Андрей Бинев.

Эстетика убийства



скачать книгу бесплатно

А дом тот? Чего с ним станется-то? Как стоял, так и стоял. Только Стефан Юзефович исчез, за день до прихода немцев. Думаю, в Москву подался из своей жилконторы. Его на вокзале видели с двумя тяжеленными чемоданами, и еще солдат с ним был, с ружьем, и штатский какой-то, мрачный, небритый, торопил всё. Начальник, небось. Кто видел? Эх! Да я сама и видела… Я ж говорю… у меня тогда глаза еще ничего себе были. Слепота отпустила на малое время. Я близко подошла и всё разглядела – и Юзефовича, и солдатика того, и даже штатского. Чемоданы и то видела! Во как!

От нас до столицы-то сутки пути на поезде, через Псков. Тогда еще прямые были поезда-то. Чух-чух, чух-чух! И белокаменная тебе, матушка наша, красавица! Туда Юзефович со своими чемоданами и укатил. Больше-то некуда! Последним, можно сказать, поездом. Его немцы бомбили, аж город подпрыгивал, но он всё равно дошел! Это точно! Я машиниста знала… Генкой звали. Сам рассказывал. Его потом наши тоже расстреляли, на следующий день после старого Никодима. Как за что! За то, что у немцев не отказался служить. А чего ему было отказываться? Пятеро деток, жена, теща, мать жены, супружницы его, хворала. Она у них с придурью была… лет десять лежала всё… под себя даже ходила, а встать не хотела! Хворь такая… по линии, значит, головы… Кто ж их всех кормить-то даром станет! Вот он, Генка-то, с тем последним поездом обратно вернулся ночью, а утром опять же немцы. Води, говорят, поезда по-прежнему, во славу нашей великой Германии. Потом немцев прогнали, а его самого схватили и к стенке. Сначала Никодима, а потом уж и его. Предатель, мол… А я так думаю, что виноват в этом Юзефович. Кто один раз с ним столкнулся и в его делах участие принял, тот не жилец более. А как же! Кто его с чемоданами в столицу-то вез? Генка! То-то же!

Во время войны… я тогда опять видеть плохо стала от голода, должно быть… к дому я не ходила совсем. Однако слышала от деда, что там нечистая сила живёт. А как же! Немцы и то дом тот стороной обходили. Приехали как-то на своих машинах, мотоциклах, шумели, шумели, полазили вокруг, да и сгинули. Потом поселился один какой-то, младший чин. А однажды утром его мертвым там нашли… его же приятели-немцы. Орать стали, заложников похватали, а потом всех сразу выпустили. Говорят, сердце у него остановилось. Другие говорили, что от пьянки, мол, а я так точно знаю, что не от этого, хоть он и правда пьяницей был. Это все видели. Дом его убил! Нечистая там сила, вот чего! Мужик-то тот немец толстый, большой был, сильный. Это все рассказывали. Я-то уж разглядеть его никак тогда не могла. Ну, какое у него сердце! Смех один, а тут, видишь ли, остановилось, вроде! С чего бы это ему останавливаться? Да еще война кругом. Люди от пуль помирают, а этот боров от сердца!

Потом к нам Красная Армия во всей своей героической красе вернулась. Танками своими надымили, заборы все как есть подавили, от садов… у нас грушевые да яблоневые были, и воспоминаний не осталось. Чего это они? Кто ж их знает.

А в доме том устроили какой-то штаб даже.

Стояли недели две, не меньше. Потом приехал какой-то дядька в форме, выгнал из дома тот штаб… орал уж очень сильно. Дед-то мой усмехался всё: «Хозяин заявился, его низость Сатаны посланник!»

В общем, этот штаб из дома выгнали, они-то и вселились в сиротскую Матренину хатенку, а рано утром туда снаряд и ухнул. Немцы-то упёрлись и никак не хотели уходить. Верст за двадцать их отогнали, а они там, черти, окопались и давай пулять оттудова. Снаряды так и ложились вокруг нас. Один в старый Матренин дом прямёхонько и угодил. Матрену-то с сынишкой еще до войны на подводе куда-то увезли. Так я ж говорила… вроде! А от снаряда того одни головешки остались… от их хатенки-то. Всех до единого накрыло штабных тогда! Человек аж пятнадцать или даже поболе того их было! Вот тебе и дом сатанинский! Кто с ним свяжется, тому жизни нет.

А дядька в форме к тому времени дом тот печатью-то законопатил, замок навесил и был таков. Его тоже никто ни тогда, ни после больше не видал.

Война к концу подошла, стали солдатики возвращаться – кто хромой, кто однорукий, кто слепой, а кто и вовсе обрубок: худое тело на дощечке с этими, как их, с колесиками с такими… заместо ног, значит. Палочками отталкиваются и едут себе. Таких у нас в городе пять солдатиков собралось. Они поначалу все на привокзальной площади сидели: медальками звенят, морды пропитые уж, потому как ни к чему их более не приставишь, просят, просят, плачут, матюгаются… Люди дают копеечки свои… у народа-то денег как не было, так и до сей поры нет… Кто хлебушек с луковицей, кто картошечки, а кто и стакан нальет им, самогоночки, а то и водки даже. Летом-то ничего еще… тепло. Они к ночи на железнодорожную станцию заедут на своих колесиках, выпьют болезные самогончику или что поднесут им, и до утра себе кемарят, а утром обратно на площадь медальками-то звенеть. Народ ходит, тяжело вздыхает, слезу пустит, да кому ж до них дело-то! У каждого своя беда…

А тут пожалуйте тебе осень, дожди… К нам с проверкой из столицы комиссия приехала. Выходят разные там важные дядьки да тетки из вокзала, глянь, а на площади победители на колесиках, с медальками, голодные, пьяные… Что, говорят, за безобразие такое у вас тут творится! Почему такой непорядок! Кто позволил!

Ну, тут быстренько их собрали… солдат из одной части поблизости от нас пригнали, покидали их с досочками и с медальками в грузовик, на задок, значит, в кузов… и давай по городу под брезентом возить, место для ночлега искать. К нам на улицу заехали, глядят на этот, значит, дом. Нравится он им, ничейный, теплый, вроде. Ну, их старшина, солдатиков тех, что инвалидов возили, командует:

«Давай сюда всех бойцов! Кати их на новое жительство новоселье справлять!»

Я это, можно сказать, своими ушами слыхала, потому как, когда их к дому-то подвезли, я аккурат по улице шла, в магазин за керосином, за штакетник держалась. А тут слышу гудит машина-то, трясется аж вся. И старшина орет благим матом. Его солдаты «товарищем старшиной» называли, я потому знаю… «А как же, говорят, товарищ старшина, с довольствием?»

«Зачислим, отвечает, за частью, временно. А там видно будет. Город пускай заботится о героях».

«Так они же все, почитай, не местные… – говорят солдатики, – их с эшелона ссадили полгода назад, чтоб они в Москву не ехали, в столицу… Там, говорят, своих хватает!»

«Ну и что, что не местные, – отвечает опять старшина, – они победители, а таких надобно уважать, хоть у них ног нет, а у двоих и вовсе по одной руке!»

Вот так их свалили с кузова, значит, замок с двери сбили и всех туда затолкали. Старшина послал солдат по домам временное довольствие собрать, за самогоночкой, за картошечкой, за хлебом, как водится. Солдатики еще и матрасов натаскали, кинули инвалидам старые шинельки, мешки какие-то под голову и укатили на своем автомобиле. Больше их тут не видел никто.

Жили обрубки эти тихо, потому как до вокзала добраться не могли, народ посторонний здесь не бывает, тут и просить не у кого. Мы им сами довольствие носили. На пороге положим и бегом, чтоб они нас матюгами не обижали. А они матюгались крепко! Нажрутся самогонкой-то и давай всех и вся костить… А чего еще им оставалось-то! Здесь их, уродов, ни одна столичная комиссия не найдет! Вот так и было! Участковый и тот стороной обходил. Сам-то калека тоже, одна рука еле шевелилась и шрам через всю морду, через глаз, волос нет, голова обожжена. Тоже, воин, вояка… А как выпьет, жену да сына смертным боем лупит, хоть святых выноси! Вроде, как все у него виноватые! И жалиться-то некуда! Он ведь власть и был! Сам по себе, можно сказать! А в дом тот не ходил. Тоже боялся…

Месяца три жили инвалиды в доме, зима уж, холодрыга! Голодали, болезные, ужас как! Исхудали, как черти… Дед-то мой меня, почитай, через день гонял к ним – то с мешочком картошки, то с лучком, с морковкой, даже мясца носила, кур, а то и с яйцами, с хлебушком. Да всего понемногу, им на зубок. Еще двое соседей также, да училка из города денег им приносила от своего жалованья. Оно у нее и так, что воробью на зернышко не хватит, а носит. Сама худющая, аж светится… Городские власти об них и вовсе забыли: как говорится, с глаз долой и из сердца вон…

Потом один из них помер, не проснулся утром, потом второй захворал, кашлял так, что, ей Богу, по всей улице слышно было! Училка доктора привела, он поглядел на них, головой покачал и говорит: «Ежели их не пристроят куда-нибудь под надзор, все к весне перемрут». Тот, что хворал, к утру тоже отдал Богу душу. Осталось их, значит, трое. А тех двух, которые померли, вынесли санитары… они из районной больницы были… и в свой морг утащили, после закопали на кладбище в одной могилке обоих, звезда сверху и что-то там написали: имена, фамилии, даты… Я не видела, люди рассказывали… Несли-то их из дома легко, они маленькие, легкие, худые – без ног, а один и вовсе с одной рукой. Малые дети, и те тяжелее… Э-хе-хе! Жизнь кому малина, а кому крапива… Уходили на войну здоровыми, а вернулись получеловеками.

Училка к городским властям побежала: давайте, говорит, всем миром остальным поможем. Нас-то, мол, много, а их всего-то трое героев осталось, с медальками, на колесиках. Заместо ног, значит… во как! Техника, выходит, прогресс! Это она, училка, так говорила, и всё плакала.

Потом ее забрали за то, что она письмо самому товарищу Сталину написала о героях на колесиках и с медальками. Приехали из столицы и говорят, клевета на обчество всё это. Не бывают у нас такие герои! Наши герои все славой обласканы, а тут какие-то обрубки жалкие… Следом за училкой и эти исчезли. Как-то ощупью к дому подхожу, чтобы на пороге вареной картошечки с хлебцем оставить, щупаю дверь-то, а на ней обратно замок. Я к деду, он уже совсем старый был, а мой Пашка тогда в столицу укатил… хворь свою сначала, вроде, лечить хотел… Ну, вот, а дед на меня шипит: «Заткнись, дура! А то и тебя за твоими получеловеками увезут… Училка, вон, болезная, где теперича? Где она клевещет нынче на обчество? Небось, за Уралом?»

Вот вам и дом! Кто с ним свяжется, у того конец близок.

Так он года два и простоял запертый, холодный. А однажды приехали какие-то люди и стали его по новой ремонтировать. Побелили, крышу залатали, тряпье, что от тех инвалидов осталось, вынесли, перед домом, прямо на дороге облили керосином и сожгли. Смердело ужасть как!

И тут к дому как раз солдата приставили. С ружьем, все как водится. Стали туда разные люди опять приезжать, больше по ночам. Часовые были неразговорчивые, чуть что, винтовку вперед. «Проходи! – говорят. – Не заглядывай».

Мы уж привыкли ко всему, кто ж туда заглядывать-то будет! Ясное дело, нечистая сила! Ворота это в ад! Вот чего! Ты меня хоть режь, хоть в пыль рассыпай! Дед, помирая, так и сказал: «Дьяволово логово! Не лазь туда! Там у власти свой ход в адову жаровню имеется!»

Я уж старая, деда по годам пережила… И всё никак не уйду! Надоело всё, поговорить не с кем. Что расскажу, не верят. Живых-то из прошлого никого уж! Прибрал бы меня Господь, так я б ему услужила… Не знаю, как, но как-нибудь бы услужила. Я уж и не вижу ничего, слышу плохо, язык еще ворочается, да память есть. И то спасибочки!

А что с домом потом? Кто ж его знает? Как власть сменилась, так его заперли и, может, раз или два отпирали всего. Склад там сделали, нитки с нитяной фабрики держали… ее после войны у нас открыли, а то людям работать-то негде было. Так те нити все погнили, их выбросили… Тоже посреди улицы день целый жгли. Потом жесть туда завезли, чтоб крыши ремонтировать. Да, говорят, местное начальство жесть ту растащило, ночью всю вывезли и на дверь опять замок навесили. А начальник, который этим занимался, в своем доме вместе с женой и дитем живым сгорел. Ага! Так и было! Жесть вывез, а на другой день сгорел. Потому что лично в дом ходил. Двое работяг, что жесть носили, и шофер из города сразу укатили и больше не вертались. У одного из них, у шофера, жена по соседству с нами долго еще жила, с двумя детишками. Говорит, пропал муж. Вроде, в Сибирь на заработки подался, да ни слуха, ни духа с тех пор. А я молчу, потому что знаю: это всё тот проклятый дом! У него один был хозяин… Тот, что сначала Юзефовича сюда прислал, а потом всех повывел, до корня! Сатана, одним словом! Хоть ты меня заживо вари, так его звать, проклятущего!

А еще говорят, что под нашим городом подземный ход имеется. Его еще с давних времен рыли бояре, чтобы как враги подойдут к стенам города… от стен-то тех одни развалины остались, травой поросли да кустами… в этот ход спуститься и уйти в заграницу, туда, к панам… Длиннющий он, узкий… Об нем мой дед знал, он мальчишкой по нему лазал… Слепой, огня не надобно ему было. Он там, в том ходу, перед всеми зрячими имел преимущество… Потому и любил о нем вспоминать. Но где в него спуск, никто не знает. А я вот думаю, что под тем домом. Для того его потом и строили…

А на месте дома, люди говорят, когда-то очень давно, в старину часовенка с колокольней стояли. Их, дед рассказывал, пожар спалил, а ему его дед говорил об том. Я в нашем дворе нашла даже старый кусок от колокола, черный, обгоревший, он в землю на полсажени зарылся. Яму копали для чего-то, я и нашла… Дед говорил, с той колоколенки он. А чего здесь колокольне-то делать? Думаю, над тем ходом и стояла, прятала его. И еще думаю, что не в заграницу он ведет, а в преисподнюю. Я деду сказала, когда он еще жив был, а он осерчал, хлоп ладонью по столу: «Молчи, девка! Не знаешь ничего, дура слепая, так и молчи!»


Вот такой рассказ бабки Серафимы по прозвищу Слепица. Ей уже тогда за девяноста лет перевалило, а она всё шамкала и шамкала. Память у нее была завидная, как у молодой, хоть и не видела она уже совсем ничегошеньки, да и слышала с трудом великим. Вскоре бабку Серафиму прибрал Господь. Похоронили ее на окраине городского кладбища, могила вскоре заросла чертополохом, потому что смотреть за могильным холмиком было некому.

Да и нам эта Слепица, всю свою долгую жизнь прожившая на окраине маленького городка и не покидавшая по большей части своей ненаселенной улочки, больше не нужна. Она поведала нам историю своей жизни, которая переплелась с историей однокомнатного, мистически жутковатого домишки, с печальной историей короткой жизни большинства его обитателей. И исчезла, как исчезает все, как исчезнем когда-нибудь и мы: и те, кто пишет, и те, кто читает, и те, кто не знает, как делается и первое, и второе.

Жизнь людей разобщает, а смерть уравнивает. Не перед людьми… Перед Богом.

Однако ж через много лет после смерти Слепицы на том доме, на сером стекле двери, которую невесть когда поменяли, а Митькину входную дверь давно уж сожгли, появилась рукописная надпись о сдаче в аренду или даже о продаже здания.

Покупательница нашлась: молодая, столичная штучка. И дом с единственной своей никчемной комнаткой, прилавком, полочками и старым табуретом вновь зажил странной, тайной жизнью.

Если бы тогда, когда Слепица рассказывала свою странную историю о мрачном том доме, кто-нибудь предугадал, чем всё это кончится, возможно, что-то еще можно было бы изменить.

Но что возьмешь с ее случайных слушателей – желторотых студентов-историков, присланных в Псков на раскопки, иными словами, на научную археологическую практику! А они приехали в древний городок, стоявший когда-то на границе (и теперь он на границе, потому что пограничная полоса опять вовнутрь России придвинулась), и совали везде свои любопытные молодые носы. Попалась им забавная слепая старуха, сочиняла гладко, дом какой-то тут же рядом, двери заколочены, покосилось всё… какие-то подземные ходы… Студентики, собственно о них слышали, в одном в Пскове, к тому же и копались всё лето. Но тут рассказы о подземельях выглядели очень уж фантастическими и даже мистическими.

Если бы они знали, если бы они только знали!..

История первого преступления

Преступления, совершаемые в мире с того самого первого дня, как мир себя помнит, все имеют одну и ту же историю, и если взглянуть на них с высоты человеческой жизни, или, вернее, из ее мрачных глубин (тут как космос – никогда не знаешь, где верх, а где – низ!), то увидишь, что проистекают они из четырех равновеликих друг другу побуждений: меркантильности, неосторожности, заблуждения и отчаяния.

Меркантильность – это жадность и зависть;

Неосторожность – это глупость и легкомыслие;

Заблуждение – это наивность и духовная слепота.

Отчаяние – это безысходность и боль.

Значит, вся преступность – это жадность, зависть, глупость, легкомыслие, наивность, духовная слепота, безысходность и боль. Нередко эти качества переплетаются друг с другом и появляется уродливый монстр, который был бы монстром и без этого сплетения, но, может, не так уродлив, а порой, даже смешон. Однако же это смех сквозь слезы, причем, не только жертв, но и самих виновников.

Сыщик, рыскающий по свету в поисках преступников, обречен на то, чтобы сталкиваться с жадностью и завистью, с глупостью и легкомыслием, с наивностью и духовной слепотой, с безысходностью и болью. Как же портит его такая жизнь! Каким внутренним сопротивлением должна обладать его душа, чтобы противостоять тому, что кажется ему естественной материей, из которой соткана эта видимая ему часть жизни!


Сыщик Максим Игоревич Мертелов по прозвищу Наполеон, подполковник уголовного розыска.

Сколько помню себя, столько я страдал! Был мальчишкой, невысоким, худеньким, болезненным «маменькиным сынком», битым во дворе и в школе, страдал от неуважения со стороны товарищей – от презрения со стороны старших и жалости со стороны младших.

Вырос, окреп, научился давать сдачи (иной раз, даже больше, чем следовало – это называется «превышением необходимой обороны»), опять почувствовал себя несчастным, потому что старшие стали меня побаиваться, сверстники сторониться, а младшие поглядывать как на машину, готовую в любую минуту пойти вразнос.

Я всё думал, а почему я пошел в сыскари, почему нацепил на себя пистолет и власть, да еще со страхом, что они когда-нибудь сольются в одно и тогда жди беды? И решил, что по той же причине, почему в своем битом детстве стремился попасть не в шахматные клубы и не в настольный теннис, а в секцию по тяжелой атлетике, в самбо и дзюдо, в бокс и в вольную борьбу. Смешон я был на татами – маленький и злой; жалкий в своем страстном желании выжить в мире надменного презрения и жестокой силы. Так ведь я не просто выжить хотел, я хотел там верховодить, и за каждую издевательскую усмешку являть свою немилость, свою опасную, бессердечную агрессию!

Я с самого начала понимал, почему «наполеоны» почти всегда коротышки, их дух стремится компенсировать недостаток роста и природную физическую силу, данную другим, а не им. Потому что мы тот самый подвид человека, который впитал в себя понемногу от каждого преступного качества и замешал это в своего собственного Монстра, который живет в нашей душе: жадность, зависть, глупость, легкомыслие, наивность и духовная слепота. Бороться с ним, с этим Монстром – и есть главная задача до самой смерти тела, в котором он прижился. Но увидеть его также трудно, как найти хладнокровного убийцу или вора, поэтому и бросаешь все силы на поиск его не в себе, а в других. Отсюда жестокость власти «наполеонов», отсюда серое, свинцовое сияние в их глазах, отсюда их вечный страх быть разоблаченными в слабости и в бессилии. Они ищут это в других, и, особенно талантливые и удачливые, находят. Вот так появляются запоминающиеся политики и сыщики тоже. Иногда это один и тот же человек – неважно где он служит и как называется его социальная роль. Спектакль на сцене развивается захватывающе остро, а зал испуганно притихает – а вдруг действо просочиться из-за рампы к зрителю!

Я – всего лишь сыщик. И я бьюсь со своим монстром и ищу его повсюду – его точное отражение. Говорят, поставить диагноз, значит, наполовину побороть болезнь. Так вот, я лечу свою жизнь, по крайней мере, ее вторую половину. Мною ведет страх, а его лечит жестокость, ведомая хитростью.

Для людей некоторых беспокойных профессий утро наступает вовсе не так, как для всех. Оно приходит не в тот миг, когда из-за неровных, гнилых зубов городских строений солнце посылает миру утреннюю светлую зевоту, а лишь когда они сами, очнувшись от своих ночных трудов, вдруг обнаруживают, что затянувшаяся ночь, оказывается, уже прошла, и дело сделано.

Это то самое время, которое разделяет людей по их прошлому, по их настоящему и, скорее всего, непременно разделит по их будущему.

Такова природа человека – одни наслаждаются теми мгновениями, которые приносят другим печаль и заботы. Один сладко спит, обняв любимого человека, а другой занят тем, что и в другое время не каждому по плечу.


…Не помню, когда всё началось – вроде бы приснился мне сон, что стою я на берегу тихой, но полноводной речки, а тут откуда-то сверху срывается в ту речку бурный поток. Он всё смывает вокруг, закипают воды, беснуется в них жирная, серебристая рыба. Одна из рыбин выпрыгивает из волн и прямо ко мне в руки. Я смотрю на нее, а она на меня. Оба дышим тяжело, в предсмертной тоске.

Я очнулся и тихонько шмыгнул в кабинет к компьютеру, чтобы заглянуть в сонник. Моя жена, Майя Владимировна, стала бы надо мной смеяться, потому что я всегда с презрением относился к этим «бабкиным сказкам», а она им доверяла. И поймай она меня на этом, издевалась бы долго, во всяком случае, до тех пор, пока я не рявкнул бы на нее. Но она еще спит, и я открываю сонник по Миллеру.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

Поделиться ссылкой на выделенное