banner banner banner
Неделимое. Pro-любовь…
Неделимое. Pro-любовь…
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Неделимое. Pro-любовь…

скачать книгу бесплатно

Неделимое. Pro-любовь…
Андрей Sh

Действие книги происходит в городе, поделённом Чертой по 104-й долготе. Лишь невероятные события помогают героям её преодолеть, обретая неделимую любовь и веру.

Неделимое

Pro-любовь…

Андрей Sh

Если в мире всё бессмысленно, что мешает выдумать какой-нибудь смысл?

Редактор О. Е. Арбатская

Корректор Ю. В. Поликарпова

Иллюстратор А. А. Мартынова

© Андрей Sh, 2017

© А. А. Мартынова, иллюстрации, 2017

ISBN 978-5-4485-9392-5

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Из материалов уголовного дела №777-АП: «В ночь на *** свидетель находился по адресу ***. Это подтверждает супруга потерпевшего. О случившемся свидетель узнал из дневных новостей. Был удивлён, что всё произошло в непосредственной близости от табора и от Сечения. Дословно: „*** слишком ответственный, чтобы так рисковать“. Кроме того, свидетель считает потерпевшего человеком крайне положительным во всех отношениях (подчёркнуто им же): не агрессивным, с умеренным потреблением алкоголя, в отношении лиц цыганской национальности бесконфликтным. На вопрос, что могло бы явиться мотивом преступления, ответил: „Любовь“. Иное не пояснял».

– Любопытно. Где вы это откопали?

– В архиве.

– Разумеется. Мог бы не спрашивать. А почему вымараны адреса, фамилии?

– Так что такое любовь?! – судьба явно терял терпение.

Умида

1

Меня постоянно попрекают: про Сибирь не пишу, земляков, малую родину не люблю и родню не особо жалую. Чего греха таить? В чём-то правы. Не жалую. Но и «нелюбовь» – понятие слишком веское, как оплеуха, и чрезвычайно ответственное, чтобы запросто так отвешивать. «Любовь» послабее будет, вообще – метафора недочувства или недосостояния, толком никем не описанного. И податлива, как дитя. Не улыбается лишь отъявленным негодяям, да и те себя мнят обласканными.

А «не любить» – искусство, тут важны мужество и убеждения, а не фанатизм романтика, воспитание ненависти, если хотите. Я же добрый и, скорее, приёмыш тут: одет, обут, сыт, обласкан, когда-то во что-то вовлечён, но приёмыш. Не могу не ценить стен и крыш, защищающих от морозов, не уважать людей, отворяющих двери незнакомцу, не восхищаться природой хоть раз в году. А стать частью, совпадением этого, «во-сибиряком» (как в послевоенные, с придыханием) неспособен. Чёрт его знает. По ошибке родился не в той широте, не в той долготе. Отсюда постоянный комплекс вины: недодал, недолюбил, недописал. «Недо…» определяет и меня, и мою среду обитания, и наши взаимоотношения с ней. И «недоумок» тоже. Чуть бы ума, нашёл бы за что ухватиться. А так, и недорастратил. Барыга совсем никудышный: уезжал, тосковал, возвращался. Быть где-то полным, цельным, хотя бы неубывающим, не получалось. И терпеливая Сибирь, благодушный Иркутск прощали, создавая видимость упакованности. Как и я терпел, обманываясь.

Что же теперь? Жизнь оказалась намного короче иллюзий. Вернулся в очередной раз, не имея ни веских оснований, ни угла, не представляя куда возвращаться. Помыкался по окраинам в убитых квартирах, пока не подвернулась студия в центре у институтского приятеля – заодно соседа. Подальше от повзрослевшей семьи, беспокойных родителей и прежних знакомых. Засел за очередные «терзания Пера Гюнта»: бесполезные, злобные, традиционно безнравственные, столь же оторванные от реальности, как и от малой родины. В общем, неплохо проводил время. Писал, читал, «просвещался» ужастиками, боевиками, завтракал в полдень, бродил, выковыривая артефакты зодчества, пил кофе, снова писал, предвкушая окончание дня: ночные прогулки, когда на улицах никого, а ты скользишь маршрутами двадцатипятилетней давности и будто снова при деле. Днём не чувствуешь. Днём этот пафосный мирок изнывает от жадности: вызывающе кичится рекламой, стеклянными новостройками (на иных и табличку с адресом навесить негде); бесцеремонно теснит бутиками, ресторанами, лезет в тебя звенящими офисами; выжигает перламутром авто и бронзовой дурью от прогнувшихся меценатов (совершенно идиотской скульптурой, вроде придурковатого туриста на Карла Маркса); дожимает всякой ерундой из уличных радиоточек, которая обязательно добавляет с десяток лет к походке и делает старость хорошо узнаваемой и невыносимой. Зато ночью все кошки серые, даже те, что блаженно дрыхнут под софитами в тотемных витринах.

Размышлять в одиночестве не особенно получалось: голова, забитая ностальгией, разве в ней и находила изуверское удовлетворение – одно по одному, как робинзоново море. Оттого я чаще наблюдал, поддакивая внутреннему брюзжанию: «в наше время», «в моё время», «было время». Да, старел я, быть может, и не расторопно для окружающих, но вполне стремительно для себя самого: утешался, что боль в правом колене на первой ступеньке и покалывания под лопаткой слева между третьим и четвёртым этажами – к мудрости, некое подобие возрастного счастья. Потом включал ноутбук, часами пялился в пустой экран и не мог воспроизвести ни строчки от сомнительной радости: всё, что наполняло день вчерашний, сегодняшний, завтрашний и на год вперёд разбивалось о беспочвенные образы и односложные фразы. Вдруг обнаруживал, что организм – предатель и ему всего-то сорок три, и что по-прежнему недурно одет, обут, часы неплохие, брутально побрит. А колики… Ну, курить меньше, кофе – не вёдрами, цель – определённую, по крайней мере, в мозгах прямую. Вот! Не хватало события, крюка литого, надёжного, присобаченного дюбелями намертво, а не на двухсторонний скотч, такого, чтоб нагрузить на него тонны воспоминаний – нужные, ненужные. Все! Память не избирательна (уверен, пока не в маразме). И тогда всё бы сложилось иначе, даже здесь, в Сибири. И не обижалась бы родня, и я бы никого не обижал. И писал бы о героических буднях отечества и земляков. И не попадались бы сложные туманные лица, скучные. И не испытывал бы любовь равнодушием. И дни недели обретали бы смысл: и пятницы, и понедельники. И нашёл бы что-то, непременно нашёл… Но, увы. Не придумав ничего стоящего дома, я пытался сделать событием хотя бы момент возвращения. Потому и уезжал без определённой цели.

2

В общем, так и прослонялся бы по путаным кварталам, расширяя радиус вопреки сознанию, или добрёл бы до аэропорта налегке, до кладбища, а то и до соседнего городка, или затерялся бы где-то в трущобах Копая – или-или. Но тут наудачу появились цыгане. Нет, само по себе событием это не назовёшь. Так или иначе традиционные попрошайки возникали где и положено – на рынках, вокзалах, пешеходных улицах: клянчили, дурили, гомонили и… исчезали неизвестно где. А эти… Деловито распаковавшись на Юности

по старинке табором (палатки, навесы, костры, котелки, бельё на верёвках, гитары, прислонённые к деревьям; чумазые оборвыши мал мала меньше; энергичные женщины в пёстрых одеяниях, смуглые и большеглазые, экзотичные, как креолки; мужики в цветных рубахах и кожаных жилетках, с злотом на шее, во рту и ушах; парочка-тройка лошадей, кибитки, облохмаченные ветрами, архаичные лодки с неплохими моторами), чувствовали себя непринуждённо, в меру галдели, на людях без нужды не показывались, разве в ближайшем супермаркете. И что удивительно, никто их не трогал, не гонял, не боялся: и стражи порядка точно сигнал получили, и наркоманы стороной обходили, и в газетах – ни слова. Хотя и отдельного желания заглянуть на остров не возникало: запущенный, провонявший испражнениями и алкоголем, превратившийся в клоаку в самом центре Иркутска, он давно перестал быть местом романтических встреч и степенных прогулок.

Я наткнулся на цыган случайно. Захотелось на исходе августа перед сном продышаться Ангарой, бодрящей в это время, остывающей, вязкой, предвосхищающей осень посиневшими берегами. Тепла в Сибири всегда не хватает, и, как ни смиряйся, прощаешься с ним особо. Бродил по набережной то в одну, то в другую сторону, пускал дым и рассматривал сквозь него мерцающих светлячков за рекой, предвкушая новогоднюю иллюминацию. Медитировал, как умел. Так и увидел пляшущие огни в районе танцплощадки на Юности, точнее, её развалин. Это могли быть рыбаки (нелепое предположение) или шпана, провожающая лето, или гоблины, раздобывшие плоти. Заскучавшее воображение рисовало чёрт те что, а ноги несли к узкой дамбе, соединяющей остров с парапетами – «крепостной стеной». Я, лазутчик, насчитал человек сорок, обойдя лагерь по краю сумерек и стараясь не шуметь: почему-то никто не спал, даже беззвучно резвящаяся малышня, люди сидели у костров, что-то пили по кругу из закопчённых кружек и говорили так тихо, что гул комаров казался воем истребителей. Всё чин чином, прилично. Подумалось – киношный табор, если бы не сосредоточенные лица, чуждые той романтической мечтательности, что сопутствует пламени, ночи и звёздам. Как раз наоборот: предо мной предстали стратеги, затевающие немыслимое злодеяние. По меньшей мере… Скучно. Такого «добра» и без цыган хватает. Стало зябко, неуютно, тоскливо, и я отправился восвояси, разочарованный «приключением». Мир устарел безнадёжно. Уж лучше б действительно – гоблины.

Засыпая вспомнил, как однажды меня развела цыганка в аэропорту, всё до копеечки выцыганила, включая командировочные, бутерброды и диктофон, и пригрозила напоследок мужским проклятием. После этого долго обходил стороной ушлый народец, полагая себя случайной жертвой, а бродяжек – подлыми манипуляторами. Со временем неприязнь прошла, и какая-то часть кочевой культуры вернулась-таки в мою беспорядочную жизнь: песни, пляски, вольница – под настроение.

Но здесь… Что-то не так обстояло с табором. И на следующий день меня всё же потянуло на остров побродить, присмотреться… Но никто не обращал на меня никакого внимания. Все были заняты: штопали, варили, распрягали, наигрывали, насвистывали, передвигались энергично и вроде бы с определённой целью, а создавалось впечатление – бутафория и всё тут! Что-то настоящее, немного пугающее ускользало, либо оседало в душе тревогой. Неделями ошивался вокруг да около, подходил вплотную к кострам, к палаткам, к людям, чувствовал их то луково-мускусный, то сандаловый запах, пытался заговорить, но так и остался не при делах, как незамеченный. И не улыбнулись, не подмигнули.

К концу сентября плюнул и решил поискать приключений в Азии, по крайней мере, переждать холода и скуку в комфортных условиях. Квартиру товарищ оставлял за мной, так что вернуться мог в любой момент. Моё «сел и поехал»

 его не удивляло. И вот, когда уже выкупил билет до Бангкока и упаковал рюкзак, цыгане возникли в городе с приветливыми лицами и с ворохом объявлений, развешивая их на каждом столбе, на каждом углу, оставляя в ларьках и магазинах. Всего три слова: «Переносчики. Остров Юность». Ни телефона, ни адреса, ни отрывных купончиков. Интрига. А дальше… случилось то, чего я так долго ждал, что называю с большой буквы Событием, что заставило стать участником изменённой реальности и летописцем в какой-то мере. Моя Сибирь, мой город, мои земляки слились воедино с миром и взяли меня в заложники, обложили днями настолько трагическими и невероятными, что недосказанная недожизнь показалась фатальной случайностью, мифом.

3

– Не трогай пульт, пожалуйста.

– Достали новости!

– Лиза!

– Да подавись!

Телевизор выключился в тот самый момент, когда злодей Леонсио домогался непокорной нестареющей Изауры: прошлый век с набором сентиментальных картинок и диалогов, оторванных от головы. Бесит заламывание рук: старомодно. Бесят бразильские страсти: где та Бразилия? Южную Америку вообще не зацепило. Особенно бесит свобода: романтика для рабов, паутина для дичающих женщин. А война за эфир – показатель статуса одиноких. Сериалы, порнуха, новости, спорт, таблица настройки – единственный доступный выбор, вот и собачится семейка время от времени. Отец улучает моменты, когда ни сына, ни невестки нет дома, и переживает раз за разом всё те же матчи, гонки, состязания: мнит себя провидцем, безапелляционно «предсказывает» результаты, неподдельно огорчается и радуется за секунды до финиша. Что происходит в мире – ему до лампочки, «мыло» – скучно, порнография – тем более: он парализован настолько, что вряд ли помнит и о самом желании. А Машенька слишком мала и гиперсамостоятельна, поэтому уже в два годика безошибочно угадала самое ценное в глухом эфире – шипящий экран на пустых каналах. Так и живём.

– Дождёшься, сучка! Заклею!

– Испугал!

Жалко её. Трудно ей. Однажды Егор психанул и залепил жвачкой сенсор экрана. Ничего не сказала. Ушла на кухню, ночь проскулила, как брошенная собачонка, день не показывалась, к вечеру пришла опухшая, зарёванная, растрёпанная, прощения попросила (и будь ты проклят за эти извинения, Егор), вымолила разрешение включать сериалы, когда мужа не будет дома или когда тот не захочет смотреть новости. А ведь могла бы и поторговаться, настоять, имея на руках тестя-инвалида. И пульт. И тихо-тихо (будь и я проклят, справедливости ради) прошептала что-то невнятное о любви, тепле, доверии, протянула руки к занятой по хозяйству Машеньке – та собирала разбросанные повсюду бутылки, коробки из-под фастфуда – и снова заплакала. Егор сжал зубы, оторвал жвачку и выскочил на балкон, оставив меня в компании сломленной жены и угрюмого отца, не промычавшего ни слова за время распри. И заботы о дочке, разумеется, легли на безвольного квартиранта, добровольно поселившегося в эпицентре конфликта. Издержки коммуны. Явился «урод» через сутки, как обычно пьяным, злым, отходил традиционно долго, и это многодневное молчание, всегда особенное в наших краях и обстоятельствах, изводило похлеще ссор. Не мирились толком, просто начинали разговаривать, пытаясь выказать в пустых диалогах хоть какую-то человечность.

– Лиза, заткнись! – Егор закипал: со времени последних крупных разборок не прошло и недели. – Доведёшь-таки, стерва!

– А ты не довёл?! – знакомо парировала супруга. И я знал, что за этим последует, но сбежать не успел, как водится. – Пьянь! И ребёнка голодом моришь!

– Лиза! – похмельные глаза Егора налились кровью. – Только что ели! Не видела?

– Кормишь дерьмом! Терпилу бы постеснялся!

Терпила – это я. Ненавижу проклятое прозвище, не имеющее ничего общего с реальным человеком Матвеем Терпиловым. Уникальный диссонанс, когда не семантика, а фонетика формирует образ. В моём случае – чуть не со школьной скамьи. А разгневанная Лиза упражняется всякий раз, когда особенно хочется «врезать» мужу, обозначив никчёмность мужской солидарности: вот-де и приятели тебе под стать (и приятелю, коли вякнет, есть что припомнить). А бывают и статусные уязвления: по имени, имени-отчеству, по фамилии с ироничной приставкой «господин». Последнее особенно бесило. Ведь и Егор когда-то мечтал о реноме литератора, этакого седовласого гуру в цилиндре, с тростью, с нашейным платком, а в итоге бросил журналистику, покрутился в коммерции, обзавёлся крохотной типографией и едва перебивался на чужих опусах. «Помойные деньги» – так и определял в прямом и в переносном смысле… Все эти уловки я знал и, ввиду нахождения на линии фронта то ли в качестве заложника, то ли иждивенца, сглатывал оскорбления, стараясь незаметно ускользнуть. Увы, не всегда успевал.

– Тварь! – в Лизу полетела пустая бутылка из-под водки: ноль внимания, рефлексы у нас давно атрофировались.

– Импотент! – обидно, учитывая обстоятельства, несправедливо и очень, очень по-женски: как ещё можно уесть недоступного мужа при скудности аргументов.

– Эк у вас гегемония разгулялась! В общем, так: закончите брачные пляски, верну Машеньку. А пока мы уходим. Пойдём, солнышко, погуляем…

– И никаких кафе, Матвей! – гаркнули в спину хором.

Девочка с благодарностью протянула крохотные ручки, перепачканные липкой кашей, точно ждала, когда же её избавят от семейных ценностей в пользу меркантильного похода за блинчиками. Тоже – традиция. А чем ещё подкупать ребёнка, растущего на овсянке и беспомощной любви родителей? Семейка и меня порядком достала, но Масяню жалел: она росла в новом, непонятном мире, самое жуткое – в непонятном ни для кого мире. Малышка не могла ни равняться на взрослых – те сами кувыркались в вакууме, ни толком познавать – учить было некому ни словом, ни примером. Да и любые знания на глазах превращались в пыль. Лишь «завтра» имело значение – вот что прискорбно, а о грядущем нетленном молчали все, включая астрологов. Но девочка пробивалась – маленькая сибирячка, как цветочек из асфальта, как пташка, живущая в сером гнёздышке у облаков. На пятом этаже. «Но однажды расправятся крылья…» Так и рассказывал, чтобы не боялась пожарной лестницы.

4

Вечерний Иркутск, в общем-то, оставался неплохим местом обитания, и прогулки по нему, в силу семейных обстоятельств Егора, были единственным подобием уюта. Включая ограниченность пространства. Если бы не черта, поделившая город аккурат по 104-й долготе (плюс-минус минуты). Люди, застигнутые врасплох, оказались на полуострове, огибаемом Ангарой. Проведите умозрительную линию от трубы ТЭЦ-1 на севере до перехода к Юности на юге, и вы легко представите вотчину: несколько старых кварталов с музеями, банками, бутиками, кафе, гостиницей, университетскими корпусами, в том числе с родным филологическим; наиболее сносный кусочек щербатой набережной с памятниками, лавочками и деревьями; церковь и ещё полцеркви – как раз напротив нашего дома; старый мост с блокпостами – единственное, что связывало околоток с левым берегом и с остальной половиной мира; разумеется, и часть острова, где базировались цыгане, отошла к «западникам». Не много, согласитесь. С инфраструктурной точки зрения, «восточники» получили гораздо больше: основные транспортные и коммунальные коммуникации, большая энергетика, водозаборы, главные больницы, офисы, управления, торговые и развлекательные комплексы, какие-никакие угодья в районах – всё осталось у них. Не говоря о синагоге, костёле и мечети: выбор-таки для метущихся имяреков… Все имяреками стали. Приграничная зона, знаете ли, несколько обезличивает при прочих равных.

Но, положа руку на сердце, пострадал я меньше остальных, поскольку и до того обитал через эфир с родными, а если и встречались относительно тесно – исключительно по большим семейным праздникам или же для принятия судьбоносных решений. Нет, не хочу объяснять. Данность. А вот друзьям не повезло совсем, как и многим у треклятого меридиана. Черта диагональю прошлась по их квартире, частично затронув и мою примыкающую студию, в тот самый момент, когда Лиза встречала тестя после прогулки (его выносили и заносили специально нанятые соцработники), а Егор дурачился с дочкой в зале. Меня вообще не было: гулял по бульвару, а после попал домой по пожарной лестнице… Ощущения не из приятных, скользкие. Идёшь по привычному маршруту, сворачиваешь к подъезду и вдруг влипаешь мухой в прозрачный кисель: видишь, понимаешь, дышишь, различаешь цвета, запахи, но глохнешь и ни на миллиметр не можешь продвинуться дальше. Отступил чуть – порядок: и звуки с той стороны, и цели. Но уже недоступные цели – первое, что приходит в голову. Могу представить, что пережили Егор с Лизой!

Рассказывали после, в красках. Сначала «залипла» Машенька: поползла за удравшим котом – тот беспрепятственно перескочил на другую сторону комнаты, а вот доченька на глазах у «охреневшего» папы (сорри, но другие эпитеты неуместны), впервые самостоятельно встала на ножки, держась за… ничто, за воздух. Не испугалась, в силу любопытства и неискушённости, напротив, весело заверещала, пытаясь дотянуться до самодовольной животины. А то! В коем-то веке не нагнали, не выскубли хвост. В тот же момент появились и мама с дедушкой, и где-то в середине зала коляска упёрлась во что-то, не имеющее ни формы, ни содержания. Елизавета оскорбилась, подумав, что тесть издевается, включив тормоз, бросила его и попыталась подхватить малышку, млея от счастья. Но семейный восторг был недолгим… И поначалу это показалось забавой, игрой, но вскоре одолел ужас, перешедший в оцепенение: дошло наконец, что никто из разделённых чертой не может ни перешагнуть её, ни прикоснуться друг к другу. Вообще, понимаете? Никто на целой планете! И как Егор лишился собственного туалета или глотка воды на кухне, так и бедолага какой-нибудь в Мексике не добрался до текилы в баре или завис у любимого кактуса.

Позже приспособились как-то, унялись истерики. А в злополучный день убытки никто не подсчитывал. У меня отчекрыжило прихожую, выход в подъезд, закуток с плитой и холодильником, но не затронуло раковину и шкафы с посудой, в ванной комнате – унитаз и стиральную машину, а главное – большую часть студии и балкон, где имелась пожарная лестница. Потери же Егора – катастрофические: из просторной четырёхкомнатной квартиры ему остались небольшой треугольник зала с диваном, горкой и телевизором, и окно с «шикарным» видом на просвет Ангары. Просто беда! Нужно было срочно выручать пленников, особенно малышку, сильно оголодавшую, пока я соображал, как вернуться домой. Кувалда и лом нашлись на заброшенной стройке за «Интуристом», а старая пятиэтажка (спасибо товарищу Сталину) имела толстые, но податливые кирпичные стены. В общем, нелитературные выражения, мозоли и два часа монотонной долбёжки объединили унылые заточения. Машеньку накормили, кое-как выкупали в раковине и уложили на пуфиках. Благо, утомлённый впечатлениями ребёнок не сразу сообразил, отчего засыпает не в своей кроватке и почему мама так странно завывает колыбельную рядом и не целует на ночь.

5

Вообще, она – смелая девочка и любопытная до безобразия. Когда ты маленький, мир кажется таким громадным, что соседняя улица – путешествие, квартал – приключение, а, например, поездка к бабушке в другой часовой пояс – целая жизнь. По большому счёту, бессмысленный смысл для взрослого. И так бывает. Здесь же – эквилибристика и подвиг бонусом. Первый раз мы освоили маршрут, когда ей не было ещё и годика. Тогда же начались и первые семейные сцены в новом формате. Конечно, Лиза с Егором и раньше скандалили, как это случается, если детей всё нет и нет, а муж почти в два раза старше супруги. Но те ссоры были какими-то наигранными, более чем бытовыми, вытекающими из амбиций молодой женщины и вечной расфокусированности мужчины среднего возраста, не несли глобальной угрозы семье и тем более не представляли риска для жизни: всегда могли договориться и заново пережить медовый месяц, даже если кто-то случайно сходил налево (понятно, кто). Нет-нет, вместе они были преданы, заботливы и взаимозависимы, но столь же свободолюбивы и полны скептицизма по отдельности. Так уж устроено всё. После нескольких лет супружеской жизни волей-неволей начинаешь подозревать или готовить почву для подозрений. Как и социум определяет крайнего: появился кто рядом – лучше него становишься. И всё же те стычки – цветочки по сравнению с локальными конфликтами, которые в последующем возникали чуть ли не каждую неделю. Со временем я научился прикрываться крестницей (уж не знаю, кто у Машеньки крёстный, но в силу событий взял эту роль на себя), уносил ноги в город: лучше переждать, чем быть козлом отпущения в сочном аду…

Так вот, и годика не было малышке, когда я упаковал её в импровизированную переноску (сообразил из любимого жёлтого рюкзачка: вырезал дырки для рук и ног), затянул лямки, бросил родителям что-то приличное для детских ушей и вышел с балкона. Тогда мы преодолели расстояние до земли минут за пятнадцать-двадцать: то и дело останавливался, балансировал, как беременная панда, вытирал вспотевшие ладони, ощупывал «плод», а Машенька весело верещала. Я и один-то до сих пор спускаюсь со сжатыми ягодицами, а тут на груди болтался живой паучок, размахивая конечностями и норовя выскочить из «живота», цепляясь за перекладины. Всякий раз вспоминаю и холодею от ужаса: непреходящий страх от недоверия к самому себе.

Впрочем, сегодня мы спустились минуты за полторы, быстрее обычного, судя по тому, что крестница не успела пропиликать ритуальный стишок. У неё забавная речь, слишком сыпучая для этого возраста: приличные чёткие согласные, часто ускользающие, и невообразимые модуляции гласных, возникающие в самых неожиданных местах. «Матвей» – «Матей» или «Мавтей», а то и «Амтей», «мама» – «амама», папа – «апап», «дедушка» – «едушка». Смешно. А главное – выражение, вариации! «О-о-ё-й! Еслинька очаесса, сисяс – бух! Ёпадё-о-м!» Заметьте, образно, импровизированно, и социализация налицо. «Ёпадём!» В одиночку Масяня ни за что падать не собиралась. И, честно говоря, депрессивное пророчество на высоте в десяток метров поначалу сильно нервировало. Потом ничего, привык, смирился. Сам в конце концов научил «про бычка».

– Ни ёпадём, – с явным сожалением констатировала малявка, вытряхнутая из рюкзака на землю.

– Поживём ещё, Мася. Пойдём?

– Злать?

– Кушать.

Блинчики Маша любила – единственное легкодоступное счастье по эту сторону жизни. Семьсот за порцию с вареньем, тысяча – со сгущёнкой. Дорого. Но то, что мир уже никогда не будет щедрым, я понял не вчера и не год назад. И тоже смирился. Мир изменил человечеству задолго до прихода цыган, или изменил лишь мне, поочерёдно утратившему ощущение уюта, комфорта, удобства, после – свободы. Вот это кафе, по счастью оказавшееся в нашем же доме со стороны реки, помню ещё со времён работы в газете – недорогим баром с домашней обстановкой, с окнами в пол, где хоть до петухов позволялось сидеть в мягком кресле, пить кофе, курить и творить этакое замысловатое, навеянное замирающей улицей и одиночеством излюбленного столика под васильковым торшером. И бармен тебя узнавал на крыльце, и симпатичная официантка не предлагала лишнего, и только после полуночи намекала на первую рюмочку кальвадоса, а к утру, когда уже слишком хорошо, достаточно мягко и виновато улыбалась и приносила финальную чашечку двойного эспрессо.

Потом всё стало меняться стремительно. Сначала запретили курить, бар превратился в обычную забегаловку с дешёвой водкой, раскисшими пельменями и с незнакомой унылой миной за стойкой. Плюс постоянно исчезающие официантки: грубые, инфантильные. Пропали торшеры и занавески, а крепкие деревянные столики и кресла сменили поцарапанные пластмассовые столы и стулья в рядок, как в заводской столовке. Какая-то часть моей жизни, вышвырнутая на крыльцо и в жару, и в холод, приспособилась под эти правила, другая же продолжала тщетные попытки творить, находя комфорт в самосозерцании. Лишь кофе до последнего оставался сносным. Вскоре и того не стало. Бармена упразднили вместе с алкоголем, забегаловка переквалифицировалась в дешёвую кондитерскую с дебелыми буфетчицами, вернулись деревянные столики и кресла, но смотрелись они убого на фоне пустых стен, немытых окон и кукольной витрины с муляжами сладостей. Понятно, об ароматной чашечке не могло быть и речи. Единственное удобство заключалось в близости перекуса. И работать, и напиваться с тех пор, весьма непродуктивно и с тяжкими последствиями, я предпочитал дома, униженный повиновением. Так-то вот. У каждого в нашей стране есть предельный уровень, за коим свобода «в частности» перестаёт быть свободой «вообще». У меня отобрали право курить, и это открыло глаза на всё остальное.

Сегодня здесь – харчевня «У бабушки Сони». Так зовут новую хозяйку заведения, весьма остроумную, симпатичную и предприимчивую даму лет тридцати, без комплексов. Несмотря на злобную табличку при входе, написанную её рукой – «Кризис? Пора учиться выживать без денег!», тут подают вкуснейшие блинчики, оладушки, супы с тушёнкой, рыбными консервами, китайскую лапшу, макароны по-флотски, контрафактную выпивку или качественный самогон для убогих, и сносный растворимый кофе. Можно курить и заливаться хоть до беспамятства, а для знающих – и посерьёзнее что. Главное – платить вперёд и не приходить с детьми после семи. А ещё – это единственное место на «полуострове», где категорически не терпели цыган.

6

– Приветик, Мася! – хозяйка, она же барменша, официантка и отчасти повариха, искренне радовалась девочке: эта бессрочная, доверительная любовь возникла спонтанно, и не от умиления друг другом, а на почве недолюбленности в собственных жизнях.

– Оя охросая! – Машенька бросилась в объятия и бесцеремонно уткнулась в соблазнительное декольте нарядной «бабушки».

Что бы там ни творилось вокруг, Софья неизменно выглядела бодрой, ухоженной, обаятельной, немного ошалелой Золушкой после полуночи. Этакой узнаваемой, прямо из детства: глянешь и сразу поймёшь – она. Как и сегодня: мокрые кучеряшки, воздушное платье-солнышко – жёлтое с широким чёрным поясом, белоснежный фартук, опаловый блеск на ногтях в тон изменчивым, чуть белёсым медовым глазам, круглым и забавно косящим, почти без косметики, как обожаю. Иные модницы маскируют красоту под боевой раскраской сексуальности, а некоторые усердствуют настолько, что и самый дорогой макияж выглядит посмертным гримом путаны. Вроде как чувствуют себя непорочными, защищёнными: тут – они, тут – не они. Поэтому я восхищаюсь мудрейшим изобретением косметологии – мицеллярной водой: она смывает впитанные тухлые лики, оставляя первородными доброту и нежность – уровень бога. Владей! Совершенствуй! По крайней мере, до выхода в свет… О да, мы дружили с Соней, если об этом, а до постели, увы, не дошло: внешность, знаете ли, коварна, особенно у одиноких блондинок в розовых кедах.

– Опять скандалят? – Соня усадила девочку на колени, тут же появились расчёска и цветные резинки.

– Снова, – пожал я плечами, пытаясь выказать полное безразличие. – У тебя что?

– Ни ёпадём! – поделилась Машенька.

– Не упали, – поправил крестницу.

– Это она о будущем, – засмеялась Соня.

– Кто знает будущее?

– Дети знают. Всегда знают. Что будет завтра, Масяня?

– Ёдём гуять! Матеем! Хер-рачить цыи-гань-сину! – как на духу выпалила.

– Вот видишь. Подетально.

– Фу, Маша! – пьяный папашин лексикон, и это ещё корректно.

– С Егором собрались цыган херачить?

– Соня! Она же всё повторяет… блин…

– Блин! – чётко поддакнула Маша.

– Кстати, о блинах. Валя! Ва-аль!? Сделай Масяне со сгущёнкой! А тебе?

– Как обычно.

– И триста с капустой! Всё?

– Пожалуй, – бонус постоянному клиенту по дружбе и чаевые сверху – то на то и выходило, дежурные три штуки – всегда в кармане. – Так как?

– А что со вчерашнего дня изменилось, Матвей? Ты постарел? Я похорошела? Всё обычно. Живём и дохнем.

– М-да, не кувалдой, но изящно в лоб.

Помолчали. Паузу заполнила болтовня малышки, которая успела до блинчиков оценить сосредоточенных мужчин в дальнем углу («седитые», «сглупые») в одинаковых похоронных костюмах и в одинаковых рельефных головах, зализанных, как чупа-чупс. Явно с того берега, к тому же минималисты: литр и три стакана. Обсудила надоедливых цыганят, то и дело мельтешивших в окне чумазыми колобками («шмешные», «выедки»), и непогоду, наседавшую над Ангарой безысходной матовой серостью («лужа подёт», «гром зарвётся»). А я и не помню уже ни лихих гроз с оглушительными разрядами (будто взрывается подстанция рядом), ни бушующих ливней, обращающих улицы в бурлящие реки, ни животворящего золотистого неба, изодранного стихией. Всё где-то вчера. Всё вчера. А то, что Машенька называет грозой – не так давно обретённый довесок Сибири: питерская морось, повсеместная московская хлябь и ленивые тамтамы азиатской осени. Подгуляло лето на стороне, закисло. А ведь август ещё в разгаре.

– Своих-то давно видел?

– Сына неделю назад, мама позавчера приходила.

– А…

– Давно.

– Не очень-то ты разговорчивый трезвый. Точно бездомный.

– Грустно, Соня. А дом, это когда в воспоминаниях горечи нет… Бездомный, да.

– Так займись чем-нибудь наконец. Кредиты когда-то закончатся.

– Нечем. И скучно.

– Вот, счастливый человек. И какая польза от ничего? – (Опять двадцать пять!)