно, что с первых шагов обучения студенту придется задать себе вопрос, в какой мере новая дисциплина лишь расширяет его кругозор, а в какой является необходимым атрибутом юридического образования, важным для теоретической подготовки и практической деятельности.

Психические отклонения и расстройства как объект юридической деятельности последние годы значительно изменил свои привычные контуры. Если в советские времена откровенно доминировала несудебная (криминальная и пенитенциарная) ориентация мысли, то нынче ситуация изменилась. Прежняя установка на диагностику тяжелого заболевания, лишающего человека волеспособности по закону, уступает место экспертизе так называемых релевантных состояний, где патогенез лишь одно из условий неконструктивного поведения в ситуации, регулируемой правом. Такой поворот в установках возник не случайно. Его проявление логично следует из общих закономерностей перестройки нашего уклада жизни на демократический лад, и поскольку перемены только начались, на причины их наступления и динамику развития следует обратить внимание.

Советская наука права, исходя из фундаментального лозунга коммунистов «освободить людей от материальных расчетов», обеспечила «приписывание высшей ценности обществу и общественным интересам» с преобладанием «правил с репрессивными санкциями» (по Э. Дюркгейму). Человек, обратившийся к защите правосудия, мог рассчитывать, главным образом, на моральную поддержку, так как в обществе, где «каждый имеет долю в источниках пропитания, единственным собственником которых является народ, равенство состояний удерживается законом, а высокая оценка отношения к труду исключает появление социальных недугов», любые претензии на денежную компенсацию страданий рассматривались как недопустимый эгоизм (по А. Собчаку). Частные интересы никого (в том числе и самого человека) особенно не интересовали. Граждане всецело полагались на справедливость государства, поскольку ничего другого им и не оставалось.

Соответственно, перед лицом закона люди как объект правосудия разделялись на тех, кто не подлежал репрессии по состоянию здоровья и должен был быть выведен за пределы конкретной нормы, и остальных, к ограниченным возможностям которых (если таковые имелись) проявляла жалость и сострадание система, исполняющая судебные решения. В такой ситуации психиатр выступал в роли некого «научного судьи» и проводил своим экспертным заключением ясную черту между этими когортами. Буква закона ориентировала суд на медицинскую диагностику («душевное заболевание», «олигофрения» и т. п.), а Верховный Суд предписывал во всех случаях, когда психическое состояние вызывало сомнения, назначать именно психиатрическую экспертизу. В свою очередь психиатры чувствовали себя весьма уверенно и заявляли, что им «не нужны социологи, психологи и прочие -ологи» (А. Снежневский).

Появление в обиходе частной собственности разбудило материальные интересы людей и поколебало доверие к объективности судебного решения. Когда нужно отвечать своим имуществом, человек не склонен к излишней доверчивости, что вполне понятно. Ведь теперь пострадавшей стороне приходится из собственного кармана оплачивать гуманное освобождение обидчика от ответственности, если тот, по мнению суда, недостаточно здоров. С другой стороны, тот, кто претендует на снисхождение, старается предъявить не только (и не столько) явно выраженную болезнь, но и менее выраженные отклонения, как «ключ к замку подошедшие к конкретным трудным обстоятельствам». Образно говоря, черта или планка экспертного заключения сдвинулась от патогенеза по направлению к личности. На смену клиническим фактам пришли так называемые релевантные состояния, где врач исследует лишь часть феномена, а оценка остального входит в компетенцию так самоуверенно отвергаемых психиатрами «-ологов». Буква закона очистилась от медицинской терминологии, переключившись на «состояния», «свойства», «обстоятельства», в оценке которых трудно рассчитывать на единство мнений специалистов разных профессий, особенно если они выступают в порядке состязания.

Кроме того, чем ближе судебное решение к здравому смыслу и житейскому опыту (понятно любому участнику процесса), тем больше люди претендуют на равенство сторон. И хотя назначение эксперта все еще остается прерогативой правоохранительных органов, адвокаты уже вправе привлекать специалистов для самостоятельного получения доказательств. Тем самым, судья, хотел бы он этого или нет, оказывается в роли арбитра в споре по специальным вопросам. Это совершенно новый уровень профессиональной компетентности. Пока что он еще недоступен отечественному юридическому образованию, но общество уже предъявляет соответствующие ожидания, и соответствовать им придется в любом случае.

Со своей стороны, психиатры вынуждены искать профессиональные контакты с психологами, преодолевая традиционный снобизм. И хотя на сегодняшний день они по привычке стараются захватить больше эмпирического пространства, чем это позволяет наука (за что мировое профессиональное сообщество не раз критиковало отечественную медицину), желание сотрудничать присутствует. Есть все основания полагать, что в обозримом будущем в пространстве между психиатрией и психологией мы будем иметь достоверное учение о психических отклонениях, оценка которых предусмотрена законодателем – правовую психопатологию. Настоящее пособие позволяет сделать в этом направлении шаг вперед.

В учебном пособии не отводится специального раздела психопатологическим аспектам правовой философии, но в каждой из глав обязательно уделяется внимание этим вопросам, рассматриваются широкие правовые обобщения как один из уровней представительства судебной психиатрии в юриспруденции.

Стиль изложения материала отличается от такового в традиционных учебниках, неоднократно переиздававшихся на протяжении последних десятилетий. Безусловный приоритет отдается правозащитной проблематике, сугубо же медицинская информация сокращена до объемов, абсолютно необходимых для понимания юридического значения психопатологии.

Приступая к работе над учебным пособием, студент может и должен опираться на три источника информации, существующих в юридической литературе и дополняющих изложенные здесь сведения.

Первый – учебный материал основных предметов, таких как уголовное и гражданское право и процесс, административное право, криминология, криминалистика, юридическая психология, теория государства и права, история государства и права России и зарубежных стран. Из них несложно вычленить информацию, определяющую статус психически больного человека в законе и в жизни. Однако известные усилия для этого все-таки требуются, тем более что нормативный материал, касающийся психически больных лиц, меняется в свете новых взглядов законодателя на решение вопросов свободы воли, ответственности и правоспособности.

Второй – учебники и пособия по судебной психиатрии, принадлежащие перу медицинских работников, предназначенные как для врачей, так и для юристов. И хотя названия книг и расположение материалов в них мало отличаются от настоящего издания, содержательная сторона может оказаться совсем иной. Дело в том, что для врача судебная психиатрия означает главным образом лишь производство соответствующей экспертизы, тогда как пути использования полученных данных в интересах правосудия не входят в круг его компетенции.

Третий – монографическая литература по проблемам судебной психиатрии (дееспособности, вменяемости, принудительных мер медицинского характера и др.). Здесь придется столкнуться с очень своеобразным феноменом, присущим, по-видимому, не только судебно-психиатрической тематике: явным преобладанием в авторских установках уголовно-правовых настроений над гражданско-правовыми. Общественное значение психической патологии показано там прежде всего через призму социально опасного поведения и связанного с ним правоприменения. Такая тенденциозность методологического подхода искажает естественный взгляд на существо предмета, но с этим приходится считаться.

В практической работе, приглашая психолога и психиатра к сотрудничеству, юрист вынужден предвидеть неизбежную предвзятость их суждений. Если же в порядке самообразования он захочет ознакомиться с трудами выдающихся специалистов в области пограничной психопатологии, то быстро убедится, что почти каждый из них, блестяще описывая фактическую сторону явления, старается трактовать его при помощи собственных оригинальных понятий. Обилие авторских импровизаций – самое наглядное подтверждение научной незрелости проблемы. Да и другой показатель стабильности экспертной мысли – статистика заболеваемости – оставляет желать лучшего.

Например, пациенты с диагнозом такого тяжелого заболевания, как шизофрения, безусловно меняющего социальный статус человека, в клинике А. В. Снежневского составляли около 54 % общего числа больных, а в клинике, руководимой А. С. Чистовичем (тоже очень авторитетным психиатром 60–80-х гг.), – лишь 5,4 %. И это при общих принципах комплектования лечебных отделений. Можно только предполагать, насколько бестрепетно интересы больных людей могут быть принесены в жертву той или иной теоретической установке.

Аналогичная картина наблюдается и за рубежом, где нечеткость границы между личностью и болезнью также приводила к разного рода крайностям, за которые психиатрам приходилось каяться перед собственным народом. Так, в 30-е гг. американцы неоправданно увлекались «коррекцией поведения» с помощью психиатрии, что вызвало гневный протест общественности, а тактика «деинституализации» и «интеграции в общество» пациентов психиатрических больниц обернулась тем, что в тех регионах Англии, где их буквально вытолкнули за порог, они составили до 70 % обитателей разного рода приютов для бездомных.

Все сказанное свидетельствует о том, что юрист, вступая на территорию смежника, обязан знать факты, чтобы ориентироваться в реальных.

Глава 1. История правового регулирования отношений психически больных людей с обществом и государством

Скупые сведения древней истории, дошедшие до современников, позволяют уверенно заявить, что ни один из известных обладавших государством народов, как бы он ни смотрел на сам факт психического заболевания, не имел службы, цели которой состояли бы в активном выявлении и истреблении безумных. Естественный разум и практический рассудок людей задолго до появления точных знаний отнес психические расстройства к разряду несчастий, в происхождении которых человек не волен и посему не заслуживает враждебного отношения ни к себе, ни к своим поступкам. Достаточно сослаться на известные Дигесты Юстиниана (VI в.), где сказано, что безумных не карают за убийство, ибо «они покараны своим безумием».

Христианская церковь, взяв на себя организующие начала культуры и духовного просвещения, принимает и ответственность за призрение душевно больных. Ее взгляды на природу душевного заболевания весьма отличны от наивного материализма греков, чью философию она принесла с собой в Европу. Но, считая безумных «одержимыми бесом», церковь все же не утратила житейского рационализма, который позволял монахам действовать разумно и целесообразно. По сути, монастыри на протяжении многих веков были прибежищем для «умом помешанных» и выполняли эту роль даже в те времена, когда служители инквизиции, искоренявшие «печать дьявола», обратили некоторые симптомы (по большей части истерической природы) во зло больным. Недаром в период Ренессанса Европа вошла с достаточно организованной службой оказания помощи безумным. Наглядный пример тому – знаменитый роман М. Сервантеса. Там здравомыслящие люди советуют обиженным не вступать в конфликт с Дон Кихотом, так как тому все равно не будет наказания, а им – возмещения ущерба, ибо безумие их обидчика очевидно. В то же время предусмотрительный Санчо Панса советует своему патрону быстрее покинуть поле сражения, пока не явилось святое братство и не заточило его в монастырь.

В средневековой России отношение к душевнобольным было заложено уставом князя Владимира (XII в.), согласно которому «бесный страдает неволею» и «се люди соборные церкви преданы». К тому же, одержимость на Руси получила очень своеобразную общественную окраску. Фигура юродивого не только не «тонула» в монастырских кельях и подвалах, но выдвигалась на общественное обозрение, и не без умысла. Психически аномальным людям, находившимся под покровительством церкви, была дозволена известная дерзость в речах, предоставлялась возможность высказывать непредвзятое мнение, включая критику существующих порядков и нравов. Так, в драме А. С. Пушкина «Борис Годунов» обличителем царя безнаказанно выступает именно юродивый. При этом не следует забывать, что статус юродивого давался очень нелегко. По указу Петра I «О ханжах» (лжепророках) незадачливого прорицателя ожидало «помещение в монастырь с употреблением в труд до конца жизни», а женщин по указу «О кликушах» предписывалось «пытать, пока не сознаются в обмане». Более того, в нашем отечестве юродство как стиль поведения оппозиции становится чуть ли не чертой национального характера. Недаром украшающий Красную площадь Покровский собор носит имя Василия Блаженного (совпадение может быть и случайно, но выбор имени наталкивает на определенные ассоциации).

Не исключено, что именно поэтому русская православная церковь не только не сжигает психически больных на кострах среди еретиков, а, напротив, старается подольше удержать за собой миссию их социального призрения. И если в Европе государственные психиатрические учреждения были открыты еще в XV–XVI вв. (в Валенсии – 1409 г., Стокгольме – 1531 г., Англии – 1547 г., Франции – 1645 г.), то в России первое указание об их основании встречается лишь в резолюции Петра III от 20 апреля 1762 г., где говорится, что «безумных не в монастырь отдавать, а построить на то нарочитый дом, как то обыкновенно в иностранных государствах учреждены доллгаузы».

Причем, уже будучи созданы, доллгаузы длительное время мало отличались от мест лишения свободы, включая такие аксессуары, как кандалы, цепи, решетки и т. п. Естественно, что родственники старались удержать больных дома, избегая учреждений общественного призрения (устав о которых был принят также при Петре III), справедливо полагая, что государственный гуманизм для их близких будет сопряжен с весьма ощутимыми страданиями.

Попасть в государственное учреждение психически больному можно было, говоря современным языком, по представлению заинтересованных лиц и соответствующему решению административных органов, в подчинении которых находился доллгауз. Сроки пребывания не оговаривались, содержались больные за казенный счет.

Естественно, речь шла, как правило, о людях явно безумных и малоимущих, за которыми двери психиатрического учреждения нередко захлопывались навсегда. По сути, это были не столько больницы, сколько дома инвалидов для хронически больных.

В отношении лиц, остающихся в семье несмотря на наличие психических расстройств, государственная тактика диктовалась, во-первых, заботой о сохранении имущества и предупреждении разорения семьи, а во-вторых, необходимостью исполнения гражданином своих обязанностей перед государством. С этой целью над больным и его имуществом устанавливалась опека. Причем все внимание законодателя направлялось именно на имущественные интересы, тогда как опека над личностью вменялась в обязанность тем, с кем проживал подопечный, и специальными указаниями не регламентировалась.

Необходимость охраны имущественных интересов и прав собственника в сфере гражданского оборота выступала приоритетной ценностью, и институт опеки создавался с ориентацией главным образом на хозяйственную жизнь общества. Верховным опекуном являлось государство, а органами опеки – разного рода институты (например, Дворянская опека и Сиротский суд). Конкретные опекуны, будь то отдельные лица или госучреждения, были подотчетны им и «стеснены в своих действиях разрешением, которое в оных органах получить надлежало».

На граждан, чей долг состоял не только в пополнении казны налогами, но и в несении обязанностей в качестве сотрудников государственных учреждений или военнослужащих, распространялось понятие служебной дееспособности. Типичный пример регуляции такого рода отношений – указ Петра I «Об освидетельствовании дураков в Сенате» (1722). По нему лица, считавшие себя непригодными к выполнению дворянской повинности, проходили освидетельствование путем собеседования по вопросам, «которые господам сенаторам задать желательно». Признание непригодным к государственной службе означало одновременно лишение права вступать в брак, наследовать имущество, а если таковое уже состояло во владении, над ним «во избежание разорения» назначалась опека. Неслужилые сословия под действие указа не подпадали.

Согласно установленным правилам лицом, ответственным за исполнение государственной обязанности покровительствовать, а в случае нужды помогать существовать тем, кто по своему умственному состоянию не способен следовать требованиям общественного порядка, выступал губернатор. Он был вправе начать процесс о назначении опеки, если располагал сведениями о том, что лицо не может без ущерба распоряжаться своим имуществом. Когда родственники помещали человека в психиатрическое учреждение, содержатели последнего были обязаны извещать об этом губернатора.

Административный порядок распоряжения судьбой психически больных людей просуществовал без заметных изменений до начала XIX в.

Душевнобольные с удивительной покорностью и равнодушием к своей судьбе принимали в течение многих веков ограничения в праве на духовную жизнь, общение с миром, личную тайну, творчество и изобретение, услуги адвоката, помощь священника и многое другое, вплоть до помещения на цепь и лечения, связанного с физическим страданием. Они не оставили в истории свидетельств о борьбе за свои права и вообще сколько-нибудь организованного сопротивления в ответ на обращение, которое у обычных людей неизбежно вызвало бы бунт и протест.

По-видимому, дело заключалось в том, что наши предки проводили грань между здоровьем и болезнью там, где психическое расстройство обрывает связь человека с социумом и погружает его в мир собственных переживаний. Если же человек при всем своеобразии индивидуальных черт психики, характера и личности был способен решать проблемы повседневного бытия с учетом окружающей социальной среды, при ее помощи или посредстве, ему предоставлялось право оставаться в рамках, начертанных Богом и законом, возможно, с некоторыми послаблениями ответственности, но без серьезных ограничений волеизъявления.

Такой порядок вполне оправдывал себя при общинной организации социальной среды со свойственной ей коллективной ответственностью за судьбу отдельного человека (цеховой, корпоративной, клановой, сословной и т. п.). Микросоциумы, т. е. сообщества совместно проживающих, работающих и вообще сосуществующих людей, где все друг друга знают, наделенные полномочиями местного самоуправления, обладающие устойчивыми традициями, с их реальным гуманизмом отличаются высокой степенью самоорганизации. Они имеют собственные адаптивные ресурсы, позволяющие им не доводить до конфликта с законом своих «чудаков, дураков, из-за угла мешком прибитых», допуская известную оригинальность натуры последних. К тому же неизменная воинская повинность, присущая государствам феодального строя, предоставляет общине возможность отдавать в солдаты «пьянь негодящую», что стабилизирует ее положение относительно общества в целом. Так что пациентами психиатрических учреждений становились воистину безумные люди, удержать которых в обычной социальной среде общепринятыми человеческими средствами действительно не представлялось возможным.

Великая французская революция 1789 г., закрепившая политические, социальные, экономические и моральные ценности буржуазного строя, решительным образом изменила отношение к душевнобольным. Идеи свободы, равенства и братства, понимаемые в первую очередь как свобода предпринимательства, равенство возможностей и приоритет личной независимости перед общественным интересом, требовали такого права и такого закона, которым были бы безразличны индивидуальные особенности человека (если что-то разрешено делать, то разрешено всем, а что запрещено, того нельзя делать никому).

Исторически такой шаг, разрушающий структуру аристократических, сословных, религиозных, национальных и общинных привилегий, означал появление принципиально нового макросоциума. Гражданин и закон утратили своих посредников и должны были решать проблемы бытия в непосредственном соприкосновении, не надеясь скрыться от ответственности за спиной сочувствующего братства с его старшиной, старостой, председателем собрания или крестным отцом. Как отметил Э. Фромм, принять такую свободу обычному человеку бывает далеко не просто, а порою и очень обременительно, не говоря уже о людях, чье неравенство с окружающими создается самой природой.

Тем не менее, новые общественные отношения, по выражению К. Маркса, «ледяной водой эгоистических расчетов» неумолимо подтачивали социальные конструкции феодального мира. Такие броские и точные формулировки указа Александра I, как «на помешанных нет ни суда, ни закона», или Кодекса Наполеона I – «нет ни преступления, ни проступка, если во время совершения деяния обвиняемый был в состоянии безумия», выглядели на фоне наступающих перемен историческим анахронизмом. Они явно вошли в противоречие с образом жизни людей, так как исчезла та подспудная внутренняя работа микросоциума, которая позволяла властям принимать решения лишь в абсолютно очевидных обстоятельствах.

Психически аномальные люди оказались беззащитными и перед лицом свободной, но равнодушной социальной среды (душевно больной человек считался потерянным членом общества и опасным элементом), и перед лицом администрации, у которой возник соблазн обращаться с неугодными лицами как с психически ненормальными. Столь мрачные перспективы не могли не вызвать протеста в обществе и заставили его всерьез задуматься над проблемой социально приемлемых границ психически неадекватного волеизъявления.

Степень свободы выбора «соизволения» в зависимости от истинности или ложности суждений, «затмевающихся страстями», от возможности осознания целей поступка, а также участия в деянии собственной воли стала предметом широкой дискуссии как в философии, так и в правовых науках. Суть ее в общих чертах состояла в обосновании пределов, за которыми наказание должно заменяться мерами социальной защиты, и границ процессуальной дееспособности, в которых больной человек обладал возможностью лично отстаивать свои интересы перед лицом суда. Причем поначалу общество было значительно больше озабочено перспективой вероятных злоупотреблений со стороны властей, чем вопросами социальной поддержки и государственного призрения.

Под давлением общественного мнения законодатели Европы были вынуждены прислушиваться к политическим оппонентам и, даже будучи монархами, вводить в правоохранительную практику требуемые гарантии личной свободы. Так, во Франции был принят закон «Об обращении с умалишенными», по которому решение о помещении человека в психиатрическое учреждение без его согласия должно было приниматься «справедливым и беспристрастным судом». И даже в России, сохраняющей крепостное право, Государственный Совет своим решением от 1835 г. отменил порядок освидетельствования безумных в Сенате и в соответствии с императорским указом установил судебный порядок его осуществления.

Иначе говоря, проблема сосуществования больных и здоровых была повсеместно отнесена к компетенции суда. Однако прогресс законодательной мысли столкнулся с несовершенством науки. Суду потребовались доказательства, подтвержденные убедительными свидетельствами достойных доверия авторитетов от медицины. К сожалению, представить таковые психиатрия того времени была не в состоянии.

Врачи-психиатры, накапливавшие свой опыт в стенах закрытых лечебных учреждений, плохо знали закономерности обыденной жизни. Оказавшись в фокусе общественного внимания, они могли предъявлять лишь доказательства явного безумия, но были бессильны объяснить роль психопатологии как компонента повседневного поведения. А поскольку рассматриваемые в судах ситуации становились все сложнее, между диагнозом и юридическим решением стали стремительно накапливаться связанные с психической недостаточностью человека, но не имевшие приемлемого объяснения обстоятельства. Окунувшись в социальную реальность, психиатрия обнаружила там множество состояний, которые не были похожи на традиционные душевные болезни, но явно отличали их носителей от обычных людей. Срочно требовались новые критерии определения психического здоровья. Науке пришлось догонять прогрессирующее общество, что всегда чревато появлением сомнительных теорий и методологически необоснованных концепций.

Психиатрия, еще не полностью освободившаяся от теологических предрассудков и имевшая довольно поверхностное естественнонаучное представление о причинах психических заболеваний (классификация болезней была завершена Э. Крепелиным лишь к концу XIX в.), стала поспешно и некритично переносить на свою почву идеи смежных наук, мало приемлемые к анализу поведения человека. Так, из биологии она взяла только что народившееся учение Ч. Дарвина о естественном отборе, наследственном вырождении и дегенерации, откликнувшись на них концепцией нравственного помешательства, а также учением об антропологическом атавизме Ч. Ломброзо. Из физиологии она заимствовала еще во многом механистические представления об условных рефлексах, перенеся их вместе с наивными рассуждениями о свободе воли И. М. Сеченова и И. П. Павлова в теорию социально отклоняющегося поведения. Из социологии был взят богатый, но еще недостаточно осмысленный опыт массовых статистических исследований общественной жизни (которыми в конце XIX в. увлекались очень многие), чтобы объяснить границы нормы в появлении аномальных поступков. Типичным примером такого сотрудничества является капитальный труд Э. Дюркгейма «Самоубийство в Европе».

Единственной дисциплиной, у которой психиатрии было нечего почерпнуть, оказалась психология. Она по-прежнему оставалась разделом философии, имела почти умозрительный характер и ни в коей мере не могла претендовать на роль поставщика объективных доказательств. Как с горечью заметил А. Ф. Кони в своей работе «Суд – наука – искусство», «в большинстве так называемых сенсационных процессов перед судом развертывается яркая картина эгоистического бездушия, нравственной грязи и беспощадной жестокости, которые в поисках не нуждающегося в труде и жадного к наслаждениям существования привели обвиняемого на скамью подсудимых. Задача присяжных при созерцании такой картины должна им представляться хотя и тяжелой «по человечеству», но все-таки несложной. Но, однако, когда фактическая сторона судебного следствия была окончена, допрос свидетелей и осмотр вещественных доказательств завершен, на сцену выступали служители науки во всеоружии страшных для присяжных слов: нравственное помешательство, неврастения, абулия, психопатия, вырождение, атавизм, наследственность, автоматизм, навязчивое состояние, навязчивые идеи и т. д. В душе присяжных поселялось смущение – и боязнь осуждения больного – слепой и бессильной игрушки жестокой судьбы диктовала им оправдательный приговор, чему способствовали благоговейное преклонение защиты перед авторитетом науки и почти обычная слабость знаний у обвинителей в области психологии и учения о душевных болезнях».

В такой ситуации психиатрии пришлось взять на себя ответственность за решение вопроса по существу и на многие годы сделать судебную проблематику приоритетным направлением своего развития, не жалея на нее интеллектуальных затрат. Фактически все выдающиеся психиатры конца XIX – начала XX в. были известны не только врачебной и научной деятельностью, но и как авторы судебно-психиатрических работ. Крафт-Эбинг, Э. Блейлер, В. Сербский, С. Корсаков знамениты не только открытиями в медицине, но и своими правовыми воззрениями. И дело совсем не в том, что психиатров тянуло к юриспруденции (в последующие годы великие умы в большинстве своем вполне обходились диагностикой и лечением болезней). Просто существовала острая социальная потребность в психопатологических критериях социально отклоняющегося поведения. Причем если раньше эти критерии были исключительно медицинскими, а значит, с точки зрения права, универсальными («на безумных нет ни суда, ни закона»), то теперь они становятся юридическими, т. е. дифференцированными по нормам уголовного, гражданского, административного и социального законодательства.

Последние двести лет новейшей истории можно условно подразделить на три периода: поначалу доминировали проблемы уголовной политики, затем пальма первенства перешла к гражданскому праву, сегодня на передний план выступили задачи социальной защиты лиц с психическими недостатками.

Уголовно-правовые искания юридически значимых критериев психического расстройства особенно заинтересовали человечество в конце XIX в. Именно в те годы «остатки здравого ума» и их влияние на «свободу воли» были предметом активного обсуждения. Границы уголовной ответственности, моральные основы наказания психически неполноценных людей, разумные пределы социального контроля за их поведением варьировались в разных странах достаточно широко с учетом национальных традиций, религии и особенностей жизненного уклада.

Так, в кодексах германских государств (Брауншвейгский – 1840 г.) «слабоумие, недостаточное развитие, старческая дряхлость, отсутствие воспитания, крайне неблагополучная и развращающая обстановка, сопутствующая человеку в детстве» указывались как обстоятельства, уменьшающие наказание. В российском Уложении о наказаниях уголовных и исправительных 1845 г. отмечалось, что лицам, учинившим правонарушение «по легкомыслию, слабоумию или крайнему невежеству, которым воспользовались другие для вовлечения его в преступление», вина уменьшается (ст. 140, 201).

Причем, как ни странно, благородные стремления законодателя пойти дальше границ, обозначенных природой психических заболеваний, отмечены в странах с консервативно-феодальным укладом жизни, где, казалось бы, такие послабления не совсем уместны. В то же время страны с устойчивыми буржуазно-демократическими традициями проявили гораздо больше осмотрительности. Например, английское правосудие по предложению палаты лордов приняло в 1843 г. критерии невменяемости, руководствуясь «правилами по делу Мак Натена», которые сводились к следующему:

? частичная душевная болезнь, не устраняющая способности лица понимать свойство и значение совершаемого и противоправность своего поступка, еще не создает безответственности перед законом;

? для признания подсудимого невменяемым необходимо доказать, что во время совершения деяния он страдал вследствие психической болезни таким дефектом сознания, что не мог понимать природу и качество совершаемых им действий или же не знал, что они являются недозволенными.

Можно лишь предположить, что государства, привыкшие соблюдать законы, прекрасно знают, насколько обременительно следовать простым и гуманным декларациям, тогда как авторитарные режимы, которые не стесняют себя законодательными обязательствами в повседневной практике, на словах обычно гораздо прогрессивнее своих демократических соседей. Жизнь вскоре подтвердила, что так оно и есть. Те страны, которые, казалось, были готовы приветствовать социальную концепцию преступности и ответственность общества за ее происхождение, сделали резкий поворот в сторону антропологической криминологии, призывающей обходиться с обычными преступниками как с психически больными.

Нечеткость правообразующих концепций в соединении со слабостью научной аргументации требовала компромиссного решения проблемы.

К исходу XIX столетия выбор был сделан и соглашение достигнуто: врачи устанавливают диагноз психического расстройства (фактическую сторону явления) и, ориентируясь на степень тяжести заболевания, высказывают мнение, в какой мере оно повлияло на способность лица отдавать себе отчет в своих действиях или руководить ими при совершении инкриминируемого ему деяния. Юристы оценивают врачебное заключение как один из видов доказательств по делу и оставляют за собой право принимать его или отвергать на основе внутреннего убеждения. Врач, сделавший вывод об отсутствии невменяемости, был не вправе вдаваться в оценку мотивов преступного поведения, ибо это входило в исключительную прерогативу суда.

Эта условная демаркация, когда врач делал заключение по существу, но не имел власти принимать решение, а юрист обладал ею, но не владел ситуацией для анализа по существу, удерживалась довольно долго, устраивая и ту и другую сторону, пока развитие культуры в очередной раз не заставило психиатрию догонять человечество.

Под влиянием научно-технического прогресса человеческий фактор стал обнаруживать свою слабость в обстоятельствах банальных, повседневных, обыденных. Для нервного срыва стало достаточно психической неустойчивости, характерологической слабости или личностной незрелости, которые не подпадали под понятие психического заболевания. Причиной психической средовой дезадаптации становился неблагоприятный психический склад индивидуума, требовавший не лечения, а нормализации бытия и приведения его в соответствие с возможностями человека. Для оценки последних был нужен не врач, а медицинский психолог.

Психиатрия и здесь выполнила свой общественный долг, создав новое научное направление, причем силами тех, кто, оставив врачебное дело, перешел в пограничные с психологией сферы, исследующие девиантное (отклоняющееся) личностное развитие.

Подхваченные многочисленными последователями, идеи З. Фрейда быстро превратились в новое учение о мотивах поведения, порождаемых проблемами взаимодействия человека с собственной личностью (собственным Я). Соединившись с социальной психологией, которая в первой половине XX в. разработала стройную теорию зависимости индивида от микросреды, психоанализ вывел концепцию психической средовой дезадаптации на новый уровень культуры. Тем самым биологические закономерности болезненного процесса были отодвинуты еще на один шаг от причин криминального поведения и отошли на второй план в проблеме оценки психического фактора с позиций вменяемости. По сути, уголовный закон стал гораздо больше интересоваться психическими недостатками, чем душевными болезнями. Психология же, сделав с помощью психиатрии этот шаг в направлении социально девиантного поведения, приблизилась к юриспруденции, возродив концепцию уменьшенной вменяемости, провозглашенную более ста лет тому назад.

В Уголовном кодексе Швейцарии 1937 г. появляется указание: «…если вследствие расстройства душевной деятельности или сознания, или вследствие недостаточного умственного развития преступник в момент совершения деяния не обладал полной способностью оценивать противоправность своего поведения и руководствоваться этой оценкой, суд по своему усмотрению смягчает наказание». Другие страны также вводят соответствующие нормы со своей спецификой. Например, в Дании предпочтение отдается не уменьшению вины, а специфике мер воздействия (лечебно-исправительные учреждения), на Кубе определены границы уменьшения срока наказания (наполовину).

Все эти новации отражают стремление законодателей подходить к оценке вины не только в зависимости от содеянного (возмездие), но и с позиции личности (реабилитация). Допустив в судебную практику специалиста-психолога и позволив ему влиять на решение суда по существу, они преодолели подавляющий примат общественной значимости поступка в пользу оценки личности в целом, что не могло не повлечь за собой и других шагов в направлении либерализации уголовной политики.

Специалист, компетентный в оценке психического состояния человека, слишком приблизился к процедуре определения степени вины, и это заставило менять его процессуальную роль, распространяя на него те нормы, которые призваны гарантировать объективность заинтересованных сторон: соревновательный принцип, непосредственное участие в исследовании доказательств, возможность профессионального выполнения правозащитных функций.

Под влиянием новых идей мировое сообщество, преодолевшее после двух мировых войн национальный снобизм, стало унифицировать законодательство, стараясь найти нормы, отвечающие общим тенденциям развития цивилизации, и сегодня можно сказать, что они в целом приведены в соответствие с представлениями населения о психическом здоровье человека. Совещание ВОЗ ООН 1975 г. поставило перед уголовной политикой в качестве приоритетной проблему поиска новых принципов лечебно-профилактической помощи криминальному контингенту.

Психиатрическая практика России существенно отличалась от мировой, что было обусловлено спецификой сложившейся исторической ситуации. Уложение о наказаниях Российской Империи ориентировалось на демократические нормы судопроизводства, так что по своей букве оно было близко к принятому в Европе буржуазному мировоззрению как в материальном, так и в процессуальном отношении, но после Октябрьской революции с установлением социалистического строя начался постепенный дрейф судебной психиатрии в направлении обвинения. Сначала это выразилось в административном структурировании процедуры судебно-психиатрической экспертизы. В 1924 г. был создан НИИ судебной психиатрии им. В. П. Сербского, который занял позицию вышестоящей инстанции. С подачи его сотрудников, монополизировавших научную мысль и издательскую деятельность, правозащитная тематика стала исчезать со страниц учебников, пособий, монографий. Достаточно сказать, что в учебнике судебной психиатрии для врачей Н. П. Бруханского, изданном в 1948 г., вообще отсутствует раздел, посвященный гражданско-правовым вопросам психиатрии. И, естественно, уклон в науке не мог не отразиться на практике. Меры медицинского характера по способу их исполнения начали приобретать тюремную специфику, что выразилось в создании специализированных больниц закрытого типа НКВД (позже – МВД).

На этом моменте следует заострить внимание, чтобы понять причины дальнейших изменений уголовно-правовой концепции, бросивших тень на репутацию русской психиатрии и юриспруденции в глазах мирового сообщества. По свидетельству Ф. Кондратьева, занимавшего должность заведующего отделением НИИ им. В. П. Сербского, пресловутые спецбольницы появились в период политических репрессий 30-х гг. в связи с тем, что подозреваемые и обвиняемые по политическим мотивам часто впадали во время следствия в психическое расстройство. Однако поскольку им вменялось в вину распространение политически вредных мыслей, возникла необходимость в их изоляции, дабы воспрепятствовать разлагающему влиянию чуждой идеологии на окружающих. Сделать это в обычной психиатрической больнице казалось ненадежным, поэтому НКВД принял решение организовать психиатрические учреждения тюремного типа внутри своего ведомства, но с условием выполнять решения суда о применении принудительных мер медицинского характера.

Такая практика способствовала возникновению социального заказа на методологию, а с учетом способов, которыми заказчик имел обыкновение выражать свою волю, смещение акцентов судебно-психиатрической деятельности в направлении полицейских функций становилось почти неизбежным. Более того, процесс превращения защиты прав больного в психиатрический надзор набрал такие темпы, что в послевоенные годы, когда необходимость в исправлении образа мыслей с помощью уголовной политики отпала и государственное давление на судебную психиатрию прекратилось, последняя по собственной инициативе сделала очень рискованный и предосудительный шаг в теории вопроса (он связан с именем А. В. Снежневского).

Так, критерии психического заболевания из сферы психопатологии, где они основывались на биологически обусловленных симптомах, были сдвинуты в сферу психологии с такими присущими ей показателями, как образ мысли, мировоззрение, манера поведения. Вопреки всему миру, где границы диагностики психического заболевания все более жестко отделяли от психиатрии индивидуальное своеобразие характера и личности, в нашей стране инакомыслие стало поводом для предположения о наличии болезненного процесса. Тем самым российская психиатрическая наука по собственной воле создала предпосылки для сохранения репрессивной практики. И хотя число политических диссидентов, способных заинтересовать власти своей активностью, было так незначительно, что непосредственно с ними могли работать столь же ограниченные по составу коллективы врачей, удостоенных особым доверием начальства, последним была создана возможность заниматься такого рода деятельностью, опираясь на теорию и профессиональную мораль, гарантирующие от презрения коллег и осуждения со стороны общественности.

В процессуальном отношении психиатр-эксперт руководствовался не столько Уголовно-процессуальным кодексом, сколько подробной инструкцией Министерства здравоохранения, Прокуратуры СССР, Верховного суда СССР и Министерства внутренних дел. Таким образом, компетенция психиатра-эксперта, обязанного высказываться относительно наличия или отсутствия вины, фактически вплотную приблизилась к компетенции суда, чего нельзя сказать о правомочиях представителей любых других видов экспертизы. И с учетом вполне понятного стремления суда заслониться от необходимости высказывать собственное суждение в оценке психического здоровья человека мнением эксперта, желание законодателя выделить судебно-психиатрическую экспертизу в процессуальном отношении объяснимо. Поэтому когда факты злоупотребления психиатрией в политических целях стали достоянием мировой общественности, прежде всего возник вопрос, в какой мере они явились следствием несовершенства законодательных установлений, другими словами, до какой степени зависимость эксперта от государства служила нормой его правопослушного поведения.

Отвечая на этот вопрос, можно смело утверждать, что прямого принуждения закон не предусматривал, и если зависимость все-таки возникла, она была сугубо добровольной. Закон же со своей стороны лишь создавал условия для реализации такого рода мотивов, делая «сговор» экспертов против подэкспертного трудно контролируемым из-за искусственно поддерживаемой исключительности их процессуального статуса.

В конце 70-х гг. и теория, и практика отечественной судебной психиатрии пришли в столь явное противоречие с нормами международного права и этикой обращения с психически больными людьми, что ее отношения с мировой психиатрической общественностью были разорваны. СССР официально вышел из созданных под эгидой ООН психиатрических организаций. И лишь после резкого поворота социальной политики России в направлении демократических реформ началось сближение с мировым сообществом и освобождение от административно-догматических стереотипов мышления.

Пациенты спецбольниц, оказавшиеся там, будучи вменяемыми по стандартам международных классификаций психических болезней, были признаны жертвами политических репрессий. Сами спецбольницы прекратили свое существование. НИИ им. В. П. Сербского переведен в статус научно-исследовательского учреждения общих проблем психиатрии. Тем самым наиболее одиозные проявления приверженности судебной психиатрии репрессивной практике морально и политически осуждены. Перед отечественной юриспруденцией открылись перспективы гуманизации и демократизации обращения с психически неполноценным криминальным контингентом.

Гражданское законодательство в отличие от уголовного не торопилось менять свои позиции в отношении психически больных, предпочитая сохранять административные способы регулирования их имущественных отношений. И хотя в России до конца XIX в. по меньшей мере трижды в правительство направлялись проекты о передаче в компетенцию суда вопроса о назначении опеки, ни один из них не стал предметом более или менее серьезного обсуждения. Критериями для принятия решения по существу, как и прежде, служили признаки сугубо социального свойства: расточительность, угроза разорения семьи, ущерб государству вследствие исчезновения средств из гражданского оборота. При их наличии для назначения опеки довольно было сослаться на факт душевного заболевания, глубина и тяжесть которого специальному исследованию не подлежали. И хотя в 1905 г. судебный департамент Сената установил, что при решении вопроса о назначении опеки над психически больными необходимо комиссионное (не менее трех человек) врачебное освидетельствование и предоставление соответствующих материалов медицинского наблюдения, административные органы не придавали большого значения точности диагностики. Так, некто Долгов был признан недееспособным вследствие «тупоумия».

Более того, русское законодательство тех лет не проводило четкой границы между правоспособностью и дееспособностью. К примеру, Сенат в 1909 г. разрешил спор о действительности акта усыновления, совершенного психически неполноценным лицом, назвав его «спором о правоспособности усыновления». И даже несмотря на то, что действующая норма Свода законов ясно определяла правовое положение лиц, признанных в установленном порядке психически неполноценными, приравнивая их к малолетним, на практике решения принимались исходя из самых разных обстоятельств. Житейские традиции, пропитанные тенденцией видеть в психически больном человеке нежелательного и опасного субъекта, создавали своеобразную инерцию общественного мнения, вынуждающую юристов умалять не только дееспособность, но и правоспособность.

После Октябрьской революции 1917 г. общая тенденция социальной политики, направленная на освобождение людей от гнета материальных расчетов, отразилась и на гражданском законодательстве. Имущественная сторона понятия недееспособности стала уступать место личностной, а в содержании опеки распоряжение средствами подопечного сменилось обеспечением его жизнедеятельности, уходом и заботой.

В новых обстоятельствах, когда опекун ничего не выигрывал для себя, а опасность корыстного использования факта психического заболевания сводилась к минимуму, административная форма установления недееспособности представлялась тем более целесообразной. Освидетельствование больных осуществлял врачебный отдел при губернском Совете депутатов, для чего назначалась врачебная комиссии в составе трех человек. В число членов комиссии с правом решающего голоса могли входить врачи, приглашенные самим больным или лицами, возбудившими ходатайство об освидетельствовании (родственники, учреждения, где работал обследуемый, союзы, партии, организации и совместно проживающие лица). Врачебный отдел, руководствуясь инструкцией ВЦИК «Об освидетельствовании душевнобольных», принимал решение о признании лица недееспособным, о чем сообщал органу опеки, которым являлся отдел социального обеспечения того же исполкома, и опубликовывал свое решение в печати.

Поначалу в тексте Кодекса законов об актах гражданского состояния, брачном, семейном и опекунском праве РСФСР поводом для признания лица недееспособным называлась чрезмерная расточительность, но в 1926 г. эта формулировка из него была устранена. В основу решения прочно легли медицинский (наличие заболевания) и психологический (способность понимать значение своих действий или руководить ими) критерии при явном преобладании первого, если учесть порядок освидетельствования, полностью находившийся в руках медицинских работников.

И лишь в 1961 г., когда стало очевидно, что советское законодательство пришло в явное противоречие с мировой практикой, Основы гражданского законодательства и Основы гражданского судопроизводства предусмотрели судебный порядок установления недееспособности с закреплением медицинского и юридического критериев как обстоятельств, подлежащих доказыванию. Однако изменение процедуры определения недееспособности никак не отразилось на содержательной части закона. Недееспособность по-прежнему жестко связана с опекой и понимается как юридический факт, означающий лишение гражданина права любого волеизъявления по гражданскому (и уголовному) законодательству. И хотя усложняющаяся хозяйственная жизнь общества настоятельно требует относиться к недееспособности как к юридическому понятию, которое в конкретном случае может быть представлено в большей или меньшей степени, российские граждане по сей день не могут быть признаны частично, временно или специально недееспособными.

Естественно, закон принимает во внимание, что человеку, вступающему в гражданско-правовые отношения, в силу временно протекающих или частично выраженных болезненных расстройств психики может быть трудно вести свои дела разумно. Поэтому суду предоставлено право освобождать от возмещения ущерба, признавать недействительной сделку или акт регистрации брака на том основании, что состояние человека не позволяло ему понимать значение своих действий или руководить ими. Однако в перечисленных случаях факт заболевания не является обязательным. Суд ориентируется на состояние лица, и болезненное расстройство психики – лишь одна из возможных причин утраты дееспособности.

Проблемы социального права, ограниченные поначалу независимостью психической жизни человека и вопросами социального обеспечения, шаг за шагом выходили на уровень гарантий социальной поддержки лиц с ограниченными психическими возможностями, так что сейчас трудно даже представить, каких усилий стоило нашим ближайшим предкам отстоять социальную дееспособность пациента психиатрической службы. Но это было именно так.

Государство во все времена устанавливало социальной дееспособности определенные рамки при появлении признаков психического заболевания. Это и понятно, ибо оно может лишь призывать своих граждан терпимо относиться к сумасбродному поведению таких людей, но не имеет права принуждать к сосуществованию с психически аномальными лицами, нарушающими нормы общежития.

До XIX в., как уже говорилось, вопрос решался довольно просто, ибо объектом психиатрического насилия становились лишь явно безумные или откровенно помешанные лица, не пытавшиеся протестовать против такой практики просто потому, что это не приходило им в голову. Когда же в правовое пространство, охватываемое правилами обращения с умалишенными, стали втягиваться люди всего лишь с психическими недостатками, дискуссии по проблеме ограничения социальной дееспособности переросли в длительную и упорную борьбу за права человека.

Наглядным примером служит процесс миссис Пакард, помещенной в 1862 г. в психиатрическую больницу «за несогласие с мужем» на основании закона штата Иллинойс, по которому «замужняя женщина… может быть помещена в психиатрическую больницу по требованию мужа… без каких-либо признаков, свидетельствующих о помешательстве, которые необходимо представлять в других случаях». Героическая борьба этой женщины за свои права встретила горячий отклик со стороны общественности и привела к либерализации обращения с больными, как в Америке, так и в других странах.

Период до первой мировой войны прошел в активных поисках формулировок правовых норм, где устанавливались бы правовые запреты, обязывающие воздерживаться от нарушения прав человека на охрану здоровья, порядок применения мер принуждения в интересах больного, неприкосновенность личности при оказании медицинской помощи. При этом полемика велась главным образом вокруг оснований для применения ограничений, т. е. социальной опасности и беспомощности. Ведь было достаточно констатировать их наличие и сопоставить с фактом психического заболевания, чтобы уполномоченные на то органы ввели в действие аппарат принуждения.

Недобровольное помещение в спецбольницу лица, у которого обнаруживались указанные признаки, вменялось в обязанность местным органам исполнительной власти (префекту, главе управы, шерифу и т. п.) с соответствующим контролем судебных органов или без такового. Обращение с больным в психиатрическом учреждении регламентировалось инструкциями департаментов, ведающих здравоохранением. Социальная поддержка регулировалась законодательством об опеке.

Такой порядок был достаточно эффективным, но содержал в себе несколько спорных и сомнительных моментов. В частности, приоритет критерия «социальная опасность», на который можно было опираться независимо от оценки тяжести самого заболевания, создавал сильный соблазн распространить практику обращения с психически больными на все социально опасные элементы общества (не все ли равно, где они находятся – в тюрьме или больнице, лишь бы сохранялся порядок). Благо, антропологическая криминология расширила границы психопатологической диагностики до необозримых пределов.

Подобная практика, подменяющая понятие ответственности принципом социальной целесообразности, к сожалению, имела место и в Европе, и в Америке конца XIX – начала XX в. И даже безусловный авторитет в мировой науке Э. Крепелина послужил для обоснования экспансии психиатрии в вопросы социальной регуляции общественной жизни. В его классификации психических болезней фигурировали «враги общества», «лгуны», «мошенники», а основные положения книги «Отмена меры наказания» (1880 г.) попирали сферу личной неприкосновенности человека во имя сохранения общественного порядка.

Психиатрическая «модификация», «коррекция», «адаптация» поведения в разного рода центрах по изучению личности человека стала обычным делом до и особенно после первой мировой войны. Дальше всего в этом направлении продвинулась Америка, но и в нашей стране в 30-е гг. правительство ввиду явных злоупотреблений научно не обоснованными методами воздействия на человека было вынуждено запретить подобную деятельность, закрыв Центр психологии преступника и резко осудив педологическую практику в системе образования. Когда же успехи психохирургии, открытие шоковых методов лечения и стремительный рост психофармакологии сделали психиатрическое вмешательство очень грозным, а последствия врачебной ошибки попросту страшными, в обществе зародилось и окрепло мощное антипсихиатрическое движение с категоричным требованием поставить все формы ограничения личной свободы по мотивам психического нездоровья под гласный и законный контроль.

На какое-то время защита граждан от вмешательства в их психический мир выдвинулась в число приоритетных задач правозащитного движения в целом под лозунгом «отменить порядок, при котором ни один восточный сатрап по своей власти над человеком не может сравниться с обыкновенным участковым психиатром». И хотя вторая мировая война поставила перед человечеством более серьезные проблемы, сразу вслед за преодолением послевоенной разрухи дискуссия на эту тему вспыхнула с новой силой. 60-е гг. XX в. прошли под флагом деинституализации (преодоления замкнутости) психиатрической помощи и интеграции психически больных в общество, что позволило сформулировать присущие современной цивилизации принципы обращения с психически больными.

В 80-е гг. прошлого века многие страны Европы и Америки приняли новые законы (Швеция даже дважды) о психиатрической помощи, само название которых не оставляет сомнений в намерениях законодателя. В качестве примера приведем Францию, где в 1990 г., спустя полтора века после появления закона «Об умалишенных», был принят закон «О правах и правовой защите лиц, госпитализированных в связи с наличием у них психических расстройств, а также условий их содержания».

Своеобразным итогом правозащитного движения в разных странах стала резолюция Генеральной Ассамблеи ООН от 17 декабря 1991 г. № 46 «Принципы защиты лиц, страдающих психическими заболеваниями, и улучшения здравоохранения в области психиатрии».