Антон Уткин.

Тридевять земель



скачать книгу бесплатно

Толпа снова покрыла репризу довольным хохотом. Искоса глянув на соловьёвскую помещицу и заметив пробежавшую по лицу её тень презрения, урядник изрёк немного извиняющимся голосом:

– Да уж такой народ анафемский, ничего не поделаешь с ним!

И было непонятно, к кому относил он эти слова – к японцам, или к своим соотечественникам.

* * *

Недавно прошедший трактор с косилкой, о котором говорил Николай Афанасьевич, срезал с обочин крапиву и лебеду, но разбил немного мокрую дорогу, и на мосту Михаил чуть не застрял. Сколько он помнил канаву, через которую был наведён мост, – не канаву даже, а русло высохшего ручья, – здесь всегда царило месиво из полусгнивших брёвен настила и пластилинового чернозёма, и стоило пройти дождю, для некоторых видов автомобильной техники путь в Соловьёвку становился недоступен.

Вдоль его двора тоже прошла косилка, но она захватила только метра полтора обочины, и разница между скошенным и нескошенным неприятно резала глаз. Ровненький газон перед двором Марьи Николаевны тоже как бы укорял его, и, наскоро попив чаю, Михаил взялся было за косу, но скоро бросил и пошел мимо пустых домов к Сашкиному пепелищу, словно надеясь, что в прошлый раз глаза его обманули.

Снова зашла Марья Николаевна поглядеть, чем он занимается, одобряла, но тоже, как и Николай Афанасьевич, никак не могла взять в толк, зачем оформлять ему всю землю. Земли этой вокруг было столько, что хватило бы на крупное фермерское хозяйство.

На всём их конце жилым оставался только её дом, да чуть дальше – дом Тони Чибисовой у Гнилого моста. Когда-то конец этот жил полноценной деревенской жизнью. Не считая Ольги Панкратовны, по соседству с Марьей Николаевной в начале девяностых поселилась Бела, переехавшая из Таджикистана. Мать её была отсюда родом, ей принадлежал рубленный в лапу домик, ныне совсем погрязший в захватившей двор крапиве. Михаил помнил, как летними вечерами ослепшая Сима, как её здесь все называли, подолгу сидела на лавочке под крохотным крылечком с дочерью своей Белой.

По правую руку стоял дом Николая Семёновича и сестры его Машки. Сын его вёл какие-то темные дела, которые в те годы вели многие, задолжал каким-то бандитам; отец, чтобы выручить его, продал квартиру в Волгограде и вернулся в родную деревню к сестре. Николай Семёнович любил выпить и навеселе часто захаживал к Ольге Панкратовне. Как-то летом Михаил помогал Николаю Семёновичу убирать сено. Того сена, что накосили за домом у речки, не хватило, и Николай Семёнович ещё докосил у железной дороги. "Вся Россия обратно на лошадей пересела, – сказал ему тогда Николай Семёнович, – кончилось время золотое. Конезаводы нынче пошли-и в гору", – с пониманием задирал он голову. Собственную его лошадь звали Малинка. На ней и отправились за сеном. Рядом бежал серый пузатый Дымок. Малинка покорно ждала, пока нагрузят воз. На тяжёлом её, приспущенном веке сидела изумрудная муха; Малинка медленно закрывала его, встряхивала головой, муха взлетала и тут же садилась обратно на веко, зашторивая безучастный глаз.

Дымку сена было не возить, и он, заскучав, убежал к дому.

И вот теперь оставалась Тоня Чибисова у гнилого моста, да одинокая Марья Николаевна. Судьба её семьи была горька. Муж, от которого она имела двух сыновей, вернулся с войны, но спился. Порок этот передался и детям. В каких именно обстоятельствах окончил свои дни муж Марьи Николаевны, не было известно Михаилу, зато смерть сыновей случилась почти на его глазах. Гибель старшего, Андрея, особенно поражала чудовищной своей простотой. Стояла глубокая осень. С похмелья обезумевший Андрей искал что-то, хотя бы отдалённо напоминающее алкоголь. В сарае стояла бочка с отравой для колорадских жуков. Он выпил два стакана, понял, что не то, попросил прощения у матери, лёг под образами и через два часа перестал дышать.

Оставался младший, Серёжа, он не уступал старшему брату во всякого рода мастеровитости, работал паркетчиком в Москве, но неумолимый рок семьи настиг и его. Часто по слёзным просьбам Марьи Николаевны Ольга Панкратовна, которая зиму жила в Москве, ездила то в Чертаново, то в Беляево, где кочевал Серёжа, чтобы проведать его и, если потребуется, оказать посильную помощь.

Михаилу особенно запомнилось, как однажды с Серёжей в барском доме они разглядывали остатки паркета. По Серёже было видно, что старинный паркет поразил его воображение, и он залюбовался им. "А ты так смог бы?" – поддел его Михаил. "А чего тут, – сказал Серёжа, прищурившись на паркет. – Они смогли, и мы, значит, сможем". Сказал он это просто, без хмельной рисовки, и чувствовалось, что в этот момент он знает, что говорит.

Некоторое время он помогал обустроить дом москвичу Сашке, которого в деревне звали Сашкой-лётчиком. Это был мужчина уже в возрасте, носил он, действительно, синюю лётную тужурку с меховым воротником и по слухам служил когда-то авиационным штурманом. Жена его болела грудной болезнью, и болезнь эта выгнала супругов из Москвы на свежий воздух. Михаил уже не помнил, кем и кому приходился Сашка – просто однажды стало известно, что дом Желудихи купил бывший штурман авиации. Сашка оказался мужиком основательным. Старый дом он перестроил и отремонтировал на зависть всему околотку; за домом, на месте огорода насадил сад, но в 2005 году дом его внезапно сгорел.

Словом, в девяностые годы в этом конце Соловьёвки сложилась как бы небольшая соседская община. Вот почему сожжение дома Сашки-лётчика так подействовало на Михаила.

Облака, принесшие ночной дождь, оказались легки и уже разлетелись под ударами солнечных лучей. Ветер стряхивал с берёзовых листьев последние капли, и они сверкающими иглами косо летели к земле. Мокрый от пота, Михаил столько же косил, сколько отбивался от слепней нелепыми движениями скованного косой тела. Покончив с травой перед границей участка, он принялся за заросший двор, а потом побрёл обмыться к мосткам, которые обнаружил в прошлый приезд. Всё здесь было по-прежнему, только к кувшинкам теперь прибавились белые лилии-нимфеи. Он насчитал их семь. Сейчас под вечер они уже спали, смежив свои острые венцы, и вода, словно боясь потревожить эти нежные создания, осторожно их обтекала. У мостков вода доходила до подмышек, она уже набралась холода, и некоторое время он медлил погрузиться в неё целиком. Веточка с ольховыми серёжками медленно, даже как-то важно проплыла мимо него, и тихая сумеречная таинственность этого уголка как будто давала понять, что жизнь его намного сложнее и сознательнее, чем может это показаться на первый взгляд.

И когда он шёл от реки в тяжёлых травах и видел бурую крышу своего дома, которая с каждым шагом как бы восставала из них, его охватило чувство давно забытого, давно не испытанного удовлетворения и полноты жизни.

* * *

Лето шло своим чередом, но грустно было в деревне, даже молодёжь притихла, не собирались «улицы», а если и собирались, то голоса стихали задолго до света.

Александра Николаевна заскучала. В газетах помещали подлинные страсти, которые доносил до неё Фитенгоф с непонятным ей сладострастием бывшего военного. До сих пор Александра Николаевна не могла забыть телеграмму из "Русского слова" от 6-го июля, где сообщалось, что в Одессу на пароходе "Королева Ольга" доставлены последние моряки с крейсера "Варяг", продолжительное время лечившиеся в Гонконге после тяжёлых ран, полученных в бою у Чемульпо. Теперь, продолжала телеграмма, они совершенно оправились, но производят тяжелое впечатление: тот без руки, другой на костылях без ноги. От слов этих Александре Николаевне натурально делалось дурно. Павлуша представился ей.

– Ах, помилуйте, – взмаливалась она, – не надо этих ужасов.

От Фитенгофа она быстро уставала, а ещё один друг семьи – Михаил Павлович Ремизов – был в отъезде. Несколько раз она посылала узнать, вернулся ли из столиц Михаил Павлович, но каждый раз нарочный привозил ответ, что Ремизов в отсутствии и когда будет, неизвестно.

Михаил Павлович Ремизов жил один в своем имении Ремизово и считался близким соседом Казнаковых. Жену он давно похоронил, дети разлетелись по России. С отцом Сергея Леонидовича во время оно был он накоротке и принял от купели этого его младшего сына. Знаменит он был тем, что многие годы подряд неизменно избирался гласным уездного и губернского земства, где всегда выступал за подачу бесплатной медицинской помощи, за уничтожение частной аптечной монополии, за обязательное всеобщее обучение, знавал самого Кошелева и вместе с ним перед русско-турецкой войной составил проект Земской думы, и даже не остановился послать его Государю. В молодости он служил по Министерству государственных имуществ, но оказавшись в отставке по семейным обстоятельствам, обнаружил в себе склонность к предметам общественным. Был он известен в среде земства, в восьмидесятые годы принимал участие в земских съездах, запрещённых правительством, и познакомился там с такими столпами передового общества, как Петрункевич, Вернадский, Якушкин, Головачев, Храповицкий, Муханов и князь Пётр Долгоруков, одно трёхлетие находился в должности председателя губернской земской управы и здесь пострадал.

При открытии губернского собрания в одном из первых его заседаний по предложению его председателя губернского предводителя дворянства Ховрина постановили послать приветственную телеграмму новому министру внутренних дел князю Святополку-Мирскому по поводу произнесённых им при вступлении в должность слов о "доверии правительства к общественным силам страны". Гласные были в чрезвычайном возбуждении. Почти все сознавали, что наступил момент, когда представителям населения молчать нельзя и они обязаны заявить о необходимости существенных преобразований в законодательстве. Больше пятидесяти гласных, в их числе и люди самые умеренные, подали председателю заявление о представлении Всеподданнейшего адреса. В начале адреса было выражено "глубокое убеждение, что правильная деятельность общественных учреждений и всего государственного управления совершенно невозможны при тех условиях, которые уже давно переживает Россия. Бюрократическая система управления, создав полную разобщенность Верховной власти с населением, ревниво устраняя всякое участие общества в управлении и охраняя полную обособленность и безответственность своих действий, довела страну до крайне тягостного положения. Личность русского человека не ограждена от произвола властей; свободы совести он лишён; оглашение в собраниях и в печати злоупотреблений и нарушений закона в управлении строго преследуется; значительная часть России находится под действием усиленной охраны, крайне тягостной для населения и дающей простор широкому произволу администрации; суд стеснён и ограничен в деле ограждения правды и закона. Такое положение дел создает неисчислимые бедствия населения во всех проявлениях его частной и общественной жизни и вызывает всеобщее недовольство".

Выразив в заключение, что водворение в стране порядка, права и правды может быть достигнуто единственно установлением тесного общения Верховной Власти с народом, адрес заканчивался просьбой "услышать искреннее и правдивое слово русской земли, для чего призвать свободно избранных представителей земства и повелеть им независимо и самостоятельно начертать проект реформ, отвечающих столь близко им известным основным нуждам русского населения, и проект этот дозволить непосредственно представить Вашему Величеству".

Однако же 10 декабря в "Губернских Ведомостях" было помещено следующее сообщение: "Председатель рязанского губернского земского собрания, губернский предводитель дворянства, представил Его Императорскому Величеству по телеграфу ходатайство означенного собрания по целому ряду вопросов общегосударственного свойства. На телеграмме этой Его Величеству Государю Императору благоугодно было начертать: "Нахожу поступок председателя рязанского губернского собрания дерзким и бестактным. Заниматься по вопросам государственного управления не дело земских собраний, круг деятельности и прав которых ясно очерчен законом".

Такая отповедь побудила председателя собрания выйти в отставку, ещё тридцать гласных и членов управы сочли делом чести разделить с ним ответственность, и среди них Михаил Павлович.

Вскоре стало известно, что в тех же числах подобные адресы были посланы орловским, калужским, ярославским и полтавским губернскими собраниями, председатели которых и председатели управ были приглашены министром внутренних дел для служебных объяснений.

* * *

Как-то в июне, в грозу в Соловьёвку нагрянули гости: уездный исправник Пелль, земский начальник третьего участка Кормилицын и незнакомый становой пристав в сопровождении двух урядников, в одном из которых Александра Николаевна узнала того самого, с которым на ярмарке смотрела представление «Петрушки». Поручив урядников Гапе, Александра Николаевна занялась гостями.

– Мочи нет, сударыня, – выдохнул Кормилицын, сбрасывая мокрую крылатку на руки подоспевшей горничной девушке Луше, – Каждый месяц бегут! На той неделе двоих в Ряжске выловили – с воинского эшелона сняли. А есть и такие, представьте, что и до самого Харбина добираются…

Исправник Пелль, хотя и несколько знакомый хозяйке, держался поскромнее.

– Изволите видеть, сударыня, вчера из города неизвестно куда скрылись два воспитанника, – учтиво сообщил он хозяйке, – ученик городского училища Иван Сысоев, пятнадцати лет, сын переездного сторожа Петра Сысоева со своим товарищем Дубровиным. Тот годом помладше, на днях хвалился перед своими сверстниками, что он и Сысоев решили отправиться добровольцами на Дальний Восток. При них оружие и двести рублей. Дети, как оказалось, пришли в училище в своё время, причем во время занятий о плане побега поделились с товарищами, заявив им, что они едут на Дальний Восток, чтобы драться с японцами. Во время перемены, гуляя по двору, перелезли через забор и скрылись.

– Ах, это ужасно, – сказала Александра Николаевна. – Уж скорей бы конец войне этой.

– Да уж, – согласился Кормилицын. – А то все трещали: японцы, мол, макаки. Японцы, может, и макаки, да мы-то кое-каки.

– Вот только вчера прочитала в газете, – потерянно заметила Александра Николаевна, – что вдова Верещагина получила из Порт-Артура извещение о том, что в числе разных предметов, подобранных с погибшего броненосца "Петропавловск", найдена картина её покойного мужа. А тела не нашли… Покойный муж знал Макарова, во время турецкой войны служил с ним на Чёрном море, – добавила она.

При этом добавлении Кормилицын и Пелль придали своим лицам выражение предельного уважения.

Хотя гости и нагрянули в неурочный час, Александра Николаевна, признаться, была им рада. Сведения о событиях она черпала, главным образом, из "Русского Слова", а тут пожаловали первые лица уездного управления.

– Ваши-то как? – спросил Кормилицын по-домашнему, подходя к столику с закусками.

– Серёжа учится, жду на каникулы, что-то не едет, а старший пока на Балтике, – вздохнула Александра Николаевна.

– Ну, матушка, дай Бог обойдётся, – обнадежил её Кормилицын, опрокидывая рюмку водки. – Вон, говорят, – с этими словами он обернулся к Пеллю, как к человеку, по-видимому, более осведомленному, – светоч наш граф Толстой против войны высказался. Уж это что-то да значит. Не где-нибудь – в "Times". Если первая в мире газета даёт девять столбцов, даром это не пройдёт.

Александра Николаевна устремила на исправника вопросительный взгляд.

– Действительно, сударыня, – заговорил он, выдерживая всё тот же учтивый тон, – граф Толстой изволил напечатать в "Times" большую статью по поводу русско-японской войны, под заглавием "Одумайтесь". Есть уже и перевод. Да вот, не угодно ли? – и Пелль извлёк из форменного планшета мелко исписанный лист бумаги.

– "Одумайтесь!" – прочитал Пелль название и обвёл глазами своих слушателей. Выдержав многозначительную паузу, он продолжил:

– «Опять война. Опять никому не нужные, ничем не вызванные страдания, опять ложь, опять всеобщее одурение, озверение людей. Люди, десятками тысяч вёрст отделенные друг от друга, сотни тысяч таких людей, с одной стороны буддисты, закон которых запрещает убийство не только людей, но животных, с другой стороны христиане, исповедующие закон братства и любви, как дикие звери, на суше и на море ищут друг друга, чтобы убить, замучить, искалечить самым жестоким образом… Но как же поступить теперь, сейчас? – скажут мне, – у нас в России в ту минуту, когда враги уже напали на нас, убивают наших, угрожают нам, – как поступить русскому солдату, офицеру, генералу, царю, частному человеку? Неужели предоставить врагам разорять наши владения, захватывать произведения наших трудов, захватывать пленных, убивать наших? Что делать теперь, когда дело начато? Но ведь прежде чем начато дело войны, кем бы оно ни было начато, – должен ответить всякий одумавшийся человек, – прежде всего начато дело моей жизни. А дело моей жизни не имеет ничего общего с признанием прав на Порт-Артур китайцев, японцев или русских. Дело моей жизни в том, чтобы исполнять волю Того, кто послал меня в эту жизнь. И воля эта известна мне. Воля эта в том, чтобы я любил ближнего и служил ему. Для чего же я, следуя временным, случайным требованиям, неразумным и жестоким, отступлю от известного мне вечного и неизменного закона всей моей жизни? Если есть Бог, то Он не спросит меня, когда я умру (что может случиться всякую секунду), отстоял ли я Юнампо с его лесными складами, или Порт-Артур, или даже то сцепление, называемое русским государством, которое Он не поручал мне, а спросит у меня: что я сделал с той жизнью, которую Он дал в моё распоряжение, употребил ли я её на то, что она была предназначена и под условием чего она была вверена мне? Исполнял ли я закон Его? Так что на вопрос о том, что делать теперь, когда начата война, мне, человеку, понимающему своё назначение, какое бы я ни занимал положение, не может быть другого ответа, как тот, что никакие обстоятельства, – начата или не начата война, убиты ли тысячи японцев или русских, отнят не только Порт-Артур, но Петербург и Москва, – я не могу поступить иначе как так, как того требует от меня Бог, и потому я, как человек, не могу ни прямо, ни косвенно, ни распоряжениями, ни помощью, ни возбуждением к ней, участвовать в войне, не могу, не хочу и не буду. Что будет сейчас или вскоре из того, что я перестану делать то, что противно воле Бога, я не знаю и не могу знать, но верю, что из исполнения воли Бога не может выйти ничего, кроме хорошего, для меня и для всех людей…»

– Ну, что ж, может и выйдет что, – задумчиво сказал Кормилицын, – "Times" первая газета не только уже в Англии, а, пожалуй, и во всём мире. "Громовержец из Принтинг-Сквера", как в шутку её называют. – А между тем сын-то его отправляется на Дальний Восток вольноопределяющимся, – заметил молчавший дотоле становой пристав. – Помилуйте-с, – с твёрдой вежливостью продолжил он, – дети бегут на эту войну со всей России! Если он ещё живет в пределах России, то это объясняется лишь великодушием Русского Правительства, чтущего ещё бывшего талантливого писателя Льва Николаевича Толстого, с которым теперешний старый яснополянский маньяк и богохульник ничего общего, кроме имени, не имеет. Ели бы Правительство сочло возможным сорвать личину с графа Толстого и показать его русскому народу во всей его безобразной наготе, то этим положением был бы конец всему нашему "толстовству", и тогда, но только тогда, можно было бы представить старому сумасброду спокойно доживать свой век в его Ясной Поляне и хоронить там свою бывшую славу.

– Эк вы резко, Фома Фомич, – покачал головой Пелль.

– Да, граф Толстой – противник войны; но он давно уже перестал быть русским, с тех пор, приблизительно, как он перестал быть православным. А потому настоящая война не могла вызвать в нем никаких "коллизий чувств", и под его черепом не произошло никакой бури, ибо граф Толстой ныне совершенно чужд России, и для него совершенно безразлично, будут ли японцы владеть Москвой, Петербургом и всей Россией, лишь бы Россия скорее подписала мир с Японией, на каких угодно, хотя бы самых унизительных и постыдных условиях. Так пошло и подло чувствовать, думать и высказываться не может ни один русский человек.

– Ну, – возразила Александра Николаевна, – можно быть различных мнений о взглядах великого писателя земли русской на русско-японскую войну, в частности, и на войну вообще, но положительно нельзя быть русским и не гордится славой и уважением, какими знаменитый старец из Ясной Поляны пользуется за границей. Уже одно то, что самая большая лондонская газета, которая по направлению стоит на противоположном полюсе от Толстого, сочла для себя возможным отвести ему столько места, показывает, какое огромное значение имеет его имя в Англии, – заключила с надеждой Александра Николаевна. – Сам "Times", напечатавший статью, её же и раскритиковал, – поспешил сообщить Пелль, чтобы остановить поток негодования Фомы Фомича, показавшийся ему не совсем уместным в настоящих обстоятельствах. – Это, говорится в передовой статье, в одно и тоже время исповедание веры, политический манифест, картина страданий мужика-солдата, образчик идей, бродящих в голове у многих этих солдат и, наконец, любопытный и поучительный психологический этюд. В ней ярко проступает та большая пропасть, которая отделяет весь душевный строй европейца от умственного состояния великого славянского писателя, недостаточно полно усвоившего некоторые отрывочные фразы европейской мысли… Александру Николаевну закружил этот обмен мнениями.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20