скачать книгу бесплатно
И тут необходимо отметить глубинное мельниковское знание собственной семейной «маленькой» истории. Корни своего рода он проследил до семнадцатого века. Гордился родовой иконой времён Ивана Грозного (не сохранилась, сгорела во время нашумевших петербургских пожаров 1862 года). Гордился тем, что он русский.
Не думалось ли вам, если случилось прочесть, что его «Бабушкины россказни» – повесть глубинно философская, ибо её тема – живая историческая преемственность, историческое свидетельство и его роль в эстафете поколений? Для Мельникова всегда была важна осязаемая встреча с прошлым – соприкосновение, ощущение, запах его и вкус, его способность перевернуть, «перенастроить» сознание. Отсюда увлечение поиском старинных документов и книг. Мне нравится это сравнение современного немецкого философа Курта Хюбнера из работы «Нация»[19 - Полное название: «Нация: От забвения к возрождению».]: архивные документы – плоть истории. Где плоть, там и дух. Всё связано. Это раз. Истории нет без источника. Это два. Для Мельникова история – это ещё путешествие по русским историческим местам. Например, по маршруту Ивана Грозного, который шёл воевать Казань. «Летом проехал весь путь Иоанна Грозного от Мурома до Казани, нанёс на карту все курганы, оставшиеся на месте его станов, разрывал некоторые, собрал всевозможные предания, поверья, песни о Казанском походе, осмотрел церкви, Грозным построенные, видал в семействах, происходящих от царских вожатых, жалованные иконы, списки с грамот» (письмо М.П. Погодину)[20 - Мельников П.И. Письмо М.П. Погодину от 4 февраля 1852 г. // Сборник в память П.И. Мельникова (Андрея Печерского). Действия нижегородской ученой архивной комиссии. Нижний Новгород, 1910. Т. IX. Ч. 1. С. 161.]. Или взять путевые заметки по дороге из Тамбовской губернии в Сибирь, самое первое его опубликованное произведение, где история и современность неразрывно переплетены. Мельникову особенно дороги свидетельства очевидцев.
Уже в «Дорожных записках» открыл он и использовал излюбленный впоследствии приём – обработанный рассказ свидетеля об исторических событиях. («А расскажи-ка, дядя, барину, как вам бороды-то брили!»). Уже там прозвучало горестное признание: «Как-то досадно смотреть, когда от какого-нибудь места исторического не останется ничего, кроме обыкновенной деревни!» «Старые годы» и «Бабушкины россказни» – тоже встреча разных поколений, а по сути, передача исторических (= сакральных) знаний, выражающих определенное понимание национального бытия. Между прочим, «Бабушкины россказни» – повесть о предназначении и роли дворянства, о характере восемнадцатого столетия, каким он был, каким запомнился, вошёл в память. Мне нравится эта его характеристика: «Всё ликовало в тот век!.. И как было не ликовать? То был век богатырей, век, когда юная Россия поборола двух королей-полководцев, две первостепенные державы свела на степень второклассных, а третью – поделила с соседями… Полтава, Берлин и Чесма, Миних в Турции, Суворов на Альпах, Орлов в Архипелаге и гениальный, неподражаемый, великолепный князь Тавриды, создающий новую Россию из ничего!.. Что за величавые образы, что за блеск и слава! Но с этим блеском, с этой славой об руку идут высокомерное полуобразование, раболепство, слитое воедино с наглым чванством, корыстные заботы о кармане, наглая неправда и грубое презрение к простонародью…» Мельников никогда не плюнет, не осудит былое. Каким бы оно ни было, оно священно, потому что оно своё. «Но мир вам, деды! Спите спокойно до трубы архангельской, спите до дня оправдания!.. Не посмеёмся над вашими могилами, как смеялись вы над своими бородатыми дедами!..»
Историческая память определяет самосознание народа. Прошлое всегда определяет систему ценностей настоящего. Мельниковские рассказчики в «Старых годах», в «Бабушкиных россказнях» стремятся выстроить преемственную систему ценностей, создавая перед читателем многогранный и яркий образ прошлого, взаимоотношений людей, через собственное свидетельство, воспоминание, вещный мир, язык. «Люди восемнадцатого века встают передо мной, как образы какой-то знакомой, хоть и не прожитой жизни». Это время с «наглым криком временщиков и таинственным лепетом юродивых», «подобострастными речами блюдолизов» и «амурным шёпотом петиметров[21 - Щёголь (от фр. petit-ma?tre).] и метресс», рёвом медведей, разгулом, с ледяным дворцом Анны Иоанновны и маскарадами – это время противоречивое с его ничтожностью и славой и очень-очень дорогое.
У Мельникова в его прозе, причём с первых литературных шагов, появляется интереснейший герой – свидетель времени. В этом образе пересекаются прошлое, уже настолько далёкое, что более молодые могут узнать о нём лишь понаслышке, и настоящее; старость, а за нею времена давно былые, и юность, живущая иными измерениями. Эстафета времён всегда передаётся через свидетельство. Вот, например, старик с последних страниц «Дорожных записок на пути из Тамбовской губернии в Сибирь», уже не старообрядец, но верный обычаям дониконовского быта и старины. Он рассказывает, как в далёкие-далёкие времени пришёл в Соликамск императорский указ: всем брить бороды. «После службы Божией выходит воевода и стал читать, чтобы, дескать, ходили без бород и в немецких кафтанах. Мужики повесили бороды, бабы в слёзы. Мы-таки себе на уме, думаем: ладно, ещё когда-то бороду сбреют, а царь-государь смилуется да отменит своё наказание за грехи наши: не тут-то было! Стали выходить из церкви; глядь, на паперти-то два брадобрея да немец с ножницами. Кто из церкви выйдет, брадобрей хвать его за ворот, да полбороды и прочь; остальную, говорит, после отрежу. Он тебе бороду режет, а немец перед тобой на коленях уж и ползает да своими ножницами возьмет да полы у кафтана прочь да прочь; хоть синий суконный будь – не посмотрит, отрежет да и пустит курам на смех – ну немец немцем из церкви выйдешь: кафтан на тебе как кафтан, а пол нет: так, слышь, воеводы приказали. Батюшки светы! Наши мужики возьмут обстриженную бороду в обрезанные полы да идут домой, как на казнь смертную; а бабы-то вкруг них воют, как по покойниках».
И этот рассказ, трогательный и грустный, не единственное, что поведал автору древний соликамский старожил. По его признанию, в год, когда царь Пётр «побил свейского короля» (1709-й, Полтавская битва), ему было лет одиннадцать или двенадцать, следовательно, он родился не поздней 1698 года, и когда Мельников с ним встретился, ему было глубоко за сто. В цикл «Дорожных записок…» по цензурным соображениям не вошёл рассказ о казаке Дементии Верхоланцеве, видевшем в молодости самого Емельяна Пугачёва. Свидетель восемнадцатого века – бабушка Прасковья Петровна Печерская, чьи «россказни» пересказывает праправнук. «Старые годы» написаны на основе «записки» Валягина – вымышленного документа, раскрывающего историю рода князей Заборовских. Оттуда и название повести. Автору удаётся обнаружить тетрадь с пометкой «писано по словам столетнего старца Анисима Прокофьева с надлежащими объяснениями коллежским секретарём Сергеем Андреевым, сыном Валягиным, 17-го мая 1822 года в селе Заборье», и таким образом тут снова возникает «свидетель времени» – не действующее лицо, но персонаж, сохранивший память о прошлом, рассказав кому-то, кто мог писать, удивительную череду исторических событий. Мельникову крайне важен именно изустный рассказ о былом, от человека к человеку. Сюда, в эту историческую линию, впишется, пожалуй, и Иван Кондратьевич Рыбников с его рассказом об Аракчееве из короткого рассказика, почти юморески, «В Чудове».
Итак, десять ильинских «сокровищ». Я хотел бы посмотреть, как связаны они, как воплощены, как раскрыты в ценностной своей сущности в творческом наследии Мельникова. Одно, очень важное, историю, мы уже затронули, хотя и вскользь, однако она и дальше будет сопутствовать нам. Перейдём к другим, немного нарушив тот порядок, в каком следуют эти «сокровища» у Ивана Ильина.
2. Сказка
В номере 137 от 28 июня 1859 года в газете «Русский дневник», которую редактировал Мельников, была помещена последняя глава его повести «Заузольцы». Она посвящена тем, кто живёт за рекой Узолой, и название произносится с ударением на «у». Повесть незакончена и не входит в современные собрания сочинений. Там есть эпизод, когда матушка Измарагда, инокиня из старообрядческого скита, пересказывает (опять выступая в роли свидетеля) девушкам Груше и Липе, отданным туда на воспитание, поволжские легенды. Впоследствии они почти слово в слово перекочевали в его рассказ «Гриша». Но в повести Мельников не удержался от замечания, которое отсылает этот эпизод куда-то в публицистику: «А что, извольте вас спросить, нравственнее для девицы – весельчак Поль де Кок и Жорж Занд или простой, безыскусственный, но полный кипучей народной фантазии рассказ о сокровенном граде Китеже, о горах Кириловых, и прочая, и прочая?».
Ответ напрашивается сам: конечно, живая народная легенда, народная сказка, корнями уходящая вглубь национальной истории. А значит, светская образованность ничуть не выше монастырского воспитания в старообрядческом скиту.
Речь вовсе не о знакомстве с родным фольклором, который мыслится как своеобразный музейный экспонат или отжившая свой век диковинка. В скитском воспитании осуществляется преемственность исторической памяти, живое и зримое соприкосновение с прошлым, которое «прекрасно перед лицом Божиим», сохранение и передача традиций, выработка личного, прочувствованного отношения к собственным корням и истокам. Именно то, о чём писал спустя несколько десятилетий Иван Ильин:
«Сказка будит и пленяет мечту. Она даёт ребёнку первое чувство героического – чувство испытания, опасности, призвания, усилия и победы; она учит его мужеству и верности; она учит его созерцать человеческую судьбу, сложность мира, отличие “правды и кривды”. Она заселяет его душу национальным мифом, тем хором образов, в котором народ созерцает себя и свою судьбу, исторически глядя в прошлое и пророчески глядя в будущее. В сказке народ схоронил своё вожделенное, своё ведение и ведовство, своё страдание, свой юмор и свою мудрость. <…> Ребёнок, никогда не мечтавший о сказках своего народа, легко отрывается от него и незаметно вступает на путь интернационализации».
Матушка Измарагда стремится именно к этой-то цели: через легенду привить «первое чувство» жизни по правде Божией. Старообрядчество всё в этом чувстве. Именно поэтому «простой, безыскусственный, но полный кипучей народной фантазии рассказ» ценнее литературной моды.
Персонажи «Заузольцев» станут героями дилогии «В Лесах» и «На Горах». Измарагда рассказывала о Кирилловых горах, что у Малого Китежа на Волге. Когда плывёт по реке сплавная расшива (лодка), и на ней все люди благочестивы, горы расступаются, растворяются, как ворота, выходят оттуда «старцы лепообразные, един по единому». «Процвели те старцы в пустыне невидимой, яко крини сельные и яко финики, яко кипарисы и древа не стареющая; просияли те старцы, яко камение драгое, яко многоценные бисеры, яко звёзды небесные». Они просят плывущих передать поклон и заочное целование братьям Жигулевских гор. Если это исполнить, расступятся и Жигулевские горы, и вновь из них появятся праведники, а расшива сама собой понесется куда надо. Ежели забыть про ту просьбу, грянет ветер, «восстанет буря великая», лодка потонет.
В старообрядческой легенде о невидимом граде Китеже и озере Светлояре, где он скрылся, заключено самое сокровенное – существующая на земле и до сего века никем не уничтоженная высшая чистота веры и истина, непоруганная праведность, и попадёт туда лишь тот, кто ничего не устрашится, всё претерпит. «Накинутся на тебя лютые демоны, нападут на тебя змеи огненные, окружат тебя эфиопы чёрные, заградит дорогу сила преисподняя, – а ты всё иди тропой Батыевой – пролагай стезю ко спасению, направляй стопы в чудный Китеж-град. <…> Тамо – жизнь бесконечная. Час един – здешних сто годов… И не один таковой сокровенный град обретается; много их по разным местам и пустыням» («Гриша»). Такой «град», мне думается, пытался отыскать в юности Николай Клюев, уходя из Соловецкого монастыря. Но это особый сюжет.
В «Очерках поповщины», а затем в романе «В Лесах» прозвучала другая старообрядческая легенда: о чудесном Опоньском царстве и Беловодье, где, как и в Китеже, «нет татьбы и воровства», нет светского суда, народом управляет духовная власть, остаётся несокрушённой православная церковная иерархия.
Китежская легенда имеет важное значение в движении сюжета в романе «В Лесах»: по дороге к Светлояру и у самого озера завязываются новые сюжетные линии (Василий Борисыч и Параша), появляются новые герои, которые станут главными действующими лицами в следующем романе (Смолокуров, Дуня), Светлояр дает возможность показать широкие группы паломников – особые человеческие типы[22 - История легенды, её источники уже были предметом изучения: Боронина М.Ф. Источники китежской легенды в романе П.И. Мельникова (А. Печерского) «В Лесах» // Фольклор народов РСФСР: Межвузовский научный сборник. Уфа, 1979. С. 48–54; Курдин Ю.А., Кудряшов И.В. Китежская легенда в интерпретации В.Г. Короленко («В пустынных местах») и П.И. Мельникова-Печерского («В Лесах») // Короленковские чтения, 15–16 октября 1996 г.: Тезисы докладов научно-практической конференции. Глазов, 1996. С. 6–9.].
Вряд ли надо напоминать, что сказка и легенда значили для Жуковского, для Пушкина. От них, прежде всего в этом понимании воспитательной силы сказки, прямая преемственность и с Мельниковым, и с Ильиным.
3. Хозяйство
Проблема народа (скажем уж так, научными словами) и изображения человека из народа в дилогии «В Лесах» и «На Горах» решалась Мельниковым в ракурсе национальной самобытности и перерастала, как выразился один исследователь, «в проблему осуществления классового самоопределения старообрядчества как выразителя будущих экономических преобразований, в силу чего конкретной единицей художественного измерения у писателя представал не крепостной крестьянин, как, например, у Тургенева или Григоровича, но крестьянин государственный, богатый раскольник, тысячник»[23 - Гиндия Г.В. Реализация поиска национальной самобытности художественного метода П.И. Мельникова-Печерского (40–60 годы ХIХ века) // Идейные позиции и творческий метод русских писателей второй половины ХIХ века. М., 1984. С. 44–45.]. «Не то чтобы купец, не то чтобы мужик», как определял сам писатель тип центральных героев-«хозяев». Неспроста Патап Чапурин в гостях у Колышкина бросает такую реплику: «Наше дело мужицкое, авось не замёрзнем», – настаивая, чтобы ночлег ему приготовили в беседке.
Прототипом Чапурина был нижегородский купец Пётр Егорович Бугров. Это не открытие. На это указывают давно.
Его внуку Николе Александровичу – одному из богатейших людей России, посвящён очерк А.М. Горького («Н.А. Бугров»). Два разных человека (но одна династия), два разных писателя (пусть оба нижегородцы), описание же ночлега – одинаковое. Один принцип, хотя и выраженный разными словами («дело мужицкое», «цыганом бы пожить»).
Вот, так сказать, «зарисовка с натуры», Горький и Бугров ночуют в старообрядческом монастыре:
«Спать мы легли на поляне, под окнами избы. Бугров – в телеге, пышно набитой сеном, я – положив на траву толстый войлок. <…>
Он встал на колени и, глядя на звёзды, шевеля губами, начал истово креститься, широко размахивая рукою, плотно прижимая пальцы ко лбу, груди и плечам. Тяжело вздыхал. Потом грузно свернулся на бок, окутался одеялом и крякнул:
– Хорошо. Цыганом бы пожить. А вы – не молитесь Богу? Этого я не могу понять. А чего не понимаю, того и нет для меня, так что, думается мне, есть и у вас свой бог… должен быть! Иначе – опереться не на что. Ну, спим…»
Мельников описывал именно ту группу людей, с которыми связывал экономическое становление страны, «русских хозяев», если пользоваться определением Владимира Павловича Рябушинского – русского публициста, принадлежавшего к знаменитой династии старообрядческих промышленников:
«Основатель фирмы, выйдя из народной толщи, сохранял до самой смерти тот уклад жизни, в котором он вырос, несмотря на то что он уже являлся обладателем значительного состояния. Конечно, в его быту всё было лучше и обильнее, чем раньше, но, в сущности, то же самое. Хозяин не чувствовал себя ни в бытовом отношении, ни духовно иным, чем рабочие его фабрики. Но очень гордился тем, что вокруг него “кормится много народа”. В таком понимании своего положения бывший крепостной, а теперь первостатейный купец, совершенно не расходился со средой, из которой он вышел. <…> Ему и в голову не приходило считать себя за своё богатство в чём-то виноватым перед людьми. Другое дело Бог; перед Ним было сознание вины в том, что из посланных средств недостаточно уделяется бедным»[24 - Рябушинский В.П. Судьбы русского хозяина // Рябушинский В.П. Старообрядчество и русское религиозное чувство. М., 2010. С. 154–155. Курсив В.П. Рябушинского.].
Крестьянское происхождение и глубокая религиозность – характерные черты старых русских купеческих фамилий, русского хозяина. Но Мельников описывает только одно поколение, самое первое. Действие его дилогии, несмотря на её внушительный объём, охватывает относительно небольшой отрезок времени начала и середины 1850-х годов (это канун разорения поволжских скитов). В процитированной статье В.П. Рябушинского дальше хоть и кратко, но сущностно точно обозначены черты последующих поколений, ведь они уже прошли перед его глазами, он писал свою статью, которую я цитирую, «Судьбы русского хозяина», в другое, позднейшее, время. Многое менялось как внутри «хозяйских» фамилий, так и вокруг. На хозяина наступал иной предпринимательский тип – «буржуй» (о нём чуть ниже).
Не могу представить, чтоб Чубайс или Греф или ещё кто – выходцы из обуржуазившейся советской бюрократии, имя же им легион, – вот так вот укладывались спать, как Чапурин или Бугров. Не та порода. Не «хозяйская».
Чтобы создать эффект достоверности, писателю требовалось погружение в быт, в создание особого вещного мира, особые стилистические поиски с подключением фольклора, чтобы герой действовал в дилогии на фоне и в тесной связи с культурой, сформировавшей его. Мы не имеем оснований отрывать мельниковских купцов от старообрядчества, опираясь на их негативные высказывания о его внутреннем кризисном состоянии (как пытался это сделать, например, забытый критик Леонид Багрецов в начале ХХ века).
Сложившийся десятилетиями идеал предпринимателя-старообрядца Мельникову с большой художественной и психологической убедительностью удалось воплотить в образе Патапа Максимыча Чапурина. Крестьянское происхождение, глубокая религиозность, проявляемая в быту, в отношении к труду, материальная поддержка скитов, домостроевская иерархия в семье не позволяют отделять его от старообрядчества. Говорить, что Чапурин связан со староверием лишь благодаря тому, что это выгодно для его торговых дел, значит существенно обеднять понимание его образа.
Другие типы «хозяев» – Сергей Андреич Колышкин, казанский купец Гаврила Маркелыч Залетов, Ермило Матвеич Сурмин (иконник, живущий при Комаровском ските, эпизодический персонаж), «старинщик» Чубалов были проанализированы в моей книге «П.И. Мельников (Андрей Печерский): мировоззрение, творчество, старообрядчество», и я мало что могу прибавить к тому, что уже написал.
Иван Ильин утверждал, что ребёнок должен с раннего возраста ощутить творческую радость и силу труда, его необходимость, почётность, смысл. Работа – не рабство. «В русском ребёнке должна пробудиться склонность к добровольному, творческому труду, и из этой склонности он должен почувствовать и осмыслить Россию как бесконечное и едва початое трудовое поприще. Тогда в нём пробудится живой интерес к русскому национальному хозяйству, воля к русскому национальному богатству как источнику духовной независимости и духовного расцвета русского народа. Пробудить в нём всё это – значит заложить в нём основы духовной почвенности и хозяйственного патриотизма».
В большинстве своём наши современные «пореформенные» предприниматели скроены по другим лекалам. Мельниковский хозяин – это вызов им. Этих, наших, точно охарактеризовал ещё в середине 1880-х годов Глеб Успенский в очерке «Буржуй». Замечательный очерк! Прямо о нашем времени, хотя писал Глеб Иванович, конечно, о своём. Если прошлое воскресает, если дух его узнаётся, если две эпохи вдруг кажутся похожими, как близнецы, значит, история идёт не по прямой, она движется кругами, как заблудившийся в лесу человек.
По Успенскому, есть буржуи, и есть буржуа. Это надо различать. Буржуа хоть что-то да созидает и отдает обществу. Успенский, впрочем, и тут иронизирует. «Возьмите вот хоть бы эту толстую колбасу с языком и с фисташками – один из бесчисленных продуктов умственной деятельности подлинной европейской буржуазии»; европейская колбасная мысль работала над ней долго: какой-нибудь колбасник Пфуль, убежденный монархист, проведав, что Фридрих Великий любил колбасу и фисташки, решил объединить то и другое. И вот, «пожираемый чувством преданности», он созидает новый продукт. Другой колбасник Шнапс, социалист и радикал, исходит в изготовлении колбасы из иных идей, но тоже «в целях общественной реформы создаёт и начинку, и форму колбас такие, какие соответствуют его убеждениям и могут способствовать осуществлению этих убеждений в общественном деле». Умственная деятельность здесь «капельная». Пусть. Но вот буржуй – ничего и никогда не создаёт собственным трудом или мыслительным усилием. «…Никогда личная “выдумка”, личная работа мысли, имевшие целью хотя бы только личное благосостояние, не были свойственны ему в размерах, даже более ничтожных сравнительно с размерами умственной работы немецкого колбасника; никакого исторического прошлого, которое есть у колбасника, и никакого будущего, о котором колбасник позволяет себе фантазировать, никогда не было у нашего буржуа и, вероятно, не будет». Российский буржуй появился неожиданно, «точно с неба свалился». Буржуйское сословие —
это «сословие людей с кучей денег в руках, с кучей денег, не заработанных, не “нажитых”, не имевших, в огромном количестве случаев, даже плана истратить эти деньги. Какой-нибудь инженерик, инженерные предания которого не простираются далее возможности приворовывать по зёрнышку шоссейную щебёнку; какой-нибудь помещик, возлагавший все свои надежды единственно на троюродную тётку и её скорую смерть; какой-нибудь купчишка, не возлагавший ровно никаких надежд и полагавший только, что он рождён на свет именно только для того, чтобы играть в шашки около своей лавчонки с хомутами, – сегодня вдруг ни с того ни с сего оказались заваленными чуть не по шею всевозможными кредитами, кучами денег, такими кучами, которые не только устраняют мысли о щебёнке, тоску о долголетии тётки или терпеливое сидение около лавки с хомутами, но прямо становят на высоту, с которой и инженер, и помещик, и купец даже самих-то себя, вчерашних… различить не могут, не могут узнать: “Я ли, мол, это, Ванька Хрюшкин?”»[25 - Успенский Г.И. Буржуй // Успенский Г.И. Собрание сочинений: В 10 т. М., 1956. Т. 6. С. 333.]
Ельцинский режим был катализатором формирования «буржуйского» класса.
Хозяин знает, что эта земля – его земля, другой – гость. Свинячит – на вилы и вон. Хозяин никогда не скажет: «Хотел как лучше, а вышло как всегда». Кто так говорит, тот криворукий. Кто говорит, что целился в коммунизм, а попал в Россию, просто косоглазый и никчёмный и не хозяин тоже. Ведь у хозяина всё и всегда на своём месте, и как он хочет, так всегда и выйдет.
Исчез ли навсегда в прошлое русский хозяин? Я надеюсь, я хочу думать, нет, просто он незаметен и невидим, как тот самый легендарный град Китеж… Но он всегда связан со средой, его воспитавшей, он с детства умеет работать руками, он знает собственный род и семейную историю и не боится физического труда, если работает головой. Я встречал таких людей и в крупных городах, но, может, мне просто повезло. Впрочем, герои Фёдора Абрамова, Василия Белова, Евгения Носова, Петра Проскурина – тоже русские хозяева, хотя совсем другой эпохи…
Русскую литературу обвиняли в том, что в ней нет «апологии трудового успеха», самореализации через профессиональную активность, нет «русской мечты личных достижений, подобной американской мечте». «Трудовая инициатива, настойчивость, разворотливость, усердие, активность, энергия и – в результате усилий – успех и благосостояние не пользуются нравственной поддержкой отечественной классики и – тем более – преподающих её словесников. Моральное сочувствие предоставлено бездеятельному несчастью и надеждам на некий “дар”»[26 - Иваницкая Е. Работа не work // Новая газета. М., 2002. №32 (770) от 6–12 мая. С. 22.]. Таким образом, обвиняются ещё и учителя… Но почему-то тут не делается сравнительный анализ с литературой зарубежной, почему-то не указывают, с какой же литературы должна брать пример наша классика. Может, с американской? Что-то ведь было сказано про «американскую мечту». Только американская классика эту самую «мечту» лишь… разрушала. Ну хотя бы Джека Лондона взять. Ведь какой плохой писатель! Вот у него ироничный рассказик есть – «Яичная афера». Скупив у себя в Доусоне все яйца, девятьсот шестьдесят две (потом выяснилось – 964) штуки, герои, Смок и Малыш, приобрели, сами того не ведая, тухлые яйца четырёхлетней давности, ещё три тысячи штук, и, пытаясь продать всё по десять долларов за яйцо оптом, прогорели. В итоге – полный крах, и никакой «апологии трудового успеха». Их самих обвели вокруг пальца более ловкие мошенники. И у каждого своя правда, каждый считает, что поступает честно. Вот она какая, «американская мечта». Создавать мечту – дело публицистики и практической психологии. Дело литературы – правда.
В русской классике есть произведения, где «трудовая инициатива, настойчивость, разворотливость» и т.д. поставлены достаточно высоко, это «В Лесах» и «На Горах», и более того, обладатели этих качеств, Патап Чапурин и другие русские хозяева-старообрядцы, – люди сугубо православные (а что, не так?). Дело в другом. В том, что не всегда богатому легко сделать сердечное движение к сочувствию и добру. Но это – другая тема…
Есть в романе «На Горах» эпизод, когда Марко Данилыч Смолокуров, выстроив после пожара новые строения и избы для рабочих, прикидывает, сколько икон потребуется там разместить. «Надо в кажду избу и кажду светлицу иконы поставить. А зимних-то изб у меня двенадцать поставлено да шесть летних светлиц. На кажду надо икон по шести. Выходит без четырёх целу сотню… Понимаешь? Целу сотню икон мне требуется, да десятка с два медных литых крестов, да столько же медных складней. Да на кажду избу и на кажду светёлку по часослову, да на всех с десяток псалтырей… Нечего делать, надо поубытчиться: пущай рабочие лучше Богу молятся да божественные книги по праздникам читают, чем пьянствовать да баловаться». Дальше, когда разворачивается у него с Герасимом Чубаловым торг, он принимает решение купить иконы святого Внифантия и Моисея Мурина, которым молятся от запоя. «В каждой избе, в каждой светёлке по Вонифатию поставлю. Потому народ ноне слабый, как за работником ни гляди – беспременно как зюзя к вечеру натянется этого винища…» Потом он отбирает иконы Феодора Тирона, «чтобы от воровства помогал». Смолокуров прижимист, за копейку удавится, расчётлив, мелочен, «совесть у него под каблуком, а стыд под подошвой», но таково требование жизни: «Торгуешься – крепись, а как деньги платить, так плати, хоть топись, на этом вся торговля стоит…» Но он хоть понимает, что он – не благодетель. И всё же его сознание целиком и полностью религиозно, да – ещё религиозно, хотя дух века берёт своё, но Смолокуров не может помыслить, чтобы дом был без икон, без книг, и разбирается он в них безупречно, хотя всё то, что стремится сделать для рабочих, делает в конечном счёте из собственного расчёта, ведь если рабочие «страх-от господень познают», то будут посмирнее, однако ему при всей скупости (которая отлично сочетается с искренней любовью к дочери) не нужен рабочий скот, а нужен именно рабочий человек, и сознанием своим он глубинно укоренён в патриархально-религиозном укладе, как, собственно, и те, чей труд он покупает. Смолокуров всё ещё мыслит по-домостроевски, а на дворе – середина девятнадцатого века.
Разница между хозяином и буржуем в том, что первый действительно занимается экономикой в изначальном значении этого слова (экономика по-гречески – домостроительство), второй – хрематистикой, как назвал Аристотель искусство накапливать богатство. Он доказал, что это «две вещи несовместные», две противоположности, что хрематистика разлагает общество.
А коли так, общество должно искоренять её.
Бороться.
Как?
Тут я вроде бы должен предложить свой рецепт. Я его не знаю. Но вспоминается мне один советский фильм, «Дневник Карлоса Эспинолы» Валентина Селиванова. Мальчишка из Чили, у которого убили родителей, учится в международной школе-интернате (так его называют) в Союзе и рассказывает однокласснице Наташе – в ответ на её вопрос, о чём он будет писать сочинение, – как индейцы взяли в плен конкистадора Педро де Вальдивия. Подростки проявляют фотографии и стоят в красных лучах фонаря. «Ты хотел золота? Тогда ешь его досыта!». И залили ему горло расплавленным металлом. Наташа не верит: «Это легенда?» Но в ответ звучит резкое: «Правда».
Кажется, тут есть некая мораль.
Но где Чили, и где Украина! Несмотря на расстояния и времена, то же наказание звучит в поэме Ивана Котляревского «Энеида»: в третьей части попав в преисподнюю, герой лицезрит, как «дрожавшим за своё добро богатым скрягам лили в глотку расплавленное серебро». Этот принцип воздаяния справедливости вненационален и не подчинён времени. Думается, увы, что в этом «око за око» мы слишком часто нуждаемся на земле, а в аду оно уже ни к чему…
4. Язык
Уже давно, когда я работал редактором отдела культуры в «Учительской газете», накануне Дня учителя потребовалось опросить нескольких известных людей, чем запомнился и полюбился им в школьные годы какой-нибудь педагог, если такой, конечно, был. Я позвонил среди других Михаилу Леоновичу Гаспарову, известному литературоведу. Его голос, слабый и неторопливый, даже робкий, как мне тогда казалось, помню до сих пор. Неудивительно, что он стал рассказывать об учителе литературы.
– Был это 1949-й или 1950 год… Он задал учить наизусть всему классу отрывок из «Слова о полку Игореве». Естественно, его, может быть, полушутя, кто-то тотчас спросил: «Учить по древнерусскому тексту или по переводу?» Он ответил так, что даже последние двоечники выполнили его задание. А ответил очень просто: «У кого никакого художественного чувства нет, пусть учит по переводу. Снижать отметку не буду». Приблизительно так… Преподавал он на высоком уровне… И я тем более могу подчеркнуть это сейчас, пройдя определенный путь в науке: он был учитель-профессионал. Возможно, и без него я стал бы профессионально заниматься литературой, но он мне помог ещё в том раннем возрасте организовать себя[27 - Мы помним вас! // Учительская газета. 2003. №40 от 30 сентября. С. 40.].
«Слово о полку Игореве» – начало начал русской литературы.
«Язык вмещает в себе таинственным и сосредоточенным образом всю душу, всё прошлое, весь духовный уклад и все творческие замыслы народа». «Очень важно частое чтение вслух св. Писания, по возможности на церковно-славянском языке (! – В.Б.), и русских классиков по очереди всеми членами семьи, хотя бы понемногу; очень важно ознакомление с церковно-славянским языком, в котором и ныне живёт стихия прародительского славянства, хотя бы это ознакомление было сравнительно элементарным и только в чтении…» (Ильин). Героев «Лесов» и «Гор» не надо знакомить с этими принципами, они выросли на них. Языковое богатство Мельникова огромно, языковые маски удивительны. Фольклор и то, как он его использует, – самый изученный на сегодня аспект его творчества. «Прародительское славянство» с дохристианскими богами и народными верованиями возникает в дилогии особым, неизжитым пластом человеческой жизни.
Отличительная черта прозы Мельникова в её особой поэтичности или, точнее, умении «опоэтизировать» то, что от поэзии, кажется, далековато, повседневность, например. Это подметил напрасно забытый в наше время Константин Федин: «Ночью неожиданно зачитался давным-давно не читанным Печерским. Что за чудо в познаниях языка, какое чутьё к речевому ладу! И вряд ли кто другой поэтизировал у нас с подобной любовью и с такой искушённостью быт. У наших литераторов сложилось высокомерное, презрительное отношение к бытовикам, а ведь не так-то много у нас осталось в литературе настоящих бытовых изобразителей – по пальцам пересчитать. И краткий пересчёт начинать-то надо, пожалуй, как раз с Мельникова-Печерского»[28 - Федин К.А. Писатель, искусство, время // Федин К.А. Собрание сочинений: В 12 т. М., 1985. Т. 9. С. 450.]. Но быт бытом. Бытовая деталь у Мельникова – это элемент фундамента, на котором держится русская жизнь. У него всякий предмет или поступок героя открывают особый культурный пласт русской жизни с укоренённым в национальной почве мировоззрением и смыслами. Вон та же расшива, на которой едут по Волге, – «парусное судно плоскодонной постройки», если по Далю. Речная расшива от восьми до 24 саженей длины, поднимает 12–24 тысячи пудов, с кормы у неё огорожена «казёнка», каютка лоцмана, а с носу «косновская мурья», посредине, меж двух переборок, – «льяло»; от него по обе стороны «мурья» для груза… Льяло – «самый испод посередине судна, по бокам киля, где скопляется и откуда выкачивается вода». Мурья – пространство между грузом и палубой, где укрываются в непогоду бурлаки, или трюм. И это не просто слова, это знаки национального бытия. Они напрямую связаны с сокровищем, уже названным ранее, – хозяйствованием.
Критик Александр Измайлов писал в 1909 году, что Мельников «приближается к Гомеру», впадая в стилистику «первобытного былинного сказания», по особенностям своего таланта он – «художник чистого эпоса». «Что-то поистине гомеровское есть в его манере, и это сходство подкрепляется и некоторыми частностями вроде готовности уйти всем своим вниманием в какую-нибудь бытовую частность вроде описания, например, пышного купеческого обеда»[29 - Измайлов А. П.И. Мельников-Печерский // Мельников П.И. (Андрей Печерский). Собрание сочинений / Изд-во т-ва А.Ф. Маркс. М., 1909. Т. 1. С. 18.]. Мельников работал, как летописец. В его романах, через его слово, художественную деталь, воссоздан и раскрывается особенный национальный космос, в котором живут люди, где всё взаимосвязано и логически выстроено, где всё мудро, эти произведения – эталон, с которым мы сверяем ценности и смыслы собственной жизни. Мельников сам стал для нас одним из тех свидетелей, которых он любил описывать. Каково место Мельникова в нашей литературе? А каково место Гомера в литературе мировой?
В языке живёт, хранится, находит выражение, творческую силу национальный дух, национальное мышление. Характер народов отражается в значениях слов, в их сочетании друг с другом, это верно заметил ещё Вильгельм фон Гумбольт. За мельниковским словом, неспешным, как волжская вода, и порой тяжёлым, будто мешок зерна, за словом, которое «льётся из полноты духовной жизни» (а ведь эту полноту необходимо прочувствовать, пережить самому, напитаться ею, ибо только так – через собственное чувствование чего-то, уже невыразимого словами, но кровно родного, своего и только своего, – можно осмыслить и попытаться передать духовное бытие), за этим самым словом возникает духовное своеобразие основ русского мировидения, русская исключительность, неповторимая русская самобытность. Его язык, его исторические пласты в романах, переплетённые друг с другом, – это отражение и выражение работы духа; за внешним миром в романах Мельникова всегда стоит мир внутренний, мир русских ценностей и смыслов, и от читателя требуется особый труд его постижения.
Я говорил о том, как повлияла на формирование будущего писателя семья. Нужно упомянуть о его дружбе с Владимиром Далем, которая началась довольно рано, когда оба они, русский лексикограф и Мельников, жили в Нижнем. Коль скоро зашла речь об отношении к языку, о роли языка, о его чистоте, достоин упоминания ещё один человек, университетский преподаватель будущего автора «Лесов» и «Гор» Григорий Степанович Суровцов. Хочу привести короткое воспоминание Мельникова о нём:
«Прекрасно зная народный язык и создания народного творчества, песни, сказки, пословицы, Суровцов постоянно говаривал, что в них заключается чистый, ничем не возмутимый источник для настоящего литературного русского языка, которого ещё нет, но который будет, и будет непременно. Он постоянно внушал нам, что неисчислимый вред родному языку и литературе приносит введение в него множества иноязычных слов, употребляемых без всякой нужды. В подаваемых ему сочинениях, бывало, сохрани Бог написать какое-нибудь иностранное слово: засмеёт старик, тотчас скажет свою поговорку: “Пробавляться чужими словами – всё одно, что жить чужим умом”, и за ней анекдот о Пушкине, которого знал лично, познакомившись с ним в то время, когда наш великий поэт ездил в Оренбург собирать материалы для истории Пугачёвского бунта. Однажды, говорил Суровцев, спросили Пушкина, как он находит даму, с которой он долго говорил, умна ли она. Поэт отвечал: “Не знаю, ведь я говорил с нею по-французски”»[30 - Усов П.С. Павел Иванович Мельников, его жизнь и литературная деятельность // Мельников П.И. Полное собрание сочинений. СПб.-М.: В 14 т. Изд. т-ва М.О. Вольф, 1897. С. 56–57.].
5. Песня
– Бобёй, бобёй кытшэ вэтвин?
– Чожэ гуё вэтаи.
– Мый да мый сёин?
– Виэн нянён сёи.
– Мэим колинья?
– Коли тай.
– Пэшви тай да абу?
– Надь то сёд пон сёис.
Это песня на пермяцком языке. Так записал её Мельников и включил в «Дорожные записки…». Полный текст, до конца. Зачем-то ему это было нужно. Именно на пермяцком. Именно с исконной магией слов, котороую не передаст перевод. Правильно, нет ли, не могу судить. Там же, ниже, на русском:
– Бабочка, бабочка, где ты побывала?
– Ненадолго в погребе была.
– Что да что ела?
– С маслом хлеб ела.
– А оставила ли мне?
– Оставила там.
– Я посмотрела там, да нет.
– Видно, чёрная собака съела.
И т.д.
Там, в «Дорожных записках…», эту песню, если точно, записывает спутник писателя, обозначенный псевдонимом М. Они втроем с неким пермяком сидят у Мельникова на квартире. Перевод его разочаровывает. «У М. с каждым словом пермяка лицо, и без того длинное, вытягивалось. Он разорвал в клочки свою бумагу». Но писатель, надо полагать, всё восстановил. Так или иначе, и оригинал, и перевод оказались на страницах «Отечественных записок». Мельников возражает спутнику (об этой песне про бабочку): «Я думаю, что и Рамаяна, и Илиада пустое дело в сравнении с этою».
Позже своеобразным собранием песен и легенд станут «Очерки мордвы». Их там много, густо, и без них не понять народа… Песня, сказка, народное предание пройдут через всё творчество писателя – как нить, на которую нанизывают жемчуг.
Мельников подспудно понимал уже тогда то, что намного позже выразил Иван Ильин. Пение – творческая эмоция, оно помогает рождению чувства в душе, через пение усваивается национальный «строй чувств», оно дает «не-животное счастье» и, если говорить о русской песне, даёт его именно по-русски. Пение, особенно хоровое, организует жизнь, «оно приучает человека свободно и самостоятельно участвовать в общественном единении».
Мельников делал то же дело, что и Пётр Киреевский, другие собиратели русского «словесного жемчуга». «Во Владимирской губернии в селе Нижний Ландех в 1855 году… встретил я на базаре безрукого нищего, распевавшего про Алексея Божия человека и т.п. “стихи”, Антона Яковлева, уже старика, ходившего с другими нищими певцами по базарам и сельским ярмаркам Владимирской, Костромской и частью Нижегородской губерний. Я записал со слов Антона Яковлева несколько былин о богатырях (которые лишь весьма незначительными вариантами отличаются от напечатанных в “Собрании песен” Киреевского) и, кроме того, несколько преданий о разных местностях верхневолжского края»[31 - Мельников П.И. Очерки мордвы // Полное собрание сочинений: В 14 т. 1898. Т. 12. С. 10 (прим. 2 в сноске). См. также С. 8–10. В том же томе см. также статью «Предания в Нижегородской губернии», С. 420–425.].
Нас делают русскими наши герои – герои былин, преданий и песен.
Многие персонажи «Лесов» и «Гор» поют, и эта дилогия могла бы называться энциклопедией русской народной песни.
У меня на полке стоит советское восьмитомное издание Мельникова, в коричневых обложках, из книжной серии «Библиотека “Огонёк”». Беру наугад пятый том. Пролистав несколько страниц, в пятой главе первой части «В Лесах» встречаю бурлацкую песню про Астрахань, короткое четверостишие.
Кому плыть в Камыши –
Тот паспорта не пиши,
Кто захочет в Разгуляй –
И билет не выправляй.
Она подчёркивает одну особенность судового предпринимательства: содержание беспаспортных рабочих. Тех, у кого не было никаких документов, именовали на Волге словечком «слепые». Чуть дальше, на странице 101, – ещё бурлацкая песня с характеристиками жителей поволжских городов: Кострома – «гульливая сторона», Юрьевец – «что ни парень, то подлец», «а вот Нижний городок – ходи гуляй в погребок», «вот Куманино село – в три дуги меня свело», «рядом тут село Работки – покупай, хозяин, водки» и т.д.
Ещё через несколько страниц, в седьмой главе, – интереснейший эпизод. В трактире сидят купцы «рыбники», старообрядцы. К ним подходит певица, «молоденькая не-мочка в розовой юбке, с чёрным бархатным корсажем». Просит пожертвовать «на ноты».
«– Не подаём, – молвил Орошин, грубо отстраняя немку широкой ладонью.
Та кисло улыбнулась и пошла к соседнему столику.
– Что этого гаду развелось ноне на ярманке! – заворчал Орошин. – Бренчат, еретицы, воют себе по-собачьему – дела только делать мешают. В какой трактир ни зайди, ни в едином от этих шутовок спокою нету.
И плюнул в ту сторону, куда немка пошла.
– Кто нас с тобой помоложе, Онисим Самойлыч, тем эти девки по нраву, – усмехнувшись, пискнул Седов.
– Оттого и пошла теперь молодёжь глаза протирать родительским денежкам… Не то что в наше время, – заметил Сусалин».
Тут нет песни.
Этот эпизод – об отношении к песням, в которых светится соблазном то противное героям «животное счастье» (дело-то не в том, что певичка – немка). Мне хочется пофантазировать: перенести их в наше время, на современный новогодний «Голубой огонёк». Наверное, слова «гаду развелось» были бы самыми мягкими… Трактирные песни зазвучат через несколько страниц, купцы ещё выйти не успеют. А потом, дальше, будут особые старинные песни, которые поют на волжских судах, и грустные, и весёлые – «под бражку», а точнее «волжский квасок». «Так зовётся на Волге питьё из замороженного шампанского с соком персиков, абрикосов и ананасов». Когда нельзя выразить свои чувства прямо, можно заказать песню. Так поступает Пётр Самоквасов.
«Подошёл он к запевале, шепнул ему что-то и отошёл к корме. Запевала в свою очередь пошептался с песенниками». И по команде «грянула живая, бойкая песня»: