скачать книгу бесплатно
Ах, эти ласковые мамины руки… Куда от них денешься?! Куда улетишь?!
Мама Лада легко, как мотылька бестелесного, ловит снова, снова тискает-целует:
– Ты моя радость, ты мой Оладушек, ты мой крысёныш сладенький!
Да, «крысёныш»… Хорошо хоть, что не поросёнок. У мамы носик с чуть заметной горбинкой, у Оладека – горбинка заметная. Делающая детское личико похожим на крысиную мордочку. Бабушка радуется:
– Бог милостивый дал Оладушку нашему во спасение этот носик. Чаянием благодати наделил.
Не знает бабушка – не родная она им, – что и у мамы в детстве такой же носик крысиный был. Да выправился папиной любовью. «Папина доця» Ладушка была. К девичеству зацвела красавицей прелестною. И к радости, и к горю. Погубила красота эта да татарский клинок всю её семью: родителей и двух братьев.
Уж, казалось, далеко в лесах укрылись от степи дикой, хищной, узкоглазой здешние русские поселения. Ан нет, оказывается.
Мужики в деревне, где проживала семья Лады, стали за мирной жизнью забывать дела ратные. Успокоились. Мечи в ножнах позаржавели, луки, стрелы порассохлись, латы, колчаны кожанные позаплесневели. Безоглядно предались мирному труду. Разнежились. Потеряли острастку, оглядку. Немногочисленная охрана на кордонах крайних деревень, на вышках если не спала, то бражничала, или разбредалась по делам своим. Насущным. Было чем заняться каждому в своём хозяйстве. Добралась весна и до мест здешних, заповедных. Посевная на дворе. Каждый старался, как мог, на своём поле, в своём огороде, на своих делянках. Те же дела, хлопоты и у ближних северных соседей. Не до ссор, не до вражды, не до бранных дел! Весна, посевная всем диктует свои законы. Всех успокаивает, примеряет. Временно, конечно. Время пристало, день – год кормит! Страда, одним словом. О степи, к тому времени знойной уже, пыльной, злой, хищной, кровожадной, никто и не думал. Не было к тому никаких особых причин.
Ну – да. Южнее лилась кровушка русская горячими потоками, но кто ж знал, что докатится эта беда до мест северных, заповедных?! Что достанет лютая степная конница краем чёрного крыла своего мирные лесные деревни. Налетит, истребит, исковеркает, испоганит, предаст огню нажитое тяжёлым крестьянским трудом.
Отец с сыновьями, братьями Лады, сеял рожь на опушке леса на своём поле. День был солнечный с утра, безветренный. Разбороненная под засев земля парила. Рядом, на своей ниве, копошилась немногочисленная родова деревенского старосты. Работалось ладно, споро. Время благодатное упускать нельзя. Тут, как говорится, куй железо, пока горячо! Дело шло к полудню и пора уж было начинать сам, собственно, сев. Вот-вот должна была подъехать на подмогу и женская половина семьи – мать с дочерью. С готовым, наверное, к тому времени обедом. Отец уж несколько раз оборачивался на выбегающую из-за перелеска полевую дорогу, не едут ли… Но телеги с домашними всё не было, а вместо ожидаемого стало подниматься, поначалу беззвучно, Жуткое чёрное облако из-за перелеска над сокрытой за ним родной деревней. Потом уж стали доноситься дальние крики, гомон, грохот, гам. Всё вдруг собой перекрыли вопли, свист, гики. Мгновение спустя ударил деревенский набат – истово заколотили битой в подвешенную на цепи железягу. Отец с сыновьями остолбенели. Нет, это не пожар, если бы… беда пришла, похоже, смертная.
Староста уже нёсся с гиканьем на своей телеге от своей делянки. Отец со старшим сыном кинулись наперерез свою лошадь ловить, да запрягать было недосуг. Попутно хватали, что под руки придётся. А пришлось – грабли да топор… На ходу попрыгали в притормозившую бричку, и ходу! Младший сын кинулся ловить, взнуздывать своего Карька.
А в родной деревне, открылось с пригорка на спуске, – разор и пламя бушует уже вовсю, из конца в конец! По деревне носятся всадники с чебуками, с копьями, со смоляными факелами. Избы, дворы, хлева полыхают, скот орёт. Девки, бабы, дети, мужики бегут кто куда, к реке, к озеру, в лес. А кто уж валяется у изб родных окровавленный, обезображенный, старики к небу руки простирают, вопиют истошно. Смерть и ужас!.. Конники намётом, нагайками, как скот обезумевший, заворачивают, выгоняют разбегающийся народ на дорогу за деревней. Где их уже ждут-дожидаются другие душегубы с петлями, жердями, кандалами.
Весь ужас происходящего, видно, от возницы передался тяглу. С пригорка кони понесли ошалело. Телегу кидало, швыряло, подбрасывало, грозя расшибить в прах и саму бричку и седоков в ней. Понесло, на вылом глаз, прямо в пламя, прямо в ад этот, в улицу деревенскую, растерзанную, полыхающую, окровавленную. Может и пронесло б их и вынесло, да, почитай, у родного порога, как раз посередине уличного пробега телегу так тряхнуло об вывалившееся на дорогу полыхающее бревно, что передок вырвало и вместе со старостой, вцепившимся мёртвой хваткой в вожжи, унесло в пыль, гарь и хаос. Возок при этом так подкинуло на задних колёсах, что он дважды через корму перевернувшись, рассыпав по дороге своих седаков, ударился в угол догорающего сарая, рассыпаясь на доски, подняв кучу пыли, искр, сажи, пепла. Отец, весь избитый, окровавленный, с повисшей правою рукой, но с уцелевшим за поясом топором, всё-таки поднялся из придорожных бурьянов. Невероятным усилием преодолел боль, слабость, дурноту, головокружение. Дикими глазами озираясь в этом хаосе, наткнулся взглядом на затихшего в неестественной позе сына, старшего своего. С родного подворья донёсся душу раздирающий крик дочери. Калитка, сорванная с петель у прясла, ворота нараспашку перекосом. Во дворе чужие кони, в луже крови в растерзанной позе бездыханная хозяйка. В открытом сарае невнятная возня, рык татарский с придушенно прорывающимися воплями дочери.
Кровь бухнула горячим толчком в голову. Хозяин, повинуясь уже охотничьему инстинкту, рванул из-за армяка здоровой рукой топор. Видел краем глаза, как на полном ходу кубарем с Корька сверзся младший сын, метнулся следом во двор, выдёргивая из кучи свежевыметанного навоза вилы. Отец в мятых лапоточках, по-звериному мягко, быстро, в несколько прыжков, с топором наизготовку впрыгнул в проём сарая… Страшный удар… и распятое обнажённое тело дочери залито кровью, сгустками татарских мозгов. Отец с ходу, запнувшись о жертву, опрокинулся через них. Татарва, человек пять, кинулась клинками кромсать его на куски. И упустили как раз момент, когда сын, появившись следом неслышно, как привидение, нанёс свой страшный удар в спину ближайшему головорезу. Но даже выдернуть вилы для второго удара не успел – тут же был изрублен татарскими саблями.
Как не струсил, подросток, по сути?.. Как не смалодушничал?.. А очень просто – за отцом шёл…
Как зелёный парнишка заколол матёрого, прожжённого головореза?.. Не испугался, не спасовал?..
Дак за отцом же шёл… Отцу на выручку, на помощь… А тут и случай так распорядился, что раздумывать да пугаться не оставалось времени. Момент, вернее, – мгновение никак упустить нельзя было, пока они остервенело рубили отца. Глазом не моргнуть, оборотились бы, и роковой случай был бы безвозвратно утерян окончательно. И самому бы не уцелеть, и дело бы доброе не сделать. Конечно, мыслей этих у него в голове тогда, наверное, не было. Видно, работал от отца же усвоенный охотничий инстинкт. Только то и успел, и то едва-едва, что ударить… Зато не промахнулся: сзади, под рёбра… По рукоять самую! За отца, за сестру!..
Не зря парень пропал… А рёв этот ужасающий, звериный нечаянно насаженного, как прощальный аккорд короткой, но яркой, как искорка, жизни.
Ничего, будут помнить! кто уцелел…
Вот так получилось. За отцом шёл, за отцом и ушёл. По его горячим следам. Неразрывно вместе: отец впереди, сын за отцом…
Лада очнулась поздно ночью. Чутко прислушиваясь к храпу и сапу упившихся кровью живых. Вспомнив всю жуть произошедшего с ней, лютую смерть родных, полежала так-то, не шевелясь, раздрызганная, растоптанная, приходя в себя несколько. Открыла глаза. В сарае уже не продохнуть от дыма, дальний угол краснел угольями, ещё без открытого пламени зачинаясь, наверное, от сгорающей через двор избы. Осторожно огляделась. Кругом тела и трупы. Тела спящих среди трупов. Сознание отказывалось воспринять произошедшее как реальность. Обрывками одежд стёрла с лица и шеи кровь, чужую и свою. Остатки каких-то сгустков, с груди. Кровь, грязь и татаро-монгольскую гадость в низу живота. Тихонечко перевернулась на живот, поднялась на четвереньки, попыталась отыскать взглядом, в опускающихся заволоках дыма, в подсветке тлеющих в углу сарая углей, по окровавленным лоскутам, остатки тел отца и брата. Но ничего похожего не обнаружила. Простилась мысленно с ними и между тел, задыхаясь от дыма, дрожа всем телом, двинулась пополозки к прикрытой, видно на ночь, двери сарая. С трудом отворила за нижний угол. И, еле поднявшись на ноги, уже снаружи, наверное, под спудом пережитого, услышав, как пыхнуло в углу сарая от притока свежего воздуха, обезумев почти, прижала створки ворот и задвинула в скобы запорную балку.
Кто так всё подгадал? Кто воздал за содеянное? Тот же, кто и попустил? Или кто-то другой?..
В подсветах догорающих пожарищ деревни, покачиваясь, поволоклась по едва угадываемой знакомой тропинке в лес.
Поплелась поруганная, истерзанная. Одна-одинёшенька теперь на всём белом свете, без тепла за душой, без крыши над головой. Пошла из последних сил. В лес пошла. Ни «куда глаза глядят», а именно в лес. С одной-единственной надеждой, что на его помощь теперь только и можно расчитывать. Лес родной и скроет, и спасёт, и обогреет, и очистит от мерзости, и накормит, и укроет. Больше, пока, надеяться не на кого. Лес родной, русский лес, русскому человеку совсем пропасть не даст! Так и случилось.
Лада надолго затаилась в лесной чащобе, опасаясь обратного набега орды. С неделю, наверное, как медведица, обустраивала своё логово. Но с голыми руками прокормиться молодой девице в лесу трудно. А кроме того, ночи в лесу ещё были сырыми и холодными. Надо было чем-то укрыть и наготу телесную. Обрывки, уцелевшие на ней, и не согревали, и не скрывали красоту эту роковую. А к тому же была ещё ничтожная надежда увидеть старшего брата живым. Его судьба ей пока была неизвестна. И, отлежавшись день в лесу на мху под еловыми лапами, уже на следующий, ещё в предутренних сумерках, превозмогая страх, осторожно стала пробираться к родной опушке. На рассвете с предлесного пригорка ей предстала картина родных пепелищ. «Как же такое могло вообще случиться?! Люди, ведь, не звери!.. Как бог мог такое допустить?! Почему Спаситель не спас?! Как могла Заступница не заступиться?! Если не для этого, то зачем они тогда?», – крамольная мысль язвила занозой сознание. От жутких воспоминаний изморозь пробежалась змейкой от затылка по позвоночнику. От этого ли или от холода ночного и страха её стало знобить. Слегка, поначалу, а потом забирая всё сильнее и сильнее. И, вскорости, неотвратимо, уже трясло всю, с ног до головы. Трясло неостановимо, необузданно. Руки, ноги, локти, колени, всё тело, каждая косточка ходили ходуном. Словно бы живую душу вытрясало из испоганенного тела. Сладу с этой трясучкой не было никакого. В бесполезных попытках унять озноб Лада упала наземь, свернулась клубком, по-звериному. Листья, сучки лесной подстилки подлипали, подтыкали будто душу к телу, мох пытался согреть. На грани потери сознания она сжималась в комок, пытаясь удержаться от обморока, унять непонятные сотрясания. Но и в таком положении какая-то неведомая сила всё её тело продолжала колотить немилосердно. В этот момент, на грани небытия, она уловила, скорее – почуяла, какую-то неясную перемену в себе. Что-то случилось с ней невнятное. То ли окончательно сломалось, то ли, наконец-то, срослось… Дрожь стала потихонечку утихать, а волны её приступов редеть. Наконец-то она справилась и с этими остатками. Смогла, наконец-то, удивлённо ощущая какую-то перемену в себе, подняться с земли. И, хоть чутко-осторожно, но уже более решительно-отчаянно, наконец, двинулась по тропинке в деревню. В деревне, вернее, в том, что от неё осталось, не только не было заметно ни живой души, но и даже признаков жизни не обнаруживалось. Но всё равно страшно было до жути! И тело её двигалось как бы само собой, от неё будто независимо, диким лесным зверем, вопреки смятению. В голове, теперь ясной, как морозное утро, будто в красных утренних лучах восходящего солнца оттаивала от морозного инея жёсткая жестокая мысль: «Видно, топор и вилы в добрых родных руках, если не перешагивать через природу человеческую, могущественнее и действеннее и Спасителя, и Заступницы. Ну, и самопожертвование любимых, конечно…».
В деревне ни одной избы не уцелело. Посреди завалов дымящихся головешек голыми изваяниями, закопченными идолами, бесстрастно, трубами в небо, как напоминание о вере родной, отеческой, поруганной, торчали русские печи.
В своём огороде, от лесу, стянула с пугала, натянула на себя рванину непотребную. Какой-то полуистлевший сарафан, косынку дыроватую. Вошла с огорода на заваленное обгорелыми головешками подворье. Среди ещё кой-где дымящихся головешек, с краю выгоревшего от дома места, – обгорелые останки. Друг подле друга. Сердце гулко ударилось – родные… Все трое, здесь…
За спиной – хруст угольев под шагами. Обернулась со страхом и надеждой. И с отчаянием – староста, как привидение, страшный. Обнял сзади за плечи, уткнулся лицом в Ладины лопатки, затрясся в рыданиях. Запричитал:
– Держись, дочка, мужайся. Одна ты теперь. Мать с отцом и младший перед тобой, старший – на улице, у дороги в бурьяну. Собирай родные косточки. Я помогу похоронить по-людски.
Ну, а этим, – кивнул в сторону остатков сарайного пожарища, – тут видно и место! Зверьё зверьё и схоронит, коли так…
Через час, наверное, появился снова – выкатил из-за перелеска, со стороны делянок, на отца Лады одноконке, под своей лошадью. На подъезде к подворью общими усилиями погрузили закоченевшее тело старшего брата, у двора – поскребушки останков остальных родных. Прихватили уцелевшую в огороде лопату и, опять же в лес, на кладбище, к своим…
Осталось у Лады от прежней жизни на долгую память о своих родных только и всего, что бугорок на лесном кладбище с четырьмя камушками на нём. Двумя – побольше и двумя – поменьше. А потому уж ничего не оставалось, как надеть суму сиротскую на плечо и идти лесными дорожками по глухим деревням на северную сторону, в леса дремучие. От басурман подальше.
Оставлял её староста. Дочкой называл. Спасибо ему, поклон земной за доброту и отзывчивость. Но когда уже решилась, не могла она остаться на этом месте, ни дня более. Как начать снова там, где такое стряслось?! Да где угодно, только не здесь! Родное место опостылело хуже чужбины. Как теперь можно здесь жить?! Не-е-ет!..
Ничего уж больше не привязывало Ладу к прошлой благополучной жизни. Пошла по-миру. От людей не чуралась, но и сильно чужим не доверялась. Да бог милостив…
Иногда говорят: «Не было бы счастья, да несчастье помогло». Хотя кому такое пожелаешь?! Но так получилось… Однако всё воздала ей судьба, а может как раз и – боги лесные, славянские. Теперь для неё уже без оглядки на христианского и его «окружение»…
И мать вторую – бабушку Нестерью – в наставницы определили, и отцовскую любовь постарались восполнить супружеской любовью и заботой Игра, и, в добавок, – Оладушка – «андела во плоти» послали.
Ну и что, что все кличут если ни оладиком, так крысёнком?! Ну и пускай! Та, как ни назови – никто и не подумал обижаться! Пусть и те, кто так обзываются, тоже не обижаются. А главное, не завидуют!..
А как случилось? Ударился… Разбился сильно Оладек. С перепугу расшибся. После того, как с ребятишками деревенскими, лёжа в огромном долблёном водопойном корыте у главного деревенского колодца, допоздна глядели в чёрное, звёздно-бездонное небо над деревней.
Колька как раз рассказывал о бесах, ведьмах, колдунах что по небу летают на мётлах самолётных, на ступах самоходных. О том, что не видно чертей тех в ночном небе по причине того, что днём они прячутся в печных трубах и потому все чумазые, чёрные, все в саже извожены.
На самом деле, он просто пересказывал своими словами сочинение деревенского сказителя Валериана. Ну, что-то, конечно, и сам сочинял, по ходу дела. Получался эдакий авторизованный пересказ.
Ну, вот он, таким образом, и рассказывал, как хорошо бывает чертям летом – печи избяные топятся под хлеб только. Ещё спозаранку. Тут они посидят около трубы, на коньке избяном покатаются. Пока печь протопится. Позябнут, конечно. Да какие у нас летом ночи – теплынь ито! Зато потом в тёплую, с хлебным духом трубу – нырь! Благодать…
Зимой чертям худо. Это – да! Не дают хозяева зимой, особенно в сильные морозы, чертям в трубах пригреться. Снизу жар адский, – сверху холод лютый! Вот они и воют в трубу, особенно когда ещё ветер. Тут уж чертям совсем тошно от холоду! За это, утверждал Колька, черти так и не любят людей – души избяные. За то так и мучают и всякие пакости над человеком вытворяют. Пытаются одурачить, обобрать, душу из него вынуть. А как душу вынут – так человеку прямая дорожка в ад. Там уж, проклятые, с человеком за всё расквитаются. Там уже костры горят горючие, котлы кипят кипучие, сковороды раскалёны докрасну! Там они главные заправилы. Дым – коромыслом, копоть столбом, сажа кругом! Поэтому черти всегда чёрные.
Конечно же, не свои придумки рассказывал, а выдавал, своими словами, Валерианов сюжет. Бессмертное сочинение деревенского сказителя Валериана, которое так и называлось – «Чёрта лысого вам!». Ну, что-то, конечно, и сам подсочинял, подгоняя сюжет под прилагаемые обстоятельства. По ходу дела.
– А как же говорят «чёрт полосатый»? – шёпотом, с дрожью в голосе, уточняет Егорка.
– Ну, вообще-то, они разные бывают. Бывают и полосатые, как дикие поросята, бывают и рябые, как яйца перепелиные. Слышал, может, говорят: «чёрт рябой!». Бывают и в горошину. Всякие бывают… если их отмыть в бане. Да кто ж их мыть-то будет в бане?! А сами они мыться не любят, тогда их в ночном небе никто не видит. Поэтому говорят: «черти немытые!». Ни людям с земли их не видно, ни анделам на облаках… Лукавые, этим пользуются. Иногда, поднатужившись, до звёзд самых достают и даже сшибают их, горючие, с небосвода кочергою. Летит тогда звезда с небес на землю. В травы росные, ночные, холодные падает. Шипит, остывая там, и перестаёт светиться, становясь холодной. Серебряной, или золотой! Была небесной – стала бесной, чертовской, значит. И ищут те остывшие звёзды по куширям, в траве-чертополохе, черти корыстные всю ночь напролёт! До утра до самого. И тут им лучше не попадайся – зануздают и до утра до самого будешь чертям служить – возить их гужом по лесам, опушкам, болотинам. А какой чёрт не успел до петуха обратно в трубу нырнуть, тот прячется и до темна самого затаивается – не шелохнётся.
– Где? – в несколько испуганных голосов сразу вскрикивает перепуганная детвора.
– А вот, кто смелый, могу показать… Если хотите. Пойдём бегать по конопле, когда зацветёт, – сами их увидите! Кто хочет на чертей посмотреть? Кто смелый?
Но смелых почему-то не обнаружилось. Желающих посмотреть на полусонных, малоподвижных, притаившихся в этой самой конопле чертей почему-то так и не оказалось. Хоть Колька и старался как мог, не жалея слов. И расписывал нечистых, как ему казалось, красочно: «живых, тёплых, потных, плотных таких, похрюкивающих, как поросята, повизгивающих, шерстистых, рогатых, на копытцах; с розовыми сопливыми ноздрями в холодных чёрных пятаках на душных мордах с оловянными глазками».
И надо ж так случиться…
Тут звезда с неба и сорвалась. Да яркая какая!.. Круп-на-а-я! И, очертя голову, понеслась к земле.
Кубарем! Цепляясь за макушки сосен, еловые верхушки, полетела, покатилась в травы росные ночные… А следом, в опять наступившей тьме кромешной, ветерком лёгким, и сами черти, наверное, стали спрыгивать с лап еловых и осиновых веток на землю, в траву.
Из ребятишек с перепугу – дух вон!
Колька вдруг, в жути этой ночной, кромешной, ка-а-ак – за-о-о-орёт!
– Разбегайся, пока черти не поймали, не зануздали!!!
Ребятишки прыснули в ночь, как горох, – врассыпную!
…Оладей, в ужасе ночном, летел домой, не разбирая дороги! Не чуя ног под собою! Напропалую!..
Больно хлестались, цепляясь, как бесы лапками, ветки. Ноги захлёстывала, как петлями стреноживая, высокая трава. А у самой избы вдруг хряснуло по носу. Искры из глаз посыпались! Видно чёрт палкой ударил. Но зануздать, таки, не решился, побоялся о то, – изба родная рядом была. А дома, как известно, и стены помогают!
Лада к этому моменту уже три раза выходила из избы. Звала. У молодой здоровой женщины голос звонкой. Далеко было слышно по сонной деревенской ночной округе это призывно понуждающее:
– Ла-а-адя… Ла-а-адя… Ла-а-адя…
И Оладек слышал и трепетно порывался бежать на зов, да жуть Колькиных россказней преодолеть уже не мог тогда. А как рявкнул Колька, как раненый медведь, дурным голосом, как прыснули ребятишки врассыпную – кто куда – так и сам понёсся, сломя голову!
Лада уже вся извелась, изволновалась. Вдруг хряснуло что-то у самой избы и повалилось. Будто куль через забор во двор перекинули. Выскочила сама не своя – белеет, ворохом живым, что-то на дорожке у калитки перед избой! Сердце так и оборвалось. Ночь звёздная, а рубашонку эту сама ткала, отбеливала, шила. В голову пришло самое ужасное, ноги подкосились, так и рухнула с ходу с Оладеком рядом. Тут и Игр выскочил, с огнём уже. Обомлел было с перепугу. Но взял себя в руки всё-таки, ожесточив сердце. Не время было нюни разводить. Осторожно, бережно, перенёс «уклунки» в избу: живы… спаси, Господи!
…У Оладека сильно разбит нос. Рот, подбородок, правая щека всё в крови. Бабушка кинулась утирать всё влажным мягким полотенцем. А потом уж Ладу стали отливать, прыская в лицо холодною колодезной водою.
– Кто тебя так, Ладеек, – тормошил Игр, таращившего глазки сынишку.
– Чёрт, папа, – не моргнув глазом, выговорил Оладек, – Лейба Израилевич, – припомнил первое, что на ум пришло из ночной Колькиной пугалки.
– Нет у нас таких, Оладек…
– Есть, батюшка, есть. Колька сказывал, самый старший, самый хитрый чёрт – Лейба Израилевич!
– Чёрт??? Вот напасть!.. Откуда он взялся на невинную душу?! Я вот завтра поутру этому чёрту ноги из задницы повыдёргиваю. Ну-ко, рассказывай подробно…
Ладеек, гундося, – бабушка мешала, подтыкая под кровоточащий нос тряпицу-промокашку – пересказал вкратце Колькины сочинения. Игр, с напускной сердитостью, негодовал.
– Вот ботало! Чего навыдумывал. Чепухи всякой непотребной нагородил. Ни встать, ни сесть! Ни согнуться, ни разогнуться! Вот боян кисельно-молочный! На чёрта всё спихнул… Колька тебя, что ли, так-то? – обратился опять к Оладеку.
– Нет, батюшка. Чёрт!..
С рассветом, оглядев место происшествия, отец установил: сломана перекладина-жердина между столбиками калитки… Это около сажени над землёй – взрослому не достать. Кое-что стало проясняться. На сыночка без содрогания и взглянуть нельзя было. Мордочка детская – яблочко наливное – вся запухла, под обоими глазками – синяки, на опухшем носу – ссадина, на лбу – шишка.
Собрали «семейный совет», провели «разбор полётов». Решили сора из избы не выносить: «Бежал домой, в темноте споткнулся, упал, ударился. Всё!..» Кольку решили оставить в покое.
Ну, Колька… Откуда взял, где подцепил, набрался у кого?! Не сам же… Когда успел? Да ещё – по имени отчеству… Хотя, справедливости ради, Игр припомнил, что и сам, примерно в Колькином возрасте хлебнул этого «добра» полной мерой. С розовых ногтей, так сказать.
Так уж заведено, что «не каждое лыко в строку». А чуть-что путёвое – так непременно! К делу ли, к ремеслу ли, в учёбу, к наукам… «В ряд», одним словом. Ну, вот.
А уж если лыко худое, то зачем же в ряд? Негоже так-то.
Но иногда бывает, что попадается «лыко» исключительного качества. Выдающегося свойства! Тоже ведь в общий ряд не поставить. Потому, что несуразица получается. Выдающееся, оно и начнёт, естественно, выдаваться, опровергая общий ряд. А «ряд» в свою очередь, неизбежно, подрывать, подвергать сомнению его выдающиеся качества. Ну, это, как драгоценный камень поставить в одном украшении со стеклярусом, примерно. Не место ему, одним словом, в общем ряду – и всё! Как ни крути. Тут уж: «всяк сверчок – знай свой шесток!». Что тут поделаешь?!
Как быть в этом случае? Вышвырнуть и забыть?!
Э-э-э нет!.. Не по-хозяйски так-то. Тут, как говорится, «сто раз отмерь – один раз отреж». Возникают большие сомнения для наставника. И соблазны, соблазны, соблазны… Как смириться с тем, что «лыко» изначально дороже, даровитей возможностей мастера?! Тут уж нужна, как минимум, душевная широта. Надо, наверное, отложить материал в сторонку. Подождать подходящего комплекта, чтобы попытаться создать произведение совершенное. Таким образом, и «лыко» определить по назначению, и самому не опростоволоситься. Опираясь на лучшее в себе, самого себя превзойти в мастерстве, поднявшись до небес! Память о себе оставить светлую.
Таким вот счастливым случаем Игр и дождался своей судьбы. Судьбы-молодости – Лады, плюс старости в наставницы – бабки Нестерьи. Ну а уж деток потом сами налепили… Игр тут сам о себе думал, что, наверное, он молодец. Поступил как Мастер. И тут же сомневался, что, скорее, как Мастер поступил тот, кто над ним… Кто-то из них (земной или – небесный), кажется, неплохо поработал. О чём притом думал «небесный» – неизвестно. Зато «земной»… Женщин – «весь женский род», «лучшую половину человечества» – образно для простоты представлял кучею. Большой такой кучею песка. Песка золотоносного. Поэтому, кучей отдельной, специально приготовленной, где-то, на каком-то речном плёсе, наверное, добытой. Не абы-какой, а золотоносной, одним словом! Дальше он рассуждал так: «Что делает эта куча здесь? Что делает эту кучу песка золотоносной? Золотоносной её делает маленькая толика песка именно золотого – ну, совсем чуть-чуть – распространённая во всей огромной куче. Ну, ещё, возможно, пара-тройка самородков. Совсем крошечных, но золотых действительно, или довольно увесистых (это уже зависит от случая). Вся остальная куча «золотоносного песка» – невероятное количество песчинок, как звёзд на небе – в лучшем случае, и зачастую, просто песок (вещь весьма полезная, как строительный материал, и не только…). Ну, голыши ещё, камешки, прах, мусор. Навоз перегнивший, и – нет.
То есть – нет! – ил («багно», «мульда», так будет правильней!). Ил тоже вещь полезная, если его на поля… Но в куче золотоносной этот самый «ил», тоже по закону местонахождения, претендует на эпитет «золотоносное» (Иногда говорят – «… рядом с золотом лежало»).
Дальше он резонно перемещал себя на позицию «старателя удачливого» и удовлетворённо заканчивал свои философские рассуждения так:
«Ну и пусть себе претендует. Тут главное не обмануться и не вляпаться…» И довольный результатом, ходом своих рассуждений, а ещё больше – дел, хлопал ладонями себя по коленям, поднимался с бревна, выдёргивал топор и продолжал отёсывать бревна в кладку стен новой бани.
Да. Игр сам, во времена, когда его самого пытались к делу пристроить, был свидетелем занятного случая.
К старому музыканту, «с улицы» можно сказать, привели сорванца, который, по словам доброхота-благодетеля, обладал незаурядными способностями к музыке. Привели не просто так за ради пользы дела, а с богатым приданым к учёбе и дальнейшему совершенствованию. Мастер, естественно, заинтересовался, неспешно отложил свои занятия с остальными. Усадил огольца на скамеечку перед собой.
– Что, малыш, умеешь?
– А что надо, батюшко? – оголец явно не смущался, чувствовал себя в своей стихии, как рыбка в воде.
– Дудочку… – старик тронул рожок справа на полочке.
– Дак… – охотно потянулся малыш.
– Стоп, стоп, стоп. А гудок, – показал на прямую флейту. – А свирель?.. – на поперечную.
– Угу…
– А ложки, баклушки, погремушки?..
– Подлажу…
Ну, тогда вот тебе мои гусли, на! – снял с колен заповедное. – Не сробеешь?
– Не-е-а…
Малыш так оторвал на гусельках, с такими коленцами, переходами и тематическими отвлечениями, что впору в пляс пускаться!
Мастер оживился, повеселел, У доброхота тоже рот до ушей… Ученики восторженно загалдели.
– А ещё?.. заинтересованно подтолкнул старый.
Малец и «ещё» выдал!..
Старик повернул просветлённое лицо к доброхоту:
– Ну вот, мил человек, с радостью тебя… огорчу. Этого молодца, я (округлил, подчеркнул), ничему не в состоянии научить. Не взыщи… – развёл безнадёжно руками. – И рад бы, да куда ж?.. Учить его – только портить! Впору самому у него учиться.