banner banner banner
Тень великого человека. Дядя Бернак (сборник)
Тень великого человека. Дядя Бернак (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Тень великого человека. Дядя Бернак (сборник)

скачать книгу бесплатно

Тень великого человека. Дядя Бернак (сборник)
Артур Конан Дойл

История в романах
Артур Конан Дойл (1859–1930) – всемирно известный английский писатель, один из создателей детективного жанра, автор знаменитых повествований о Шерлоке Холмсе. Между тем прославленный сыщик не слишком пользовался расположением самого писателя. Гораздо большее значение придавал Конан Дойл своим историческим произведениям. Два из них публикуются в этом томе. Фабула романа «Тень великого человека» в немалой степени загадочна. 1814 год. Звезда Наполеона Бонапарта, кажется, окончательно закатывается, и вся Англия с нетерпением ждет известий о мире. Именно в этот момент в небольшом поселке на границе Англии и Шотландии появляется неизвестный человек, француз по национальности, обладающий немалой суммой денег и, видимо, стремящийся скрыть какие-то тайны своего прошлого… Роман «Дядя Бернак» также повествует о событиях времен наполеоновских войн. Идет 1805 год. Луи де Лаваль, сын французского аристократа, эмигрировавшего в Англию после революции, получает письмо от своего дяди, в котором тот предлагает родственнику вернуться на родину и поступить на службу к императору Наполеону. Тайно высадившись на французский берег, де Лаваль внезапно оказывается замешан в историю с заговором против монарха и понимает, что его дядя связывает с ним какие-то свои тайные планы.

Артур Конан Дойл

Тень великого человека. Дядя Бернак

© ООО ТД «Издательство Мир книги», оформление, 2011

© ООО «РИЦ Литература», 2011

Тень великого человека

Глава I. Ночь, в которую горели сигнальные огни

Мне, Джеку Кольдеру из Вест-Инча, кажется странным, что хотя теперь, в середине девятнадцатого столетия, мне только пятьдесят пять лет и моя жена не больше одного раза в неделю вырывает у меня немножко седых волос над ухом, но я жил в такое время, когда образ мыслей и поступки людей так отличались от современных, как будто бы я жил на другой планете, потому что, когда я хожу по своим полям, я могу видеть вдали, на Бервикской дороге, небольшие клубы белого дыма, что указывает мне на то, что по границе, отделяющей Шотландию от Англии, постоянно движется это странное, невиданное прежде, стоногое чудовище, питающееся углем и содержащее в своем чреве до тысячи человек людей. В ясный день я могу видеть, как блестит на нем медь, когда оно поворачивается в сторону близ Корримюра; а потом, когда я посмотрю после этого на море, то и там вижу точно такое же чудовище, и даже не одно, а несколько их сразу; они оставляют за собой черный след в воздухе и белый на воде и плывут против ветра так свободно, как лосось по Твиду. Если бы мой отец увидал все это, то он онемел бы как от гнева, так и от удивления, потому что он до такой степени боялся оскорбить Творца, что никогда не шел против природы и всегда считал все новое чуть ли не богохульством. Так как лошадь создал Бог, а локомотив, двигающийся по Бирмингемской дороге, – человек, то мой добрый старый отец ни за что не оставил бы седла и шпор.

Но он удивился бы еще более, когда увидал, что теперь царствуют в сердцах людей мир и благоволение, в газетах печатают и на митингах говорят о том, что теперь не будет больше войны, разумеется, за исключением войны с чернокожими и другими подобными народами, потому что когда он умер, у нас была война, продолжавшаяся почти четверть столетия с кратким перерывом только на два года. Представьте себе это вы, которые живете теперь так мирно и спокойно! Дети, родившиеся во время войны, выросли, обросли бородой, и у них самих родились дети, а война все продолжалась. Те, которые служили в армии и бились с врагами, будучи крепкими молодыми людьми, сделались неповоротливыми и согнулись, а война все не прекращалась и на море и на суше. Неудивительно, что люди привыкли считать такое положение вещей нормальным и думали, что мирное время – это что-то неестественное. В течение этого долгого времени мы воевали с голландцами, с испанцами, с турками, с американцами, с монтевидеанцами, так что, казалось, при этой всеобщей войне не было родственных или совсем не состоящих между собой в родстве наций, которые не были бы вовлечены в эту борьбу. Но главным образом мы воевали с французами, и великий военачальник, предводительствовавший ими, был таким человеком, которого мы ненавидели, но в то же время боялись и восхищались им.

Его могли изображать на картинах, петь в честь него песни или представлять его самозванцем, но я скажу вам одно – этого человека так боялись, что над всей Европой висела точно какая-то грозная туча, и было такое время, когда ночью, завидев огонь на берегу, все женщины падали на колени и все мужчины хватались за свои ружья. Он всегда оставался победителем – вот почему он и наводил на всех такой ужас. Казалось, что не он подчиняется судьбе, а она ему. А теперь мы знали, что он находится на северном берегу; у него было сто пятьдесят тысяч человек старых солдат и суда для переправы. Но всем и каждому известно, что одна треть взрослого населения нашей родины взялась за оружие, и наш маленький одноглазый и однорукий военачальник уничтожил их флот. В Европе еще оставалась одна страна, в которой могли свободно мыслить и говорить.

На холме, около устья реки Твида, был приготовлен костер для сигнального огня – он был сложен из бревен и смоляных бочек; я хорошо помню, как я каждую ночь напрягал зрение, вглядывался в темноту и ждал, не загорится ли костер. В то время мне было только восемь лет, но это такой возраст, когда ребенок понимает, что значит горе, и мне казалось, что судьба моей родины зависит от меня и от моей бдительности. И вот как-то раз ночью, когда я смотрел таким образом, я вдруг увидал, что на сторожевом холме загорелся огонек. Это был язык пламени, ясно видный в темноте. Я помню, как я тер себе глаза, щипал себя и стучал суставами пальцев по каменному подоконнику для того, чтобы убедиться, что все это я вижу наяву. Затем пламя разгорелось сильнее, и я увидал на воде красную дрожащую полосу; я бросился из кухни к отцу с криком, что французы переплыли канал и что при устье Твида горит сигнальный огонь. Отец разговаривал в это время с мистером Митчеллем, студентом-юристом из Эдинбургского университета, и я точно теперь вижу, как он выбил золу из своей трубки об угол камина и посмотрел на меня через свои очки в роговой оправе.

– Да верно ли это, Джек? – сказал он.

– Верно, как смерть, – ответил я, задыхаясь.

Протянув руку, он взял со стола лежавшую на нем Библию и, положив ее себе на колени, раскрыл, как будто намереваясь прочесть нам что-нибудь; но затем он опять закрыл ее и поспешно вышел из дома. Мы, то есть студент-юрист и я, пошли также и шли за ним до ворот, выходящих на большую дорогу. Отсюда мы могли видеть красное пламя огромного сигнального огня и другой огонь, поменьше, горевший на севере от нас, в Эйтоне. К нам пришла и мать, которая принесла два пледа, чтобы защитить нас от холода, и мы простояли тут вплоть до утра; мы говорили очень мало между собой и шепотом… По дороге проезжало теперь гораздо больше народу, чем ночью накануне, потому что многие крестьяне-собственники из нашей местности записались в бервикские полки добровольцев и теперь мчались во весь опор на смотр. Некоторые из них перед отъездом выпили на прощание стакан или два вина, и я не могу забыть одного из них, который промчался мимо нас на большой белой лошади, махая огромной заржавевшей саблей при лунном свете. Проезжая мимо нас, они кричали, что горит северный Бервикский сигнальный огонь и думают, что тревога идет из Эдинбургской крепости. Некоторые из всадников ехали галопом в другом направлении – это были курьеры, посланные в Эдинбург, а также сын лендлорда и мастер Клейтон, помощник шерифа, и некоторые другие. В числе прочих был один человек прекрасного сложения, довольно полный, он ехал на саврасой лошади и, подъехав к нашим воротам, спросил что-то насчет дороги. Он снял с головы шляпу, чтобы освежиться, и тут я увидал, что у него было длинное лицо с добрым выражением и высокий большой лоб, выступавший вперед и окаймленный прядями рыжих волос.

– Я полагаю, что это ложная тревога, – сказал он. – Может быть, я сделал бы лучше, если остался на месте; но теперь, когда я отъехал так далеко, я позавтракаю вместе с полком. – Он пришпорил свою лошадь и поехал вниз по склону.

– Я хорошо его знаю, – сказал студент, указывая на него движением головы. – Он эдинбургский адвокат и мастерски пишет стихи. Его зовут Ватт (Вальтер) Скотт.

В то время никто из нас не слыхал этого имени; но это было незадолго до того, как его имя сделалось самым популярным во всей Шотландии, и мы не раз вспоминали о том, что он в эту ужасную ночь спрашивал у нас, как проехать. Но на рассвете мы совсем успокоились. Было пасмурно и холодно, и мать пошла домой, чтобы заварить нам чаю; вдруг на дороге показался кабриолет, в котором сидели доктор Хорскрофт из Эйтона и сын его Джим. Воротник коричневого пальто доктора был поднят кверху и закрывал ему уши; он был, по-видимому, в самом мрачном настроении, потому что Джим, которому было всего только пятнадцать лет, как только поднялась тревога, сейчас же отправился в Бервик, захватив с собой новое охотничье ружье отца. Отец догонял его всю ночь, и теперь он был пленником, и сзади него торчал ствол украденного им ружья. У него был такой же угрюмый вид, как и у его отца; он засунул руки в карманы, нахмурил брови и выпятил нижнюю губу.

– Все это ложь! – закричал громким голосом доктор, проезжая мимо нас. – Не было никакого десанта, а между тем все глупые люди в Шотландии шатаются по дорогам, сами не зная для чего.

Услышав такие слова, его сын, Джим, огрызнулся, а отец так ударил его по голове своим кулаком, что мальчик ударился подбородком о грудь, как будто бы он был оглушен. Мой отец покачал головой, потому что он любил Джима; но мы все пошли опять в дом, дремля и мигая глазами; теперь, когда мы узнали, что не было никакой опасности, у нас смыкались глаза, но вместе с тем было так весело на душе, как бывало со мной после этого, может быть, только раз или два во всю жизнь.

Впрочем, все это почти не имеет никакого отношения к тому, о чем я хочу рассказать моим читателям; но когда у человека хорошая память, а умения мало, то у него к одной мысли прицепляется до дюжины других. Но, впрочем, теперь, когда я вспоминаю обо всем случившемся, я вижу, что это имеет некоторое отношение к тому, что будет сказано дальше, потому что Джим Хорскрофт так поссорился со своим отцом, что тот отправил его в Бервикскую академию, а так как мой отец давно хотел послать меня туда же, то он и воспользовался этим случаем.

Но прежде чем я скажу несколько слов об этом учебном заведении, я вернусь к тому, с чего бы я должен был начать, и дам вам некоторое понятие о себе, – кто я такой, потому что моя книга может быть прочитана и людьми, живущими за пограничной областью, которые никогда не слыхали о Кольдерах из Уэст-Инча.

Уэст-Инч! Слова эти звучат очень громко, но нельзя сказать, что это – красивое имение, в котором был бы хороший дом; оно состояло только из обширного овечьего выгона с выщипанной травой, по которому свободно гулял ветер и который местами спускался до самого морского берега; это было такое имение, в котором человек, живущий умеренно, должен был работать не покладая рук только для того, чтобы заплатить поземельный налог и иметь по воскресеньям масло вместо патоки. Посредине стоял серый каменный, крытый черепицей дом, позади которого находился скотный двор, а над дверной притолокой была высечена на камне цифра 1703. Здесь более ста лет жили наши родные, которые, наконец, несмотря на свою бедность, заняли видное место среди местных жителей, потому что в деревне часто старый йомен пользуется большим уважением, чем давно поселившийся лендлорд.

Наш дом в Уэст-Инче был очень замечательным в одном отношении: землемеры и другие сведущие люди вычислили, что пограничная линия между двумя странами проходит как раз посредине него и разделяет одну из наших спален на две половины – английскую и шотландскую. А кровать, на которой я всегда спал, была поставлена так, что моя голова приходилась на север от пограничной линии, а мои ноги – на юг от нее. Мои приятели говорят, что если бы моя кровать была поставлена иначе, то у меня не было бы таких рыжих волос и мой ум не отличался бы таким серьезным направлением. Сам же я знаю только одно, что не раз в моей жизни, когда мой шотландский ум не мог придумать средства избавиться от опасности, меня выручали в этом случае мои здоровые, крепкие английские ноги, и они избавляли меня от беды. Но в школе мне постоянно напоминали об этом, потому что называли меня «половиной наполовину» или «Великобританией», а иногда «английским флагом». Когда происходило сражение между шотландскими и английскими мальчиками, то одна сторона била меня по ногам, а другая давала мне пощечины, а затем обе стороны переставали меня бить и хохотали, как будто бы тут было что-нибудь смешное.

Сначала я чувствовал себя очень несчастным в Бервикской академии. Бертуистль был у нас старшим учителем, а Адамс – младшим, но я не любил ни того ни другого. Я был робок и вял от природы, не умел расположить к себе учителей и подружиться с мальчиками. По прямой линии, как летает ворона, от Бервика до Уэст-Инча было девять миль, а если ехать по дороге, то одиннадцать с половиной, и я тосковал, потому что был так далеко от матери. Заметьте, что в этом возрасте мальчик говорит, будто он не нуждается в ласках матери, но как грустно делается ему, когда его поймают на слове! Наконец, пришло такое время, когда я не мог больше выносить этого, – я решился бежать из школы и как можно скорее добраться до дома. Но в самую последнюю минуту мне удалось заслужить всеобщую похвалу и удивление всех и каждого, начиная от старшего учителя и кончая последним слугой, так что жизнь в школе сделалась для меня приятной; мне стало жить легко, и все это благодаря тому, что я случайно упал из окна второго этажа.

Вот как это случилось. Однажды вечером меня ударил ногой Нед Бертон, который был первым забиякой у нас в училище, и эта обида в соединении с другими огорчениями переполнила чашу моих страданий. В эту ночь я, спрятав под одеяло мое заплаканное лицо, поклялся, что на следующее утро буду находиться если не в Уэст-Инче, то на дороге к нему. Наш дортуар был в бельэтаже, но я отлично умел лазить, и на большой высоте у меня не кружилась голова. Хотя я был еще очень юным, но в Уэст-Инче мне ничего не стоило, привязав себе к бедру веревку, спускаться вниз с вершины крыши, которая была на высоте тридцати пяти футов от земли. Поэтому мне нечего было бояться, что я не выберусь из дортуара Бертуистля. Я ждал, пока ученики перестали кашлять и ворочаться на своих постелях, и это ожидание показалось мне очень долгим; наконец, все заснули на деревянных кроватях, которые стояли длинным рядом; тогда я потихоньку встал с постели, кое-как оделся, взял сапоги в руку и подошел на цыпочках к окну. Отворив окно, я выглянул из него. Подо мной был сад и близко ко мне толстый сук груши, который я мог достать рукой. Для ловкого мальчика это могло служить самой лучшей лестницей. Если бы я попал в сад, то мне нужно было только перелезть через стену, имевшую пять футов вышины, а затем меня отделяло бы от дома одно только расстояние. Крепко ухватившись одной рукой за сук, я уперся коленом в другой и уже совсем хотел вылезть из окна, как вдруг я остановился и как будто окаменел. Из-за стены на меня смотрело какое-то лицо. Я был поражен страхом, увидя, до чего оно бледно и неподвижно. Оно было освещено луной, и глаза его медленно двигались, озираясь вокруг, но я был скрыт от них листвой грушевого дерева. Затем это бледное лицо поднялось вверх, точно его что-нибудь подтолкнуло, и, наконец, показались шея, плечи и колени мужчины. Сев на стену, он с большим усилием поднял вверх вслед за собой какого-то мальчика, одинакового со мною роста, который от времени до времени тяжело вздыхал, как будто бы стараясь подавить рыдание. Мужчина потряс его и сказал ему шепотом несколько грубых слов, после чего оба они спустились со стены в сад. Я все стоял на весу, поставив одну ногу на сук, а другую на подоконник, не смея пошевелиться, так как боялся привлечь к себе их внимание, потому что я мог слышать, как они шли, крадучись, в тени, отбрасываемой на далекое пространство домов. Вдруг я услыхал прямо у себя под ногами какое-то царапанье и затем резкий звон падающего стекла.

– Готово, – сказал мужчина шепотом и скороговоркой. – Теперь для тебя довольно места.

– Но края с острыми зубцами! – воскликнул мальчик слабым дрожащим голосом.

Мужчина так выругался, что меня продрал мороз по коже.

– Полезай, щенок, – заворчал он, – не то…

Я не мог видеть, что он сделал, но вслед за тем вдруг послышался крик от боли.

– Полезу! Полезу! – закричал маленький мальчик.

Но больше я уже ничего не слыхал, потому что у меня вдруг закружилась голова, и моя пятка соскользнула с сука. Я испустил ужасный крик и упал всей тяжестью моего тела, в котором было девяносто пять фунтов веса, прямо на согнутую спину вора. Если вы спросите меня, почему я так сделал, то я отвечу вам, что я сам до настоящего времени не знаю хорошенько, было ли это простой случайностью или же я сделал так с умыслом. Весьма возможно, что в то время, когда я намеревался поступить таким образом, случай устроил для меня это дело. Вор выставил вперед голову и наклонился, стараясь пропихнуть мальчика в маленькое окошко, и в это самое время я упал на него, на то место, где шея соединяется со спинным хребтом. Он издал какой-то свист, упал ничком и покатился по траве, повернувшись три раза и стуча пятками. Его маленький спутник пустился бежать со всех ног при лунном свете и в один миг перелез через стену. Что же касается меня, то я сидел на земле, кричал благим матом и тер рукою одну из ног: я чувствовал, что она у меня как будто бы стянута раскаленным докрасна кольцом.

Само собою разумеется, что в самом скором времени в сад пришли все живущие в доме, начиная с главного учителя и кончая последним конюхом, с лампами и фонарями. Дело вскоре объяснилось; вора положили на ставень и унесли из сада; меня же с большой торжественностью отнесли в особенную спальню, где кость ноги вправил мне хирург Пэрди, младший из двоих братьев, носивших эту фамилию. Что касается вора, то нашли, что у него отнялись ноги, и доктора не могли сказать утвердительно, будет ли он владеть ими или нет. Но закон не стал ждать их окончательного решения, потому что через шесть недель после Карлайлской сессии он был повешен. Оказалось, что это был самый отчаянный преступник в Северной Англии, потому что он совершил три убийства и за ним было столько преступлений, что его стоило бы повесить не один раз, а десять.

Рассказывая вам о моем отрочестве, я не мог не упомянуть об этом случае, так как в то время он был самым важным событием в моей жизни. Но теперь я уже не буду более отклоняться от главного предмета, потому что, когда я подумаю обо всем, что нужно мне сказать, я вижу ясно, что мне придется очень много говорить, прежде чем я кончу: когда человек рассказывает только о своей частной жизни, то и это отнимает у него все его время; но когда он принимал участие в таких важных событиях, о которых я буду говорить, то ему очень трудно изложить все так, как бы он желал, особенно если он к этому не привык. Но, слава Богу, у меня все такая же хорошая память, какой она была и раньше, и я постараюсь рассказать решительно обо всем, прежде чем дойду до конца. По случаю этого дела с вором я подружился с Джимом Хорскрофтом, сыном доктора. Он с самого первого дня поступления в школу был самым смелым в драках, потому что не прошло и часа после того, как он приехал сюда, как он перебросил Бертона, который до него считался самым сильным из учеников, через большую черную доску в классе. Джим всегда отличался сильно развитыми мускулами и широкой костью, и даже в то время он был широкоплечим и высокого роста мальчиком, много не разговаривал, давал волю рукам и очень любил стоять, прислонясь своей широкой спиной к стене, с руками, глубоко засунутыми в карманы панталон. Я даже помню, что он ради шутки держал во рту сбоку соломинку, именно так, как впоследствии он держал трубку. У Джима остались те же самые хорошие и дурные наклонности, какие были и в то время, когда я в первый раз познакомился с ним. Господи! Каким героем он казался нам тогда! Мы были не больше, как маленькие дикари, и, подобно дикарям, чувствовали уважение к силе. Был у нас Том Карндель из Аппльбоя, который мог писать алкаические стихи так же легко, как будто бы это были только пентаметры и гекзаметры, но никто из учеников не обращал на Тома ни малейшего внимания. Был еще Уилли Ирншо, который знал решительно все года, начиная с убиения Авеля, так что к нему обращались даже учителя, если они были в сомнении, но у этого мальчика была узкая грудь, и хотя он был высок ростом, но не широк костью. И что же, разве помогло ему знание годов, когда Джек Симонс из младшего отделения класса гнал его по всему коридору ремнем с пряжкой на конце? С Джимом Хорскрофтом этого делать было нельзя. Какие рассказы о его силе передавали мы друг другу шепотом! Как он проломил кулаком филенку дубовой двери в рекреационной зале, как в то время, когда «Долговязый Мерридью» унес мяч, он схватил Мерридью с мячом, поднял его вверх и, минуя всех противников, быстро добежал до цели. Нам казалось ни с чем не сообразным, чтобы такой человек, как он, стал ломать себе голову из-за каких-то там спондеев и дактилей, или непременно знал, кто подписал Великую хартию. Когда он сказал при всем классе, что ее подписал король Альфред, то мы, маленькие, подумали, что, по всей вероятности, так и было и что, может быть, Джим знает об этом лучше, чем тот, кто написал учебник. Ну, так вот, этот случай с вором и обратил на меня его внимание, потому что он погладил меня по голове и сказал, что я – храбрый маленький чертенок, и я по крайней мере неделю не чуял под собой ног от гордости. Целых два года мы были с ним очень дружны, и, хотя в сердцах или не подумав, он делал многие вещи, которые меня раздражали, но я любил его как брата и так плакал, что слез набралось бы с целый чернильный пузырек, когда он ушел от нас в Эдинбург, чтобы изучить профессиональное дело своего отца. Я после него пробыл еще пять лет в заведении Бертуистля и перед выходом сам сделался самым сильным учеником, потому что я был таким твердым и крепким, как китовый ус, хотя что касается до веса и развития мускулов, то я уступал в этом отношении моему знаменитому предшественнику. Я вышел из учебного заведения Бертуистля в год юбилея и после того три года прожил дома, занимаясь скотоводством. Но корабли на море и сухопутные армии все еще сражались, и на нашу страну падала грозная тень Бонапарта. Мог ли я знать, что и мне также придется принять участие в том, чтобы тень эта перестала пугать наш народ?

Глава II. Кузина Эди из Айемауса

За несколько лет до рассказанных мною происшествий, когда я был еще маленьким мальчиком, к нам приехала погостить недель на пять единственная дочь брата моего отца. Уилли Кольдер, поселившийся в Айемаусе, плел рыбачьи сети и этим плетением добывал больше, чем мы в Уэст-Инче, где рос вереск и была песчаная почва. Так вот, его дочь, Эди Кольдер, приехала к нам в хорошеньком красном платьице и шляпке, которая стоила пять шиллингов, с чемоданом, наполненным такими вещами, на которые моя дорогая мать смотрела с большим удивлением. Нам казалось странным, что она тратит так много денег, будучи еще совсем девочкой, что она отдала извозчику столько, сколько он с нее запросил, и прибавила ему еще два пенса, хотя он и не требовал этого. Она так пила имбирное пиво, как мы воду, и непременно требовала, чтобы в чай ей клали сахару, а с хлебом подавали масло, точно она была англичанкой.

В то время я не обращал большого внимания на девочек, потому что не понимал, на что они могут быть годны. В учебном заведении Бертуистля никто из нас не придавал им большого значения; но, должно быть, самые маленькие из учеников были умнее, потому что, когда они сделались старше, они начали думать несколько иначе. Мы, малыши, все были одинакового о них мнения: какая может быть польза от такого существа, которое не может драться, постоянно сплетничает, а если запустить камнем, то руки у него трясутся, точно тряпка, колеблемая ветром? А потом они напускают на себя такую важность, точно это отец и мать в одном лице, потому что всегда мешают играть, говоря: «Джимми, у тебя виден палец из сапога», или: «Ступай домой, грязный мальчишка, и умойся», – так что на них делается противно смотреть.

Поэтому, когда вышеупомянутая девочка поселилась в Уэст-Инче, мне было не особенно приятно на нее смотреть. В то время мне исполнилось двенадцать лет (это было на праздник), a ей – одиннадцать; она была худенькой девочкой довольно большого роста с черными глазами и очень смешными манерами. Она смотрела всегда вперед с разинутым ртом, как будто видела что-то удивительное; но когда я становился позади нее и смотрел в ту же сторону, куда глядела и она, то не мог увидеть ничего, кроме корыта для водопоя овец, или навозной кучи, или же нижнего белья отца, висящего на жерди для просушки. А потом, если она видела часть поля, поросшего вереском или папоротником, или какие-нибудь самые обыкновенные вещи в этом же роде, то начинала сентиментальничать, как будто бы это поразило ее, и кричала: «Как это мило! Как чудесно!» – как будто бы это была нарисованная картина. Она не любила никаких игр, и, несмотря на это, я заставлял ее играть в пятнашки и в другие игры в этом же роде; но с ней было совсем невесело играть, потому что я мог поймать ее в три прыжка, а ей никогда не удавалось поймать меня, хотя, когда она бежала, то так махала руками и производила такой шум, какого не было бы от десяти мальчиков. Когда я говорил, что она ни на что не годна и что отец ее делает глупо, что воспитывает ее таким образом, то она начинала плакать и говорила, что я – грубый мальчик и что она нынче же вечером уедет домой и во всю жизнь не простит мне такой обиды. Но через пять минут она совершенно забывала обо всем этом. Странно, что она любила меня больше, чем я ее, и никогда не оставляла меня в покое, но ходила за мной по пятам и потом говорила: «А, так вот ты где!» – как будто бы это казалось ей удивительным. Но вскоре я увидал, что в ней было кое-что и хорошее. Она иногда давала мне пенни, так что однажды у меня в кармане сразу очутилось четыре пенса. Но всего лучше было то, что она умела рассказывать разные истории. Так как она страшно боялась лягушек, то я обыкновенно приносил лягушку и говорил, что засуну ей лягушку за платье, если она не расскажет мне какой-нибудь истории. Это всегда производило такое действие, что она начинала рассказывать; но ей стоило только начать, а потом надо было удивляться, как она рассказывала дальше. У меня захватывало дух, когда я слушал рассказы о том, что с ней случилось. В Айемаус приезжал какой-то варварийский пират, который опять приедет через пять лет на корабле, наполненном золотом, и женится на ней; а потом там был также и какой-то странствующий рыцарь, который дал ей кольцо и сказал, что выкупит его, когда придет время. Она показывала мне кольцо, очень похожее на те кольца, которые были пришиты к пологу моей кровати, но она сказала, что это кольцо было из чистого золота. Я спрашивал у нее, что же сделает рыцарь, если он встретится с варварийским пиратом, и она говорила мне в ответ, что он снесет ему с плеч голову. Я никак не мог понять, что такое могли видеть в ней все эти люди. И тогда она говорила мне, что ее провожал в Уэст-Инч какой-то переодетый принц. Я спросил у нее, почему же она узнала, что это был принц, и она отвечала: «Потому, что он был переодет». В другой раз она сказала, что ее отец придумывает загадку, и когда он ее придумает, то напечатает в газетах, и тот, кто ее отгадает, получит половину его состояния и руку его дочери. Я сказал на это, что хорошо умею отгадывать загадки и что она должна прислать ее мне, когда она будет придумана. Она сказала, что загадка эта будет напечатана в «Бервикской газете», и пожелала узнать, что я сделаю с ней, когда получу ее руку. Я ответил на это, что продам ее с аукциона за столько, сколько за нее дадут; но в этот вечер она не хотела больше ничего рассказывать мне, потому что была чем-то очень обижена.

В то время, когда жила у нас кузина Эди, Джима Хорскрофта не было дома, но он вернулся на той же самой неделе, когда она от нас уехала, и я помню, что я очень удивился, когда он стал расспрашивать о девочке и заинтересовался ею. Он спросил у меня, хороша ли она собою, а когда я сказал, что я этого не заметил, то он засмеялся, назвал меня кротом и сказал, что придет такое время, когда у меня откроются глаза. Но вскоре он заинтересовался совсем другим, а что касается до меня, то я и не вспоминал об Эди до тех пор, пока она не взяла в свои руки мою жизнь и стала вертеть ею так, как я верчу это перо.

Это было в 1813 году, после того, как я вышел из школы, когда мне исполнилось восемнадцать лет; на моей верхней губе уже показалось волосков с сорок, и была надежда, что их вырастет еще больше. Когда я вышел из школы, то со мной произошла перемена: игры уже не занимали меня так, как прежде, но вместо этого я лежал на освещенных солнцем склонах холмов, разинув рот и смотря во все глаза, совершенно так, как это делала прежде кузина Эди. Прежде меня вполне удовлетворяло то, что я мог бегать скорее и прыгать выше, чем мой сосед на школьной лавке, и это наполняло всю мою жизнь; но теперь это казалось мне таким ничтожным; я все о чем-то грустил и грустил, смотря вверх на высокий небесный свод и вниз на поверхность синего моря, и чувствовал, что мне чего-то недостает, но не мог выразить, чего именно. И кроме того, я сделался также вспыльчивым, потому что у меня, по-видимому, были расстроены нервы, и когда моя мать спрашивала у меня, что такое со мной, или отец говорил, что мне нужно заняться делом, я отвечал на это так резко, что и сам впоследствии сожалел об этом. Ах! У человека может быть не одна жена, он может иметь несколько детей, но у него никогда не будет другой матери, и поэтому пусть он обращается с ней нежно, пока может.

Однажды, когда я вернулся домой от овец, я увидал, что отец сидит с письмом в руке, что у нас случалось очень редко, разве только в таких случаях, когда фактор писал о том, что следует платить поземельный налог. Затем, когда я подошел поближе к нему, я увидал, что он плачет. Я стоял и смотрел на него во все глаза: я всегда думал, что мужчине не следует этого делать. Я представляю его себе в таком виде и теперь, потому что на его загорелой щеке была тонкая глубокая морщина, через которую не могла перелиться слеза, и она поэтому должна была течь вкось к его уху и оттуда падала на лист бумаги. Около него сидела мать и гладила его руки так, как она гладила по спине кошку, когда хотела ее успокоить.

– Да, Дженни, – сказал он, – не стало бедного Уилли. Это письмо от его поверенного. Смерть была внезапная, а иначе нас известили бы раньше. Он пишет, что у него был карбункул и кровоизлияние в мозг.

– Ах, теперь все его страдания прекратились, – сказала мать.

Отец обтер себе уши постланною на стол скатертью.

– То, что он скопил, он оставил своей дочери, – сказал он, – и право же, если только она не переменилась, то она скорехонько все истратит. Ты помнишь, что она говорила о слабом чае, когда жила у нас, а ведь он стоит семь шиллингов фунт.

Мать покачала головой и посмотрела вверх на окорока ветчины, свисавшие с потолка.

– Он не пишет, сколько именно оставил покойный, но только говорит, что ей хватит с избытком. Он пишет также, что она приедет сюда и будет жить с нами, потому что таково его предсмертное желание.

– Она должна платить за свое содержание! – закричала резким тоном мать. В то время меня огорчило то, что она заговорила в такое время о деньгах, но если бы она не позаботилась об этом, то через год мы были бы выброшены на большую дорогу.

– Да, она будет платить и приедет к нам сегодня же. Послушай, Джек, сын мой, поезжай-ка ты в Эйтон и дождись там вечернего дилижанса. В нем приедет твоя кузина Эди, и ты привезешь ее в Уэст-Инч.

Когда на часах было четверть шестого, я поехал вместе с Соутером Джонни, стариком пятидесяти одного года, носившим длинные волосы, в нашей телеге, у которой был недавно выкрашен задок и в которой мы ездили только по праздникам. Омнибус приехал в одно время со мною, и я, глупый деревенский парень, не принимая в расчет того, что прошло уже несколько лет, искал в толпе, стоявшей перед постоялым двором, худенькую девочку, у которой юбочка была немного ниже колен. Когда я толкался тут и вытягивал шею, как журавль, меня вдруг кто-то тронул за локоть, и я увидел, что какая-то дама вся в черном стоит на подножке; я узнал, что это и была моя кузина Эди. Я узнал, говорю, но если бы она меня не тронула, то я прошел бы мимо нее двадцать раз и все-таки не узнал бы ее. Честное слово, если бы Джим Хорскрофт спросил у меня теперь, хорошенькая она или нет, то я сумел бы ответить ему! Она была смуглая, гораздо смуглее девушек в нашей пограничной области, с легким румянцем, пробивающимся сквозь смуглый цвет, подобно более яркой окраске в нижней части лепестков желтой розы. У нее были пунцовые губы, выражавшие доброту и твердость; и затем я сейчас же заметил тот плутовской и насмешливый взгляд, который таился в глубине ее больших черных глаз, показываясь на минуту и затем опять скрываясь. Она обошлась со мной так, как будто бы я достался ей по наследству, протянула мне свою руку и этим ободрила меня. Она была, как я уже сказал, в черном; платье на ней было какого-то удивительного фасона, черная вуаль откинута назад.

– Ах, Джек, – сказала она, жеманясь на английский манер, чему она научилась в пансионе. – Нет, нет, мы теперь уже не маленькие, – эти последние слова она сказала потому, что я самым неуклюжим образом приблизил к ней мое глупое загорелое лицо для того, чтобы поцеловать ее, как я сделал тогда, когда виделся с ней последний раз. – Влезьте поскорее наверх, голубчик, и дайте шиллинг кондуктору, потому что он был необыкновенно учтив со мной всю дорогу.

Я покраснел до ушей, потому что у меня в кармане была только одна четырехпенсовая серебряная монета. Никогда я не ощущал так сильно недостаток денег, как в эту минуту. Но она сразу поняла, в чем дело, и мигом всунула мне в руку маленький кожаный кошелек с серебряным замочком. Я заплатил кондуктору и хотел отдать ей ее кошелек назад, но она пожелала, чтобы он остался у меня.

– Вы будете моим кассиром, Джек, – сказала она со смехом. – Это ваш экипаж? Какой он смешной! Где же мне сесть?

– На сиденье, – отвечал я.

– А как же мне добраться до него?

– Поставьте ногу на ступицу колеса, я вам помогу.

Я вскочил в телегу и взял в свою руку обе ее маленькие ручки в перчатках. Когда она поднялась наверх с одной стороны телеги, то я почувствовал на своем лице ее дыхание, приятное и теплое, и казалось, что все, что было смутного и беспокойного у меня на душе, отлетело от нее в одну минуту. Я почувствовал, что в эту одну минуту я стал совсем другим человеком и сделался мужчиной.

Может быть, лошадь успела только махнуть хвостом – времени прошло не больше, – а между тем, со мной что-то произошло, где-то упала какая-то преграда, и я зажил новой, более широкой жизнью и стал опытнее. Все это я ощутил в один миг, но так как я был робок и необщителен, то только оправил для нее сиденье. Она следила глазами за дилижансом, который, гремя колесами, поехал назад в Бервик, и вдруг начала махать платком.

– Он снял шляпу, – сказала она. – Должно быть, он офицер. Он очень изящен на вид. Может быть, вы его заметили? Это тот джентльмен, который занимал место в империале, очень красивый собой, в коричневом пальто.

Я покачал головой, и сильная радость уступила место глупой злобе.

– Ах, я уже никогда не увижу его опять! Вот эти зеленые склоны холмов и серая вьющаяся лентой дорога – все это в таком же виде, как было и прежде. Что же касается до вас, Джек, то я не вижу в вас большой перемены. Кажется, только манеры у вас стали получше. Ведь вы уже не будете теперь пускать мне за спину лягушек, не будете? У меня сделалась дрожь при одной только мысли об этом.

– Мы сделаем все, что только можем, чтобы вам жилось хорошо в Уэст-Инче, – сказал я, помахивая бичом.

– Вы такие добрые, право, что приняли к себе бедную, одинокую девушку, – сказала она.

– Это так любезно с вашей стороны, что вы едете к нам, кузина Эди, – проговорил я, заикаясь. – Но я боюсь, что вам покажется у нас скучно.

– Я думаю, что у вас мало развлечений, Джек, не правда ли? Кажется, у вас немного соседей – мужчин, как мне помнится?

– Да, вот майор Эллиот, который живет в Корримюре. Он иногда приходит к нам по вечерам. Это бравый старый служака, который был ранен пулей в колено, когда служил под начальством Веллингтона.

– Ах, когда я говорю о мужчинах, Джек, это вовсе не значит, что я говорю о стариках, раненных в колено. Я говорю о людях нашего с вами возраста, с которыми можно было бы познакомиться. Да, кстати, – кажется, у этого старого ворчуна доктора был сын?

– О да, конечно. Это – Джим Хорскрофт, мой закадычный друг.

– А что, он живет дома?

– Нет, но скоро вернется домой. Теперь он все еще в Эдинбурге – он там учится.

– Ну так мы будем проводить время вместе, до тех пор, пока он не вернется. Но я очень устала и желала бы поскорее доехать до Уэст-Инча.

Я заставил старого Соустера Джонни ехать с такой быстротой, с какой он никогда не езжал прежде, и через час после этого разговора она уже сидела за ужином, и мать моя поставила на стол не только масло, но даже хрустальную тарелку с вареньем из крыжовника, и тарелка эта блестела и казалась очень красивою при свете свечки.

Я видел, что и родители мои, так же, как я, были поражены происшедшей с ней переменой, хотя у них это выражалось иначе.

Моя мать была так озадачена тем, что у нее на шее было надето что-то из перьев, что она называла ее не просто Эди, а мисс Кольдер, так что, наконец, моя кузина, у которой были такие милые, грациозные манеры, стала поднимать кверху свой указательный пальчик всякий раз, когда она делала это. После ужина, когда она пошла спать, мои родители больше ни о чем не говорили, как только о том, какой у нее вид и как она воспитана.

– Впрочем, надо сказать, – заметил мой отец, – что-то не видно, чтобы она особенно горевала о смерти моего брата.

И только тут я вспомнил, что она не сказала об этом ни слова во все время с тех пор, как я с ней встретился.

Глава III. Тень на море

В скором времени кузина Эди сделалась у нас, в Уэст-Инче, королевой, а мы все, начиная с отца, – ее покорными подданными. Когда моя мать сказала, что ее содержание обойдется не дороже четырех шиллингов в неделю, то Эди по своей доброй воле назначила плату в семь шиллингов и шесть пенсов. Ей отдали комнату, выходившую на юг, где было всего больше солнца и окно обвито жимолостью; и надо было только любоваться теми вещами, которые она привезла из Бервика, чтобы поставить в нее. Она ездила туда два раза в неделю, но наша телега не годилась для нее, а потому она нанимала двухколесный фаэтон у Энгуса Уайтгеда, ферма которого находилась за холмом. И она почти всякий раз привозила подарок которому-нибудь из нас: или деревянную трубку отцу, или шотландский плед матери, или какую-нибудь книгу мне, или же медный ошейник для Роба – нашей овчарки. Кажется, не было на свете женщины щедрее ее.

Но самым лучшим подарком для нас было ее присутствие. Благодаря ему, самый ландшафт принял для меня иной вид: с того дня, как она приехала, солнце светило ярче, склоны холма казались зеленее и воздух приятнее. Наша жизнь уже не была однообразною, как прежде, потому что мы проводили время в обществе такой девушки, какой была она, и старый, мрачный, серый дом казался мне совсем другим местом с тех пор, как она прошла по циновке, лежавшей у входной двери. Не лицо ее, хотя оно было привлекательным, и не фигура, хотя я не видывал другой такой девушки, которая могла бы сравниться с ней по фигуре, но ее ум, ее оригинальное обращение, в котором проглядывала насмешка, ее новая для нас манера говорить, гордо везти за собой шлейф и вскидывать кверху голову, – вот что производило то, что всякий чувствовал себя как бы землею, по которой она ходила, а затем ее быстрый, вызывающий на откровенность взгляд и сказанное ею доброе слово делали то, что человек опять становился на один уровень с нею. Впрочем, нельзя сказать, чтобы он стоял на одном с нею уровне. Мне всегда казалось, что она стоит выше меня и ушла вперед от меня. Я мог убеждать самого себя, бранить себя и делать, что мне угодно, но не мог заставить себя думать, что в наших жилах течет одна и та же кровь и что она была только деревенской девушкой, так же, как и я был только деревенским парнем. Чем больше я любил ее, тем больше я ее боялся, и она могла заметить, что я боюсь ее, раньше, чем увидала мою любовь к ней. Когда я был не с ней, то находился в тревожном состоянии, а когда я был с ней, то дрожал все время, потому что боялся, как бы своими нескладными речами не надоесть ей или чем-нибудь не оскорбить ее. Если бы я лучше знал женщин, то не стал бы так мучиться этим.

– Вы очень переменились, Джек, и стали совсем не таким, как прежде, – сказала она, искоса поглядывая на меня из-под своих черных ресниц.

– А когда мы с вами встретились, то вы сказали, что я не очень переменился, – заметил я.

– Ах! Тогда я говорила о том, что вы не очень переменились на вид, а теперь говорю о вашей манере держать себя. Прежде вы обращались со мной так грубо, так повелительно, все хотели сделать по-своему, вы были точно маленький мужчина. Я помню вас с вашими всклокоченными волосами и плутовскими глазами. А теперь вы такой кроткий, такой скромный и говорите так тихо.

– С годами человек привыкает держать себя, как следует, – сказал я.

– Ах да, но я скажу вам, Джек, что в прежнем виде вы нравились мне гораздо больше, чем теперь.

И когда она говорила это, я смотрел на нее с удивлением: я думал, что она не может мне простить того, как я обращался с ней. Я решительно не мог понять, кому это могло нравиться, – разве только кому-нибудь из сумасшедшего дома. Я вспомнил, что, когда она читала, сидя у входной двери, я отправлялся, бывало, в степь с хлыстом из орешника, на конце которого было шесть маленьких глиняных шариков, и бросал в нее этими шариками так, что доводил ее до слез. А потом я вспомнил еще, как я поймал угря в ручейке, в Корримюре, и с ним гонялся за ней, и, наконец, она с криком прибежала к моей матери и спряталась под ее фартук, обезумев от страха, а отец, ударив меня по уху веселкой для похлебки, сшиб меня с ног, и я вместе с угрем покатился под кухонный шкаф для посуды. И вот этого-то ей теперь и недоставало. Ну так в настоящее время она этого никогда не увидит, потому что у меня скорее отсохнет рука, чем я стану делать это теперь. Но только теперь я стал понимать эту странность в характере женщины, а также то, что мужчина не должен рассуждать о женщине, но только наблюдать и стараться понять ее.

Через несколько времени у нас с ней установились известные отношения, когда она увидела, что может делать, что ей угодно и как угодно, и что она может поманить меня к себе и позвать, точно так же, как я мог распоряжаться старым Робом. Вы подумаете, я был глуп, что позволил вскружить себе голову? Может быть, я и действительно был глуп, но при этом вы должны вспомнить, что я совсем не видал женщин и теперь нам часто приходилось быть вместе. Кроме того, она была одна из миллиона женщин, а я скажу вам, что нужно было иметь очень крепкую голову для того, чтобы она не вскружила ее.

Да вот хоть бы майор Эллиот, человек, который схоронил трех жен и участвовал в двенадцати настоящих сражениях, так и его Эди могла обвернуть вокруг своего пальчика, точно мокрую тряпку, – она, девушка, только что вышедшая из пансиона, где была полной пансионеркой. Я встретил его, когда он шел, прихрамывая, из Уэст-Инча в первый раз после того, как она приехала, с румянцем на щеках и блестящими глазами, так что казался лет на десять моложе. Он поднимал кверху свои седые усы и закручивал их до самых глаз и так гордо выступал своей здоровой ногой, точно музыкант, играющий на духовом инструменте. Бог знает, что она сказала ему, но только ее слова подействовали на его кровь точно старое вино.

– Я пришел к тебе, парень, – сказал он, – но теперь мне нужно опять идти домой. Впрочем, я приходил не задаром, потому что имел возможность увидать la belle cousine. Прелестная и очаровательная молодая особа, скажу тебе, парень.

Он выражался очень правильно и точно и любил иногда ввернуть в свою речь какое-нибудь французское слово, потому что в бытность свою на полуострове он немножко научился этому языку. Он так все и продолжал бы говорить о кузине Эди, но я увидал, что у него из кармана торчит уголок газеты, и понял, что он, по своему обыкновению, приходил к нам затем, чтобы сообщить мне какие-нибудь новости, потому что мы, живя в Уэст-Инче, почти ни о чем не слыхали.

– Что новенького, майор? – спросил я.

Он вытащил из кармана газету и помахал ею.

– Союзники одержали большую победу, сын мой. Я думаю, что Нэп (Наполеон) не может долго сопротивляться. Саксонцы оттеснили его, и он был совершенно разбит при Лейпциге. Веллингтон перешел Пиринеи, и полки Грагэма будут скоро в Болонье.

Я подбросил вверх свою шляпу.

– Значит, война прекратится, наконец, – воскликнул я.

– Да и пора, – сказал он, покачивая головой с серьезным видом. – Это была кровопролитная война. Ну, теперь уже не стоит говорить о том, какой план был у меня в голове относительно тебя.

– Какой же это план?

– Да вот какой, мой милый: у тебя тут нет настоящего дела, а так как теперь у меня колено стало лучше разгибаться, то я надеялся опять поступить на службу в действующую армию. Я думал, что и ты мог бы пойти в солдаты и послужить под моим начальством.

При одной мысли об этом у меня сильно забилось сердце.