banner banner banner
Беларуская рапсодия. История семьи
Беларуская рапсодия. История семьи
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Беларуская рапсодия. История семьи

скачать книгу бесплатно

Беларуская рапсодия. История семьи
Артур Андреевич Прокопчук

История беларуской семьи, бежавшей из пылающего города Минска в первые дни войны 1941—1945 гг. Эвакуация на Урал. Средняя Азия глазами мальчика. Возвращение на Родину, в освобождённый Минск. Послевоенные годы. Школа и Университет. Попытка воссоздать родословную Павловичей (мой дед) и Валахановичей (бабушка). Прокопчуки (отец – Андрей Прокопчук).

Беларуская рапсодия

История семьи

Артур Андреевич Прокопчук

© Артур Андреевич Прокопчук, 2017

ISBN 978-5-4490-0259-4

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Предисловие

Начну с предыдущего поколения беларуских женщин, беларуских жён, с моих бабушек, как раз вступивших в ХХ веке в свои «младые дни». Бабушек было несколько, не всех я застал в живых, но получил тепло предков, их любовь, и самые ранние слова на «роднай мове» от двух из них. Обе бабушки – Эмилия и Александра, родились до начала ХХ-го века. Бабушка Эмилия, окончив гимназию до 17-го года, «ушла в народ» и прожила всю оставшуюся жизнь в деревне Цитва (Пуховичи, Минская обл.), где её застали обе революции и все причитающиеся этому веку войны. После Великой отечественной, в конце 40-х, в бабушкиной деревне, мы с братом проводили летние каникулы, уезжая из голодного города, который тогда существовал только на карте. На самом деле – это была груда развалин, через которые мы протаптывали тропинки, сокращая дорогу в школу.

Другая бабушка, «городская», Александра, разделила все военные напасти семьи в Первой мировой н неизменно сопровождала и нас во всех мытарствах Второй мировой. Она была с нами и во время бегства из горящего города, из разрушенного при первой бомбежке нашего «дома специалистов», и в месяцы странствий в эшелонах от Смоленска до Горького, и в Соликамске, на заснеженном Урале, куда мы, наконец, попали к концу 41-го года. Только в Среднюю Азию бабушка не поехала, когда меня с туберкулезом увозила из уральской зимы на юг, в лето, моя мама, чтобы я выжил. Бабушка не поехала с нами, не могла оставить деда в Соликамске одного, он ночевал на работе в тайге (Усольлаг), на письменном столе, а домой приходил за девять километров только по воскресеньям – помыться, поесть и отоспаться.

Обе бабушки, видимо, были красивы, дети обычно не замечают, не понимают красоты своих родителей, тем более бабушек. Это я увидел лишь сейчас, разглядывая старые снимки, но красота не особенно осчастливила их в новом столетии, в новое время, в новой стране. Такое время наступило, что надо немного о нём рассказать, хотя бы с позиции семьи Павловичей-Валахановичей.

Мои бабушки, Александра и Эмилия Валаханович (фотография на перроне Минского вокзала, 1911 год)

Первая Мировая война докатилась до станции Негорелое, откуда родом все наши Валахановичи, а вскоре подступила к Менску (Минску). Февральская революция внушила надежды, а за небольшой промежуток времени Беларуской Народной Радой был созван и в декабре 1917 года и проведен «Первый Всебелорусский съезд (конгресс)» с участием 1872 делегатов, при оголтелом сопротивлении местных большевиков. К Минску в это время подходили Немецкие войска.. Съезд принял «Устаyную грамату да народаy Беларусi» и поручил Исполкому съезда принять участие в переговорах с немецким командованием, что было согласовано с «самим» Троцким, посетившим Минск.

Тем временем большевики, Лев Троцкий с компанией, продолжали торговаться в Бресте с немецким командованием, готовили «Брестский договор», отдавали Германии беларуские земли с трехмиллионным населением. В той игре Ленина и Троцкого, где на кон ставились их личные судьбы и, конечно, судьба Совета народных комиссаров России, Беларусь была мелкой, разменной монетой. Троцкий не сдержал своё слово, данное беларусам, и судьба Беларуси была решена в Бресте без них, без участия делегации «Исполкома Всебелорусского съезда» – их просто не подпустили к столу переговоров. В Минске же в эти дни состоялась лекция главкома западного фронта Мясникова (Мясникьянца), в афишах была объявлена и тема его выступления – «Удержим ли мы власть?». После лекции, 19 февраля 1918 года, вся «советская власть» (Облискомзап) сбежала в Смоленск. Через неделю в Минск вошли немецкие войска…

Германские войска оккупировали 23 из 35 беларуских уездов. Началось методичное разграбление края. Только из Минска на работы в Германию было вывезено около 15 тысяч человек. В городе действовали два концентрационных лагеря [1].

То же повторится и в июне 1941 года, когда первыми Минск покинут хорошо организованные и экипированные советские аппаратчики, оставив местному населению самим заботится о спасении женщин и детей, причём власти удерут опять, именно, в Смоленск… Ведь недаром говорят, что «история повторяется сначала в виде трагедии, а потом…». Но до «фарса» беларусы не дожили…

Кратковременные, более или менее спокойные, промежутки времени между очередными разрывами мирного времени и переменами властей в быту и жизни нашей семьи, и всех беларусов, с начала 1917-го по конец 20-х годов, составили в памяти моей бабушки Александры (Саши) собственный календарь.

Исчезновение монархии вначале очень вдохновило мужчин всего Минска, Негорелого и Койданава – пришла февральская революция 1917 года, начиналась, так многим казалось, новая жизнь, с весной дохнуло свободой. Моей тётушке, Анне Несторовне, к «февральской» исполнилось десять лет, и она помнила, как дед носил красный бант в лацкане сюртука. Мой дед, тоже Александр, и тоже Саша, как его звали дома, второй муж бабушки (первый скончался), Александр Федорович Павлович, перед революцией получил повышение, но хотел уйти в отставку с должности начальника телеграфа станции Негорелое Варшавской железной дороги. Были у него планы перебраться в Менск, как тогда назывался наш древний город.

Зачем-то русским чиновникам от истории и географии так любо переделывать древние, сложившиеся название городов, улиц, но так город Минск жители упорно называли до 1939 года. Ну, а если уж привыкло «начальство» к слову «Минск», то пусть будет Минск. В деревнях все равно еще долго будут говорить так, как было на протяжении тысячи лет. Да и дома, по крайней мере, у нас, использовали эту древнюю форму названия города.

Дед со своим отцом, моим прадедом, Федором Александровичем Павловичем, давно вышедшим в отставку, успел как раз построить в Негорелом новый, каменный дом, который обошелся им не одной тысячей золотых рублей. Оставшиеся после строительства дома золотые червонцы, со слов бабушки, дед в 1917 году обменял на «керенки», которые быстро превратились в «труху», так как вскоре «свершилась (так нас учили в школе называть это событие) октябрьская, социалистическая», и началось лихолетье. Первая мировая война надвинулась на Западный край (слово Беларусь всё ещё было запретным), и беларусов стали «освобождать» и «воссоединять», то Польша, то Россия, а в промежутке между ними – Германия.

С приходом каждой новой власти появлялись бесконечные декреты, указы и распоряжения, развешанные на всех столбах, на заборах, дверях частных домов, то на немецком, то на польском, но больше всего на русском, особенно, когда власть переходила к большевикам. «Бальшавiкi паперы не шкадуюць» («большевики бумаги не жалеют», бел. яз.). так писал про Мясникова (Мясникянца) и его минскую кампанию в феврале 1918 года видный деятель беларуского возрождения Язэп Лёсик.

Но, надо быть справедливым, впервые, за сто с небольшим лет «добровольного вхождения» края в Российскую империю, стали появляться «дэкрэты» уже и на беларуском языке.

В этой военно-политической чехарде население растерялось. Немецкие, «кайзеровские» войска зашли в Минск в 1918 году и пытались навести свои порядки, ушли немцы, за ними пришли польские войска и новые власти (по бабушкиному календарю – это было «при Пилсудском»). Потом новая напасть надвинулась с востока, солдаты в неопределенной форме и разной обувке и головных уборах, с комиссарами во главе, «в острых шлемах», прибывали на станцию Негорелое, заходили нестройными рядами в Койданава (сегодня Дзержинск), и устанавливали в очередной раз «советскую» власть. Заодно устроили в новом каменном доме моего деда «почту», вывесив на ней красный флаг. Шаткое равновесие на границе противостоящих государств, и приход в Негорелое старых знакомых в новой военной форме, порождал своебразный отсчёт ремени, в бабушкином календаре это время называлось – «за тымi бальшевiкамi» (бел. яз.). То есть, еще до тех, первых большевиков, которые для местного населения мало отличались от «вторых» или от «третьих»…

На станцию стали прибывать эшелонами со всех сторон войска, приблизилась линия фронта, подступал голод, исчезали продукты питания. Дед быстро принимал решения и, долго не раздумывая, – надо было кормить семью, – оставил свой новый дом в Негорелом, перебрался в Менск, и там получил от какого-то нового, «революционного» начальства где-то неподалеку от Менска – Минска (он тогда назывался Минск-Литовский) полустанок (блокпост) с шлагбаумом и телеграфным аппаратом системы Бодо. Вместе с «блокпостом» полагался клочок земли, что и стало основой существования семьи несколько следующих лет.

К этому времени маме моей исполнилось семь лет. Здесь же, на полустанке, в том же домике-будке, было и жильё для всей семьи, и одновременно рабочее место деда, с телеграфом в его комнатушке. Купили корову – кормилицу на долгие годы, которую по очереди пасли моя мама с тёткой (Люся и Нюра. Иногда дед, оставив бабушку «на линии», умудрялся «смотаться» на пару дней куда-то на юг с попутными эшелонами, в зависимости от военной обстановки, за продуктами «на обмен». Потом, всегда неожиданно, появлялся, спрыгивая на ходу с проходящего мимо «блокпоста» поезда, с мешком разной, случайной еды, вроде кураги, которую мама вспоминала потом всю жизнь.

Блокпост находился где-то вблизи новой границы, прочерченной по западным границам новой, возникающей советской империи, между возрождённой Польшой и РСФСР, и мама иногда забредала вместе с коровой в другое государство, «нарушала» границу, так как обе, и мама и корова, не понимали «текущего момента», «заграницей» трава корове казалась более сочной. Один раз «нарушителей», то есть корову, как «зачинщицу», и маму поймал пограничник, но так как все пограничники были из того же района, то услышав знакомую фамилию (мамы, конечно), он их отпустил. От того времени в нашей семье остался анекдот о двух пограничниках, встретившихся у пограничного столба – с польской и советской стороны, вступивших в сравнение языков (лингвисты называют это «компаравистикой»).

– «Как по польски – жопа», – спросил советский солдатик, и в ответ на польское «дупа», вздохнул с облегчением: – «Тоже красиво»…

Наконец, гражданская война окончилась. Так и продержались дед с бабушкой, и моя мама со своей старшей сестрой, на железнодорожном полустанке, вдалеке от Минских событий до… Хотелось написать «до лучших времен», но они так и не наступили. Хотя в Минск семье все-таки удалось вернуться, и даже найти жильё, «взять в наём» половину дома, поспешно брошенного городским «ксёндзом» и уцелевшего от мародеров. Дом находился на «Ляховке», окраине старого Минска, вблизи Виленского вокзала. Во второй половине дома жили Литвинчуки, их глава семьи, как и многие наши соседи, тоже служил на железной дороге. Мила Литвинчук позже, в 1945 году, сыграет случайную, но очень важную роль в соединении нашей, разбросанной по разным странам, семьи.

Бабушка Эмилия (мама звала её «тётя Эмма») была моложе бабушки Александры (Саши) на два года, а всего у моего прадеда, Викентия Валахановича, и прабабки, Розалии Довнар, родилось одиннадцать детей, многие из которых куда-то, растворились в новом, советском времени. Знаю только, что к революции бабушка Эмилия пару лет уже учительствовала на селе, сравнительно недалеко от Минска, но я увидел её впервые только после 1945 года.

«Дом на Дзержинской», как его потом долго называли, по рассказам мамы и тетки, был небольшой, по меркам того времени, но в каждой комнате было по два высоких окна, а в доме – два входа, причём у «парадного подъезда» было крыльцо с каменными ступеньками, и витые чугунные столбики, поддерживающие крышу над ним. Но самым главным в доме была великолепная, изразцовая (бабушка упорно говорила «кафельная») печь. Дом, по счастью, не реквизировали под какую-либо «почту», как случилось с домом деда в Негорелом, когда новая власть «вошла в силу». Только наш сад в скором времени отрезали от участка «для нужд советского народного хозяйства».

После известного «Рижского мирного договора» (1920) и многих «решений Политбюро», земли Беларуси так расчленили, что возник по образному выражению одного анонимного журналиста «эдакий европейский Курдистан», то есть «Беларусь: польская, российская и непосредственно БССР». Нашу многочисленную фамилию разрезали новые границы, дедушка Саша после этих «переделов» смог увидеть свою родную сестру (бабушку Зину), только через 50 лет, естественно, что только после смерти «вождя всех времен и народов».

Минск начала 20-х годов представлял яркое, в этническом смысле, людское скопление. Даже названия районов города свидетельствовали о долговременном проживании в нем, по-крайней мере, четырех национальностей (точнее пяти), каждая из которых давно и прочно обосновалась на своей территории, в своих кварталах и улицах… Наша семья, хотя состояла в то время целиком из беларусов, как уже упоминалось, жила в районе «Ляховка». Не берусь утверждать, какие там тогда жили «ляхи», что и до сих пор у нас означает «поляки», но уж «Кальвария» или «Татарские огороды» дожили до советского времени, до дней моего детства. В 40-е годы через них мы ходили купаться на городское озеро, и всегда почему-то с опаской, пробегали мимо разрушенной мечети. dd> Мама часто навещала тётю Риту на Сторожёвке и на перекопанном трактором кладбище, примкнувшем к «Кальварии», как-то споткнулась на вывороченную могильную плиту с надписью «Валаханович Севастьян» – это было местом упокоения моего прапрадеда. Соседняя с нашей улицей, «Нямига» с синагогой, уж точно была местом плотного проживания минской еврейской диаспоры, с которой мы соседствовали и всегда тесно общались. А до революции дед туда приезжал купить «колониальный товар», например, ананас.

Поляков или католиков-беларусов было прежде, до войны, очень много, но тут постаралась советская власть, а точнее её органы НКВД. Минских же евреев почти поголовно уничтожили во время войны 41—45 года немецкие оккупанты.

(Несколько справок:

В июне 1937 года, Политбюро ЦК ВКП (б) утвердило документ, который, как «Приказ», подписал нарком внутренних дел Н. И. Ежов. Приказ N00485 имел, казалось бы, узкую нацеленность – «О полной ликвидации… личного состава польской агентурной разведки, действующей в СССР». Но, как у нас принято, приказ «на местах» был прочитан по-своему и привел к массовому уничтожению поляков, в основном крестьян и беженцев-коммунистов из Польши. Согласно донесению НКВД от 10 июля 1938 года, число лиц польской национальности, арестованных на основании этого приказа, составило 134 519 человек. Из них 71,3 тысячи человек были давние жители УССР и БССР. От 40% до 50% арестованных людей большевики казнили (т.е. от 50 до 67 тысяч человек), остальных отправили в концлагеря или выслали в Казахстан [2].

«Польскую автономию имени Дзержинского», которая ещё какое-то время держалась в республике, уже можно было и не расформировывать, так как к 1940-ому году почти все поляки и беларусы-католики или разбежались или были репрессированы. После войны, в 50-е годы, остаткам уцелевших поляков и некоторым беларусам-католикам) «разрешили» выехать в Польшу, тогда город Гродно окончательно «советизировался», что означало практическое его опустение, город превратился в памятник исторического прошлого. Исчезла целая ветвь беларуской католической конфессии, неотъемлемая часть общей беларуской культуры.

Многоконфессиональность и национальная толерантность на землях Беларуси сохранились с незапамятных времен, это было нормой и в Великом Княжестве Литовском и в «Жечи Посполитой», хотя в Польше, антисемитизм, в частности, все-таки дал свои ядовитые ростки. Антисемитизм вообще не свойственен беларускому народу, а пресловутая «черта оседлости» способствовала лишь тому, что в Минске второй по численности национальностью оказались к началу ХХ столетия евреи, которые легко уживались с местным населением последние пятьсот лет. dd> Кстати, великое множество самых известных евреев, начиная от первого президента Израиля, Хаима Вейцмана и до последнего Шимона Переса, родились в Беларуси. Здесь еврейское население местечек и городов чувствовало себя в относительной безопасности – помните мечты Паниковского (персонаж романа Ильфа и Петрова «Золотой теленок») – попасть в «Бобруйск – золотое дно». Это был благодатный для края, его полиэтнической культуры, симбиоз, в том числе и генетический, что дало возможность появиться и проявиться многим, самым выдающимся, ученым и художникам,, писателям и поэтам, актёрам и музыкантам, включая «советских» и «постсоветских» нобелевских лауреатов смешанного «беларуско-еврейского» происхождения. Вот,, например, единственный Нобелевский лауреатого за последние тридцать лет, «русский» академик, Жореса Алфёров, ародился здесь и учился в школе рядом с моим домом в Минске…

Татары тоже так давно жили в этих краях, что многие уже носили беларуские фамилии и даже Коран, как оказалось, их просветители давно перевели на старобеларуский язык, хотя и был он записан арабскими литерами.

Наши беларуские татары, или как их называют некоторые специалисты – «литовские татары», хотя правильнее их было бы назвать – «литвинские», органично встроились и в политическую структуру Великого Княжества Литовского (ВКЛ), и в беларускую новую историю, примерно в ХV веке [3]. В средние века они, преимущественно, выполняли свое основное предназначение – охрану границ ВКЛ, мультиэтнического государства, где доминировал старобеларуский язык. И все многочисленные, известные в Беларуси, фамилии – Смольские (Смоличи), Вольские или Гембицкие внесли свой, неоценимый и, неоценённый до сих пор, вклад в общебеларускую культуру.

Первые годы новой, советской власти не изменили этой ситуации. Даже более того, двукратное провозглашение советской республики, сначала в форме Литовско-Беларуской ССР («ЛитБел», 27.02.1919), а через год, как ССРБ (31.07.1920), давали надежду на спокойное сосуществование всех этнических групп в многонациональной республике. Не должно было бы, так многим казалось, измениться что-либо существенно и после вступления в «союзное государство» (1922 год), уже в виде БССР, ведь была принята конституция с «правом на самоопределение, вплоть…». К тому же, главный символ республики – герб, был окончательно утвержден «в центре» и просуществовал до 1937 года, а «Пролетарии всех стран…» на ленточках герба обвивали колосья ржи и дубовые листья на четырех официальных языках республики: беларуском, русском, польском и идишь.

Однако у новых, советских руководителей были свои специалисты – создатели и руководители «Института красной профессуры», где трёхлетнее обучение всем наукам, считалось достаточным для «советского профессора». Первый руководитель новой республики, председатель ЦИК, Мясникьян (Мясников), расчистил пути для московской партократии, и «доказал», что «белорусы не являются самостоятельной нацией, поэтому принцип самоопределения им не подходит». А позже «красные специалисты» по истории и лингвистике, успешно продолжили эту партийную установку [4].

Письмо – донос в ЦК ВКП (б) Сталину «О белорусском языке, литературе и писателях» закрыл «в центре» сразу все вопросы о Беларуси и подготовил почву для нового этапа истребления интеллигенции республики. Приведу лишь несколько строк из этого малограмотного, но подправленного «красными профессорами», документа за подписью Секретаря ЦК КП (б) Белоруссии – Пономаренко, от 21.XI.38:

– «Враги народа, пробравшиеся в свое время к партийному и советскому руководству Белоруссии…

…Союз «советских» писателей Белоруссии, идейно возглавляемый десятком профашистских писателей (в том числе известные Янка Купала и Якуб Колас)…» и т. д.

После чтения этой омерзительной кляузы мне уже не надо было искать другие документы, подтверждающие рассказы моей мамы. Отец был дружен с Янкой Купала, лечил его, когда он находился под домашним арестом, ездил с ним когда-то на охоту, и знал многое…

О других национальностях (евреях, татарах) уже и не было речи, продержалась в прореженном виде до начала новой войны лишь «польская автономия имени Дзержинского», где проживала основная часть нашего рода, наши бабушки и дедушки со стороны мамы – Довнары, Валахановичи и Павловичи. Что с ними стало в «самой свободной в мире стране», желающие могут узнать из очерка «Охота на Донаров», размещенного в «Самиздате» [Прокопчук Артур, Интернет].

Очень скоро, на практике, населению края пришлось столкнуться с адептами русской, советской, партийной точки зрения на беларусов, и не прошло нескольких лет со дня «добровольного вхождения» в СССР, как вся советская власть в республике оказалась в руках «выдвиженцев» из Москвы.

«Дело Мясникянца» продолжили другие «товарищи из центра», «проявившие» себя в других регионах Советской страны, как например, Гамарник, из Дальневосточного крайкома партии или Гикало, понаторевший в партийных чистках в Узбекистане и Азербайджане. Как они ни старались услужить Москве, «сталинскому ЦК», все они не пережили 38-ой год, когда для «укрепления национальных кадров» Лаврентий Берия направил в БССР своего ближайшего друга, тёзку и собутыльника, Лаврентия Цанава, подкрепив это назначение новым секретарём ЦК Беларуси – Пономаренко. Берия – этот мрачный демон НКВД-НКГБ-МГБ, практически завершил «советизацию» и «русификацию» Беларуси, закрыл, так называемый, «кадровый вопрос», по крайней мере, в правительстве БССР и других ведомствах республики.

Ленин, «как в воду глядел», что национальные меньшинства не защитит даже конституционная формула «выхода из союза (СССР) и самоопределение, вплоть до отделения», что он сформуировал в качестве установки по национальной политике для большевистских советских практиков национального вопроса, вроде Сталина. Но каких масштабов достигнет «борьба за чистоту рядов партии», даже он не мог себе вообразить, какие «насильники» оседлают в конце концов правительство молодой республики.

Ленин писал:

«При таких условиях очень естественно, что „свобода выхода из союза“, которой мы оправдываем себя, окажется пустой бумажкой, неспособной защитить российских инородцев от нашествия того истинно русского человека, великоросса-шовиниста, в сущности, подлеца и насильника, каким является типичный русский бюрократ» [5].

Чтобы не мозолить глаза новой власти со старыми сослуживцами, быстро перекрасившимися под алые цвета советских стягов, мой дед, Александр Павлович, ушел с железной дороги, сменил профессию, закончил, как тогда было модно, какие-то ускоренные курсы, и стал городским санитарным врачём. Маму, как «социально чуждую», в институт не приняли, пришлось ей отработать в «Минском статуправлении» техником-статистиком, чтобы получить какой-то необходимый тогда стаж для демонстрации лояльного отношения к новой власти. Одновременно мама немного поучилась в музыкальном техникуме, у неё были разные наклонности и способности. Бабушка Саша с утра до вечера сидела за швейной машиной «Зингер», «обшивала» семью, а зимой с санками выходила к железнодорожным путям товарной станции, где можно было найти дровишек для домашней «кафельной» печки. Эшелоны шли мимо дома на восток и на запад. Семья лишь только приспособились к новой власти и её экономическим реформам, как наступила очередная разруха – голод 29—30 года.

За несколько лет до этого Павловичи выдали замуж свою старшую дочь Анну, мою любимую тётю Нюру, за Георгия Яротто, эстонца, работающего, как почти все наши родственники-мужчины, на Варшавской или Либава-Роменской, точно не знаю, железной дороге. Жорж успешно делал «советскую» карьеру и его направили учиться в Москву, но в Минск он долго не возвращался, несмотря на то, что появилась на свет его дочь Майя. А тут наступил год «великого перелома», а за ним и «великий голод» – результат этой переломной «коллективизации».

Эти годы хорошо известны по многочисленным публикациям, воспоминаниям, свидетельствам очевидцев. Скажу только, что «дом на Дзержинской» стоял вблизи вокзала в Минске, а еще одна моя родственница, по другой линии, в то время жила у киевского вокзала в Москве, так что насмотрелись они такого, что потом уже не вздрагивали при показе советской кинохроникии о немецких лагерях смерти. Не буду вдаваться в подробности, только вспомню один эпизод, непосредственно связанный с хроникой нашей семьи. А заодно станут более ясными образы беларуских женщин, женщин нашей фамилии, облик моей светлой и сердобольной бабушки, которая никогда не могла пройти мимо чужого несчастья и горя.

Бабушка Саша не только «обшивала» семью, кормила и обстирывала детей и уже появившихся внуков (точнее, первую внучку, мою двоюродную сестру Майю). Она еще и «хранила очаг», в прямом смысле слова, то есть «добывала» дрова и топила в зимнее время изразцовую печь, которая оказалось довольно прожорливой. Дрова в те зимы были большим дефицитом в Минске, может не таким, как в Москве (помните у Маяковского – «больше всех дорогих даров я помню морковь драгоценную эту и пол-полена березовых дров»). Эти «драгоценные» поленья, зимой, на санках, бабушка привозила с железнодорожной станции, где знакомые по району соседи-кочегары иногда сбрасывали ей несколько чурочек с паровозов. Там же, в очередной свой поход за дровами, с санками, бабушка наткнулась на сброшенного, как поленья, с поезда, в беспамятстве (наверное, думали – тиф), лежащего на снегу человека. Рядом, со смерзшимися от соплей носами, скулили двое мальчишек. Бабушка с их помощью взвалила уже закоченевшего человека на санки и привезла его домой. Дома он «оттаял» и оказался немцем, Пецольдом Георгием Эмилиевичем, преподавателем немецкого языка из Республики Немцев Поволжья, из той республики, которой мы до сих пор обязаны «сарептской» горчицей. Там от голода уже умирали тысячи, скончалась и его супруга, и Георгий Эмилиевич собрал своих мальчиков, получил какое-то разрешение и двинулся на историческую родину, в Дрезден, откуда были родом все Пецольды. В дороге он заболел, потерял на пути к Минску сознание и опомнился уже в жарко натопленной (дрова-то все-таки достали) комнате, где его натерли, разогрели, влили что-то живительное в рот и уложили в чистую постель. Дети Пецольда «старого», как его будут в дальнейшем называть в нашем доме, в отличие от Пецольдов «малых», Макса и Эмиля, так и остались под покровительством бабушки. Позже Георгий Эмилиевич Пецольд стал преподавателем немецкого языка, профессором Института беларуской культуры (Инбелкульт), преобразованного в Беларускую Академию Наук. Даже получил квартиру в первом, выстроенном для профессуры, доме объединения «Камунар-Асветнiк».

Георгий Яротто так из Москвы и не вернулся и через некоторое время тетя Нюра (Анна Нестеровна) вышла замуж за Макса Георгиевича Пецольда, так в нашей семье появилась и немецкая фамилия, принесшая потом много горя всей семье.

Поляки и немцы особенно раздражали советскую власть. Почти все Пецольды были подвергнуты репрессиям уже в 30-е годы, Георгий Пецольд («старый») после трёхлетнеего тюремного заключения был расстрелен в 1941 году в Пятигорске вместе со второй женой, Александрой Августовной, которая тоже была преподавателем немецкого языка. Их имена занесены в «Книгу памяти жертв коммунистического террора» по Ставропольскому краю, они пополнили списки миллионов репрессированных по всей стране. Макса Георгиевича Пецольда «забрали» в 1941 году из Орши, где он работал главным хирургом городской больницы, но расстрелять из-за быстрого наступления немцев не успели, их вывезли в Саратов. Так ему удалось выжить и позже, после этапирования в Карлаг (Джезказган), прожить 16 лет в лагерях и еще один год на свободе после массового, «Хрущевского» освобождения из лагерей в 1956 году. Но меня занесло уже к началу другой войны, а надо вернуться немного назад…

С вынужденным опозданием в три года, мама все-таки в 1931 году поступила в Медицинский институт и на втором курсе вышла замуж за моего отца, Прокопчука Андрея Яковлевича. Институт мама заканчивала уже в новой квартире, в «Доме специалистов» на углу Советской и Долгобродской улиц, куда они все перебрались в 1934 году. В 1936 году во время сдачи последней сессии мама родила меня и смогла получить «Диплом с отличием», по специальности «врач-рентгенолог». Здесь же, на «Золотой горке», мы услышали о начале одной войны, финской, потом другой, и отсюда удирали из-под бомбёжки, жарким вечером, 26 июня 1941 года, взяв с собой, что было полегче, в руки, «на восток» по Московскому шоссе. Мне дали нести пустой чайник.

Бабушку Эмилию со «старым Лобачем» к этому времени «вступили в колхоз», где она совершала, так сказать, «трудовые подвиги». В войну бабушка осталась на оккупированной территории, как и всё её село, как-то пережила войну в своей хате с соломенной крышей, которую касались ветви разросшихся кустов «персидской» сирени. А так как была учительницей, то спаслась и от «раскулачивания» в 30-е годы, и от немцев в силу преклонного возраста, и даже не попала после войны в списки «неблагонадёжных», оказавшихся в немецком окружении. По её рассказам, немцы заходили в село реже партизан.

Мои родные женщины, – бабушки, мама и тетка, – горожанки, не соприкоснулись в 30-е с «раскулачиванием», и борьба большевиков с «нацдемовщиной» в БССР не затронула их, как мне ранее казалось, по причине их «другой специализации», медицинской. Советские блюстители порядка расправлялись в конце 20-х, начале 30-х, в основном, с носителями чуждой им культуры, любой религии, отличной от православия, литературы и поэзии на другом, не русском языке. Для этого была еще «подработана» для внешнего мира формула «об единстве русских, малороссов и беларусов», что закончилось к концу тридцатых годов практически поголовным истреблением беларуской культурной элиты и постепенным вытеснением беларуского языка из всех сфер общественной жизни. Для усиления «роли русского языка» были проведены три реформы беларуского правописания (первая в 1925—1926 г.г., неоконченная – 1930 года и реформа 1933—1934 года). Причем новые нормативные правила (их было 86) настолько исказили язык, что его уже трудно было отличить от русского. А за это время советские власти, в силу «революционной необходимости», под предлогом борьбы с «нацдемовщиной», истребили почти всех научных работников в области образования и специалистов-языковедов. При этом были изъяты и уничтожены большинство картотек беларуского языка, собранных специалистами, а к оставшимся архивам был запрещен доступ, что продолжается и в наши дни. «В один из периодов 1931 года в Институте языкознания работало 6 сотрудников, причём знающих языковедов практически не осталось. Современные белорусские филологи подчеркивают тот факт, что более 20 новых правил, введенных реформой 1933 года, искажали установившиеся нормы беларуского литературного языка путём искусственного, неестественного и принудительного наложения на них правил русского языка (Википедия, Реформа белорусского правописания 1933 года).

Я думал, что хотя бы медицину, медицинских работников, врачей и медсестёр, которых так не хватало в республике, тогда не затронули репрессии. Отца, к 37-ому году уже профессора, доктора медицинских наук, члена-корреспондента АН БССР, забрали как-то летом (со слов мамы), «чекисты», но он вернулся очень скоро от следователей из НКВД, сказав дома, что «произошла ошибка». Мать (врач-ренгенолог) и тетку вообще не трогали, а дядю, хирурга, Пецольда, как немца, увезли в лагеря только с началом войны 41-года.

На снимке тех лет я вижу счастливые лица. Или они ещё не подозревают о своей судьбе, не знают, что творится рядом с ними, не слышат, что уже стучатся в соседние подъезды, а «черные вороны» (в основном,«эмки» – первый советский автомобиль, «Молотовец», ГАЗ-1) неслышно подкрадываются по ночам к намеченным жертвам?…

Но вот, в Энциклопедическом справочнике Леонида Морякова, «Рэпрэсаваныя медыцынскiя работнiкi Беларусi 1920—1960», вышедшем в 2010 году, приведены персональные данные о жертвах сталинизма в БССР в сфере медицины и ветеринарии, в количестве более 1500 человек, и половину составили беларусы. Среди них около 500 врачей и 200 медсестер, в том числе и наши родственники.

Можно предположить, что моей маме (врач-ренгенолог) и тетке (медсестра) просто повезло тогда. Все более или менее образованные люди Беларуси, педагоги и врачи, инженеры и литераторы, актеры, художники и музыканты, в том числе и революционные деятели, участники народно-освободительных партий и движений, даже побывавшие в царских тюрьмах Российской империи, прошли свой «крутой маршрут» в обновленных чекистами застенках. ЧК Дзержинского, по не совсем понятным причинам, усердствовала в отношении прежних лидеров борьбы с царизмом. К беларусам, а также литовцам, и особенно полякам, верные слуги «железного Феликса» снисхождения не испытывали. Представляю, что бы ещё натворил в Беларуси этот «верный ленинец», если бы дорвался до высшей власти. Его, повидимому, вовремя убрали конкуренты.

Мой дед, Александр Павлович, был вхож в семью Дзержинских, образованную, интеллигентную, радушную, дружил с его родными сестрами и братьями, вспоминал и посмеивался над кем-то из братьев Дзержинских, кто так и не смог научиться делать «голубец» в мазурке на званых вечерах в их доме. Семья Дзержинских, в которой было восемь детей (Феликс – четвертый ребенок), позже старалась не вспоминать о «достижениях» мятущегося Феликса и хотела сохранить с советской властью нейтралитет. Помогло это им или нет – не знаю.

Но вернемся от истории жизни моей семьи, истории моих родных, к основной теме, начала нового столетия, ХХ-го, которое не может, к сожалению, нас порадовать. Правда, не многим отличилось и «новейшее время». А моё отступление от общей темы было необходимо, так как судьба моей семьи – неотъемлемая часть судьбы всего беларуского народа. И, конечно, в этом разворачивающемся сериале, я отдельно скажу о них, о моих беларуских женщинах, которые, несмотря на столетия политического, религиозного и культурного геноцида, попытались сохранить свою историю, язык, традиции, стали нравственными ориентирами для нас…

Минск – 1939 год

Помнится смутно, что это очень давно, еще до войны, в Минске, вернее, до настоящей войны. Настоящая, коснувшаяся всех нас, будет позже. Похожие на чьи-то два уха, черные громкоговорители на столбе в громадном дворе «Дома специалистов», что на углу улиц Советской и Долгобродской. Тревожные маршевые песни и голоса из громкоговорителей с повторяющимся словом «сводка». Под окнами нашей квартиры, что на четвертом этаже, во дворе, длинная очередь. Мне кажется, что там все время стоят люди и чего-то ждут. часто оставляет меня одного и я, навалившись животом на подоконник, смотрю вниз на нее, на очередь.

Война где-то далеко, с белофиннами. Все, что я о ней помню – это только слово «белофинны» и еще песня, запомнившаяся на всю жизнь: – «так-так-так, – говорит пулеметчик, – так-так-так, – говорит пулемет». По-моему, никому не было страшно, мне наверняка, так как я хожу в «испанке» – синей пилотке с желтой кисточкой и с противогазом через плечо.

У нас очень большая пятикомнатная квартира, квартира моего отца – академика Андрея Яковлевича Прокопчука, которого я никогда не вижу и не знаю, какой он. Квартира с длинным изломанным коридором и длинным, таким же изломанным, угловым балконом, выходящим на разные стороны дома. По этому коридору и балкону я гоняю на трехколесном велосипеде с плоским, деревянным, окрашенным в желтое, сиденьем. Во дворе нашего дома кладбище и костел (Св. Роха), вокруг которого иногда на коленях ползают старушки.

Если я во дворе с велосипедом, то я езжу за ними и по дорожкам кладбища. А еще на кладбище черные и белые памятники и склепы, в которых, говорят мальчишки, бывает и золото, спрятанное под могильными плитами и постаментами надгробных памятников. Кладбище начинают рушить, разрывать, раскапывать, и один раз мне выпадает счастье видеть, как гранитный постамент сбрасывает трактор. Когда рабочие с трактором уезжают, я нахожу в крошках разломанного цоколя что-то, не золото, но не менее ценное, по нашим дворовым понятиям – расплющенный свинец.

Костел Св. Роха в Минске сегодня (фото автора)

Громкоговорители, очереди, старушки на кладбище, заколоченный костел, трехколесный велосипед, библиотечная комната, и удаление зубов, самое страшное, – вот, пожалуй, все из того времени, что я помню сам. Остальное мне рассказывается позже мамой или бабушкой, и это все со словами «до войны». Да, еще, почти всегда, мамин голос, ее пение – романсы «Растворил я окно» или» Санта Лючия»…

Еще в памяти иногда появляется военный летчик – «квартирант», как его называет бабушка. Я с ним «дружу». У него учебники с картинками по управлению самолетом. Я буквы уже все знаю, но читать еще сам не пробую. В этих книгах что-то настоящее, «мужское» – бабушке этого не понять. Всякий раз, когда пролетает самолет над нашим домом, она вздрагивает и наклоняет голову.

Дядя Костя, так я зову нашего квартиранта, возится иногда со мной, читает мне из лётных учебников, как надо сажать самолёт – «на три точки», как держать штурвал, чтобы начал пикировать. Шасси, трасса – в этих словах мне слышен ветер, поющий в крыльях самолета. Я хожу по квартире в летном шлеме, с противогазом в сумке через плечо. Противогазы выдали для чего-то всем жильцам нашего дома.

Есть еще очень яркие, но разрозненные, не привязанные к определенному времени, картинки памяти. Например, крыса, пойманная щипцами под роялем кем-то из наших знакомых, собравшихся послушать мамино пение. Серенькая, юркая, как мышь, заводная машинка. Подарок мне, может быть, ко дню рождения или на Новый год. Елки уже разрешили ставить, но я помню, что боялся елки, а вот запах тех мандаринов, которые вешали на нее, помню до сих пор.

Или вот, большая, черная машина «эмка», которую все толкают, а она медленно сползает по песчаному обрыву в Днепр. И Лорд, овчарка, на которую можно сесть верхом. Только это уже не Минск, где живем мы, а Орша, куда мы с мамой приехали на лето к тете Нюре и дяде Максу. Здесь еще Том и Майя – мои брат и сестра. Они оба старше меня, особенно Майя, но как они выглядели тогда, в предвоенное лето, не помню.

И еще одно осталось в памяти – первое посещение настоящего театра – балет «Лебединое озеро»…Очень было страшно в последнем акте…

Лето 1941-го, мы – беженцы

Первые дни войны пахнут пылью, древесной трухой и углем – это связано с налетом немецких самолетов на город и прямым попаданием бомбы в наш дом. Нас откапывают из подвала, куда мы спустились после объявления «воздушной тревоги» и отсиживались до окончания налета. Было страшно, темно и трудно дышать, но все окончилось благополучно. Откопали. Потом запомнилось зарево под вечер, во все небо – горело где-то в городе после бомбежки.

Наш дом, «Дом специалистов» на углу Советской и Долгобродской улиц, летом 1941 года (фото из архива Леонида Морякова)

Наша семья уходит из горящего Минска. Дедушка – Александр Федорович Павлович, «деда», как зову его я, принимает решение, и мы 24 июня, вчетвером, уходим из родного дома, захватив с собой только самое необходимое. Куда – знает только он. Многие жильцы дома остаются, на что-то надеются. Мы «удираем» от немцев, подгоняемые налетами, бомбежкой и общей паникой. Дед идет во главе «колонны» с топориком за поясом, за спиной у него, скрученные рулетом одеяла. Рулет перевязан ремешком. Потом мама с сумкой в руке, с маленьким чемоданчиком, и я с серым, эмалированным чайником, прослужившим нам все военные годы. Выходим к вечеру на Московское шоссе и идем с небольшими остановками до темна. Я быстро устаю, мне ведь только пять лет исполнилось, но чайник не отдаю. Еще какие то отрывочные картины, как из кино.

Вот, мы забегаем в первый попавшийся на пути двор, прячемся от самолетов, ревущих над нами. Пронзительный звук, похожий на звук бабушкиной швейной машины, будто эта гигантская машина падает на нас с неба. Бабушка нагибает мне голову и заталкивает под какие-то доски, сваленные грудой у стены дома. Снова тишина, налет окончен, все вылезают из своих укрытий. Игла падающей с неба машины прострочила доски рядом с нами. Я засовываю палец в дырочки – они еще теплые. Мы уходим все дальше от дома. Это уже четвертый день от начала войны. Поздно вечером, почти в темноте, нас нагоняет колонна красноармейцев на машинах – это отступающие части. Нас подбирают, сажают в переполненный солдатами грузовик и с чайником в руке, я засыпаю.

Утром следующего дня мы всё ещё трясемся в кузове машины, переполненной солдатами и другими «беженцами», удирающими от войны. Ехали мы ночью или нет – не помню. Все время колонна наших грузовиков обгоняет группы людей, плетущихся с разным домашним скарбом по обочинам. Наша машина уже никого не подбирает, в ней нет ни одного свободного места. Ясное небо, тепло, лес по обеим сторонам дороги убегает назад, изредка промелькнет поле с колосящейся рожью. Словно мы на прогулке в праздничный день. Только слишком тесно в грузовике и слишком много красноармейцев.

Вдруг колонна с хода останавливается. Все прыгают с грузовиков и рассыпаются в стороны. Меня снимает с борта солдат, и мы бежим в сторону леса. Наши бегут следом.

– Ложи-и-и-сь!

Кто-то за руку валит меня, воздух тяжелеет и придавливает к самой земле. И звуки какие-то особенно резкие, колющие, ударяющие по лицу и сдавливающие голову. Долго ничего не слышно из-за звона в ушах. Все окончилось, люди поднимаются, одна из машин нашей колонны горит. Как-то опять рассаживаемся и едем дальше. Через час опять налет и снова все повторяется.

Этот день был очень длинный. Так, с остановками, перебежками, добираемся до Смоленска, где нам первый раз за несколько дней дали горячую еду, накормили. Здесь в Смоленске из отдельных, разрозненных групп людей – «беженцев», – новое слово первых дней войны, – нас собрали и посадили в сформированый железнодорожный состав из товарных вагонов – «теплушек» и отправили нас дальше, на восток.

Да, еще до Смоленска, в который мы попадаем только на седьмой день войны, мы оказываемся в Орше, где живет половина нашей семьи – дядя Макс, тетя Нюра и Том с Майей. Здесь мы не задерживаемся. Дом, в котором они жили, исчез, на его месте только громадная воронка и обгорелые остатки деревянных стропил. Бабушка и мама молча стоят около этой ямы. Можно предположить, что они чувствовали в этот момент.

Сейчас мне кажется, что до Горького мы добирались целый месяц, а может, так оно и было. Поезда через Москву не пропускали, через нее шли только военные эшелоны, мы стояли иногда по несколько дней на десятках разъездов, полустанков и станций. С натугой, два паровозика (их называли «овечками»), тащили бесконечный состав через страну, пылающую от пожаров, взъерошенную, постепенно приходящую в себя.

Следующая яркая картина – Волга, вот это река! Мост через нее такой, что не видно его конца. Пароходы с колесами по бокам шлепают по воде, гудят важно. Мы живем в школе около набережной. Точнее живем в спортивном зале этой школы. Кроме нас, здесь еще около сотни, наверное, человек из разных мест страны. Много детей. У каждой семьи свое место, огороженное кое-каким скарбом. Я наше легко нахожу по желтому фанерному чемоданчику. Здесь через несколько дней я заболеваю, проваливаюсь в горячий бред, а когда прихожу в себя, то оказывается, что мы собираемся и едем дальше на Урал, в город Соликамск. А главное – на пароходе, сначала по Волге, а потом по Каме, мы отправляемся туда, где нам предстоит переждать все военное время. Что война быстро окончится – не вызывает ни у кого сомнений. Путешествие короткое – несколько дней. Я с сожалением расстаюсь с пароходом, с детьми, с которыми успел познакомиться, с величавой Камой.

Урал, Соликамск. 1942 год

Пароход пристал к деревянному причалу. Наш первый ночлег в какой-то избе на косогоре над рекой запомнился тем, что «деда» и мама всю ночь зажигают зачем-то спички. На утро, кроме валяющихся везде спичек, я вижу на полу неимоверное количество обгорелых клопов. Мама заявляет, что «не останется здесь больше ни на один день». В этот же день мы перебираемся в другой дом, уже почти в городе, дом деревянный, но большой двухэтажный, сложенный из толстенных бревен. Адрес помню все жизнь – улица Труда, номер 45. В доме живет одна семья с очень, по-моему, смешной фамилией – Гуляевы. Нас селят на втором этаже, на «антресолях». В огороде еще один дом, небольшой, оказывается – баня. Около бани гуляет коза в глубокой задумчивости и еще во дворе суетится петух оранжевого цвета, явно недовольный появлением новых людей и невзлюбивший меня с первого взгляда. После первого же столкновения с этим оранжевым диктатором нашего двора, закончившимся моим позорным бегством, я выхожу во двор, только убедившись, что его поблизости нет.

Еще во дворе появляется собака, по кличке Каштан, совершенно черная, с блестящей, завивающейся крупными локонами шерстью. Это мой первый друг в Соликамске. Основой нашей прочной дружбы является для начала общая ненависть к петуху, этому оранжевому чудовищу.

В сарае вздыхает красивая, впервые мной увиденная не на книжной картинке, корова Люська. Она спокойная, теплая, пахучая, ее приятно гладить по шее, бархатистой, чуть влажной. К ней особое отношение у всех домочадцев. С ней говорят, употребляя только ласковые слова. Не то, что с козой, которую даже столетняя бабка Афоня шпыняет ногами, приговаривая: «у-у, – пучина ненасытная». Мне козу жалко, хотя, как оказывается, она не дает молока, а от Люськи по несколько раз в день надаивают по ведру пенящегося, кремового молока. После вечернего надоя, молоко сливают в зеленую чашу машины, – называется «сепаратор», – и все по очереди крутят ручку. Из сепаратора потом извлекают комок масла, чуть кисловатого, но такого вкусного… Сколько стоит такое масло, я узнаю значительно позднее.

В семье Гуляевых одни бабы. Бабка Афоня, всегда босиком, глаз не видно, так глубоко они запрятаны, могучая Марья Ивана – хозяйка дома, и две молодецкого вида девицы – Верка и Томка. Верке лет двадцать, Томке – шестнадцать. В Томку я, по-моему, влюбляюсь. Нашу любовь прервет моя очередная болезнь, на этот раз серьезная.

Мне вот-вот исполнится шесть лет, и я чувствую себя уже мужчиной, хотя бы потому, что в доме одни женщины. «Деда» работает где-то километров в десяти от города, в «лагере» (много позже узнаю, что такое Усольлаг), там он живет и ночует, и только по воскресным дням приходит к нам. Где мужики Гуляевы, не знаю, но с такой фамилией дома не усидишь. Все возрастающему во мне чувству собственного достоинства мешают только столкновения с петухом, который на мне вымещает все обиды, нанесенные ему Каштаном.

Бесконечной длины уральские вечера. Короткие дни, проходят в ожидании сводок «от советского информбюро», голоса из черной, бумажной тарелки громкоговорителя, в ожидании мамы, возвращающейся только в ночь из эвакогоспиталя, ожидании снега, который, говорят, скоро выпадет.

Наконец настает утро, когда свет, как молоко, льется в окна второго этажа наших антресолей. Снег так валит, что нельзя различить отдельных снежинок. Ничего нет на земле белее, чем этот снег и, когда он перестает идти к вечеру, то чтобы выйти из дома, лопатами проделывают проходы на улицу. Из каждого дома на улицу прокладывают снежные коридоры, а перед домом вырастают валы в человеческий рост от сброшенного с крыш снега. Снег меняет знакомую улицу, очертания домов, подсвечивает ровным матовым светом небо, засыпает до крыш низенькие бани в огородах, приглушает все звуки, как будто светлеет день и вечер.