banner banner banner
Фабрика мухобоек
Фабрика мухобоек
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Фабрика мухобоек

скачать книгу бесплатно

Фабрика мухобоек
Анджей Барт

Фантасмагорический роман, где вымысел переплетен с реальностью, день сегодняшний соседствует с минувшим. Это повествование о природе власти, ответственности и чувстве вины, памяти и морали, написанное ироничной, насыщенной аллюзиями прозой с кафкианской интонацией.

Анджей Барт

Фабрика мухобоек

This publication has been subsidized by Instytut Ksiazki – the ©POLAND Translation Programme

Published by an arrangement with SWIAT KSIAZKI Sp. z o.o., Warsaw

© Мосты культуры/Гешарим, 2010

© by Marek Edelman and Paula Sawicka, 2008

Поезд мчался в ночи; во всяком случае, все на это указывало. Салон-вагон был изготовлен на заводе Sociеtе Industrielle Suisse в Нойхаузене, о чем говорила латунная табличка, прикрепленная под ручным тормозом. Стены выложены черешневым деревом, меблировка тщательно продумана; наибольшее впечатление производит длинная кушетка, обитая зеленым плюшем. Стоит также упомянуть о картине над кушеткой, где изображены красивые горы, скорее всего Альпы, ибо любующийся ими мужчина в коротких кожаных штанах, вне всяких сомнений, напевает что-то на тирольский лад. В отбрасываемом лампой свете вагон больше похож на дом, теплый и надежно защищающий от опасностей, а в монотонном перестуке колес слышится потрескивание дров в камине. На полированном письменном столе лежит открытая тетрадь в клеенчатой обложке, которая – единственная здесь – кажется не совсем уместной: со своими загнутыми уголками, она в лучшем случае может быть путевым журналом машиниста. Что же делает эта тетрадь в салон-вагоне, возможно возившем монархов, и – кто знает – не тут ли было подписано Компьенское перемирие?

Человек, который сидел за письменным столом, не сводя глаз с тетради, добрый час не перевернул страницы. Когда же он наконец встал, то сделал это так резко, что едва не опрокинул стул. До окна ему несколько шагов, так что есть минутка, чтобы хорошенько к нему присмотреться и убедиться, что это красивый, под стать окружающей его обстановке, старик. Высокий, с седыми волосами и голубыми глазами – которые если с возрастом и чуть выцвели, зато приобрели неизмеримую глубину, – он мог быть украшением палаты лордов, и, как знать, не его ли вместо Дизраэли королеве Виктории следовало назначить премьер-министром. В вагоне, видимо, было жарко, поскольку почтенный старец рывком открыл окно. Ветер немедленно взъерошил белые волосы, которые, ожив, сделали его похожим на пианиста Падеревского, кстати, тоже премьер-министра. Он уставился в темноту, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть. О том, что это ночь, а не самый длинный в мире туннель, свидетельствовало усыпанное звездами небо и луна, как всегда в конце августа напоминающая рогалик. Необычным могло показаться только обилие звезд, именно в этот момент вздумавших полететь на землю. Трудно, однако, предположить, что попа?дали звезды, заглядевшись на рассматривающего их человека. А поезд мчался – пожалуй, слишком быстро, если учесть, что он как раз преодолевал крутой поворот: можно было увидеть локомотив, из трубы которого вырывался дым светлее ночного неба, а время от времени еще и сноп искр, потом долго порхавших в воздухе.

В прилегающей к кабинету спальне темно, и потому трудно судить, красива лежащая там молодая женщина или просто хороша собой. По всей вероятности, она не спала: мало кто спит с открытыми глазами. Закрыла же она глаза, когда почти беззвучно отворилась дверь; тотчас изо рта у нее стало вырываться шумное ровное дыхание, иногда переходящее в легкий свист. Седовласый господин посмотрел на нее и, явно оставшись доволен, перевел взгляд на другую кровать. На этой кровати лежит мальчик, который отнюдь не притворяется, а сладко спит. В лунном свете ребенок похож на ангелочка из немецких сказок: розовые щечки, упавший на лоб локон. Gem?tlich[1 - Уютный, приятный (нем.). (Здесь и далее – прим. перев.)] до омерзения – можно было бы сказать, не будь это зрелище столь очаровательно. Старцу, похоже, увиденное в спальне понравилось, кажется, ему даже захотелось улыбнуться, однако с уверенностью сказать нельзя: месяц как раз спрятался за тучу, и уже ничего нельзя было разглядеть. Несомненно лишь одно: он тихо, как только мог, закрыл за собою дверь.

Впервые в день рождения рядом никого нет. Подкосило меня, однако, одиночество – пожалуй, никогда раньше я так не радовался телефонным звонкам. Юлия к традиционной бутылке виски «Оубэн» присовокупила фотографию, которую я совершенно не помнил. На ней мне лет пятнадцать. Казалось бы, об этом подростке я знаю решительно все, но нет… Не уверен, смог ли бы я сегодня удержать его, чтобы он не свернул себе шею, ба, неизвестно даже, сумел ли бы разговаривать с ним, не опасаясь, что меня хватит кондрашка. Глядя на него, трудно поверить, что такой симпатичный малый умудрился попусту растранжирить бо?льшую часть отведенного человеку времени. Все это меня ужасно расстраивает, и, хотя намерения у Юлии были самые лучшие, я решаю на ближайшие три месяца вычеркнуть ее из состава семьи.

Я сознательно обратился к дате 3 сентября в своем дневнике, чтобы доказать – прежде всего себе самому, – что даже вполне объективная запись может обойти суть дела. Не знаю, что меня удержало от упоминания о неком телефонном разговоре. Наверное, то, что он не имел отношения ко дню рождения и я никоим образом не мог предвидеть его последствий. Кстати, перед тем мне приснился поезд. Сон был пустячный, даже глупый. Не успел я привыкнуть к размеренному стуку колес, как раздался крик: человек на рельсах! Потом скрежет, падающие с верхней полки чемоданы – такие тяжелые, что пришлось проснуться. У меня с детства были с этим проблемы: сплошь и рядом я продолжал видеть сон, уже придя в школу или – чаще – за ее пределами; вот и сейчас прошло не меньше минуты, пока я услышал телефонный звонок. Первая попытка взять трубку не могла увенчаться успехом; при второй я, по крайней мере, открыл глаза.

– Не разбудил? У нас есть общие знакомые. Ох, слишком долго перечислять. Поверьте, я не отниму у вас много времени. Нет, не бойтесь, я ничего не продаю. Напротив, приношу деньги. Простите, что тороплю… Через три часа? Буду как штык. – Такой примерно текст, и голос противный, тоненький. Почему же я, страдая от ужасной головной боли и сознания, что за три последних дня не написал и трех слов, согласился его принять? Может быть, подействовало прозвучавшее как небесная музыка упоминание о деньгах? Если я чего-то и опасался, так не столько потери времени, сколько перспективы выслушать банальную историю, после чего придется долго лечиться, а лечение губительно для печени. Знать бы, что меня ждет… Нет, честно говоря, не представляю, как бы я тогда поступил.

Было уже светло, когда поезд прибыл туда, куда должен был прибыть. Днем он выглядел хуже: не подсвеченный лунным мерцанием, оказался товарным составом, притом видавшим виды и довольно грязным. Откуда же взялся салон-вагон? Ошибку следовало исключить: железнодорожники так сильно не ошибаются. Оставалась еще высшая необходимость: понадобилось срочно доставить в город важного сановника. Если седовласый господин мог быть премьером, он тем более мог быть министром транспорта, а столь высокое положение многое объясняло. Но почему в таком случае поезд не остановился на вокзале и вдоль перрона не выстроились вытянувшиеся в струнку чиновники из железнодорожного ведомства? А это был не только не вокзал, но даже не полустанок – скорее всего, фабричная платформа, на что указывали теснящиеся возле путей красные кирпичные склады и кипы хлопка, а прежде всего – лес труб, казалось упиравшихся в небо. Так что, если поезд доставил хлопок из экзотической страны, то в салон-вагоне сидел не министр, а промышленник, лично проверявший, как идут дела в разных уголках света, а сейчас возвращающийся домой в сопровождении членов семьи, с которыми не пожелал расставаться. Хорошо, машинист был опытный и ночью не жалел пара – издалека надвигались большие косматые тучи, по-видимому дождевые, а хлопок дождя не любит. Но где же рабочие, обязанные выгрузить ценное сырье? Вечно голодные чрева фабрик ждали корма, который они потом вернут в виде тканей – таких чудесных, что вряд ли найдется женщина, которой не захочется себя ими украсить.

Однако не состав поезда и не мертвая тишина, его встретившая, были самыми удивительными. Спустя несколько минут из товарных вагонов вместо тюков хлопка посыпались люди – по законам физики столько народу там поместиться не могло, но, как вскоре выяснилось, одного сбоя в естественном порядке вещей оказалось достаточным, чтобы повлечь за собой следующие, еще более серьезные. Пока же женщины и мужчины, очень бедно одетые, выстроились в колонну и, поддерживая друг друга, двинулись в сторону фабричных стен. Неужели это рабочие, которых хозяин высмотрел где-то за тридевять земель и, соблазнив высокой зарплатой, уговорил у себя потрудиться? Если так, толку от них будет немного – крепкими они не выглядели. Но что с ним самим, неужто он лег лишь под утро и теперь крепко спит, не ведая, что поезд достиг своей цели?

Дверь салон-вагона наконец открылась, и в ней появился почтенный старец. Нисколько не заспанный – скорее всего, он вообще не ложился, до самого утра размышляя о делах, вряд ли понятных простому человеку. Твидовый пиджак, более светлого тона брюки, именуемые бриджами, и к ним высокие, до колен, сапоги, свидетельствующие о военной молодости либо пристрастии к охоте. На голове шляпа, в правой руке трость. Маленький чемоданчик в левой руке издалека кажется купленным в модном доме «Гермес» в Париже, хотя точно сказать трудно, да это и не важно. Если не очень ловко, то наверняка бодро, старец спустился по ступенькам и сразу зашагал вперед. Следом за ним вышла жена, которую до того почти не было видно, и лишь теперь можно оценить ее красоту. Изумительные волосы цвета зрелого каштана, светло-розовая кожа и маленький носик, явно чрезвычайно чувствительный к запахам. Ко всему этому ярко горящие угольки глаз. В своем скромном шелковом платье и более плотном жакете поверх него благородством облика она ничуть не уступала мужу, значительно превосходя его молодостью и обаянием. Странно было только, что красавица вынуждена тащить большой чемодан, который в любом уголке мира носильщики вырывали бы друг у друга. За родителями шел мальчик. При свете дня он уже не выглядел столь gem?tlich, но все равно производил приятное впечатление. Для полноты картины следует упомянуть о некотором налете преждевременной взрослости, что довольно часто встречается у детей, окруженных опытными наставниками. У мальчугана не было никакого, даже маленького, чемоданчика, зато на спине был большой рюкзак, наподобие тех, какие скауты берут с собой в дальние походы.

Глава семьи шел, всем своим видом демонстрируя врожденную уверенность в себе, однако, приблизившись к стенам фабрики, замедлил шаг, а затем приостановился. Решимость будто его покинула, и это позволяет предположить, что он вовсе не владелец фабричного колосса, который так и хотелось сравнить с пирамидами или чем-нибудь не меньшего размера. Его жена, воспользовавшись случаем, поставила чемодан на землю, а сын, разинув рот, с явным изумлением озирался вокруг. Городу, который возвел такие мощные стены, стоило позавидовать – велико, должно быть, было могущество поступающих в его казну денег. О том, что это не изображенная на холсте огромная панорама, свидетельствовал ветер, гоняющий в воздухе клочки хлопка и бланки накладных. Хоть речь и не шла о живописи, можно было говорить о всепобеждающей силе искусства: издалека доносились звуки музыки, настолько прекрасной, что ноги сами несли в ту сторону. Старец крепче сжал рукоятку трости и, мотнув подбородком, указал, куда идти.

Путь был недолгим. В стене, из-за которой выглядывали пышные кроны деревьев, была гостеприимно открыта калитка – бережливые голландцы приняли бы ее за вход в парламент. Сад за калиткой прилегал к внутреннему двору дворца, демонстрирующего огромное разнообразие стилей – не было, кажется, ни одной эпохи, из которой проектант не почерпнул бы чего-нибудь с отвагой человека, получающего солидное вознаграждение. Если владельцу этого импозантного здания принадлежали и фабричные цеха за стеной (а трудно предположить, что это не так), то, заметим, до места работы ему было недалеко. На террасе, охраняемой двумя каменными львами, у одного из которых от старости отвалилась голова, играл струнный квартет. Знаток сразу узнал бы Второй квартет Скарлатти, непривычное же ухо лишь улавливало приятную мелодию. Судя по тому, как истощены были музыканты – трое мужчин и женщина, – много они не зарабатывали, хотя вряд ли из-за скопидомства хозяина: отваливающаяся кое-где штукатурка позволяла предположить, что он просто уже не столь богат, как в прежние времена. Это свидетельствовало в его пользу: несмотря на трудности, человек не отказался от музыки. Занятые своим делом музыканты даже не взглянули на пришедших, да и те равнодушно прошли мимо, думая, вероятно, о том, как бы побыстрее поставить куда-нибудь вещи. Только мальчик на минутку задержался около первой скрипки (это была женщина), однако мать кивком позвала его, и он кинулся к стеклянной двери, ведущей в большой зал.

Зал этот когда-то, наверно, был роскошным салоном, откуда открывался вид на террасу, сад и, далее, радующие хозяйский взор фабричные цеха. Сейчас салон, похоже, служил вестибюлем гостиницы; там стояли кожаные кресла, деревянный буфет, пальма и старенький автомат для чистки обуви. Справа от красивой деревянной лестницы по-видимому, была столовая: оттуда доносилось звяканье раскладываемых на столах приборов. Если владелец империи обанкротился, то и устроенный в его доме отель явно не процветал. Главным постояльцем была вездесущая пыль, а желтая пальма невесть сколько не видела воды. Об обслуге нечего и говорить: при появлении гостей даже муха не сорвалась с места. Хотелось надеяться, что создателя всего этого давно уже нет в живых, иначе, глядя на то, что осталось от былого великолепия, он бы скончался от горя.

Примерно так же оценил ситуацию почтенный старец. Он недовольно огляделся, а поскольку время шло, но никто не являлся, принялся стучать тростью по каменному полу. Трость тяжелая, без резинового наконечника, то есть шум был изрядный. Жена пыталась его успокоить, перепуганный сынишка заткнул уши, однако старец все делал правильно: немедленно раздался топот, и по лестнице в зал сбежали двое. Персонажи это второстепенные, но, по разным причинам, заслуживают внимания. Они не только не были похожи на гостиничных боев, но и, скажем прямо, не вызывали доверия. Один повыше ростом, другой пониже, маленький старше большого; роднило их нагловато-панибратское высокомерие, едва замаскированное притворной почтительностью. Засаленные костюмы, прилизанные волосы, глаза, глядящие повсюду и никуда. Короче, от них попахивало лизолом, если не сказать серой. Высокий отвесил поклон, подхватил, точно перышко, чемодан женщины и через секунду уже поднимался по ступенькам. Тот, что постарше, низенький, украсивший унылую черноту костюма розовым галстуком, хмуро улыбнулся мальчику, поднял его вместе с рюкзаком и усадил к себе на закорки. Лишь сделав несколько шагов, он обернулся и учтиво взял у старика шляпу. А потом пальцем указал ему на лестницу.

Если в его устах «как штык» означало «пунктуально», он действительно пришел пунктуально, минута в минуту. Маленький, хилый, похожий на моего знакомого лебедя из излучины Одры, с которым я ежедневно переглядываюсь. Козлиная бородка, загибающаяся книзу, а уж рукопожатие – будто твои пальцы обхватили бисквитный рулет. И, словно этого мало, темно-лиловый костюм из прикидывающейся шерстью синтетики и желтый галстук с немыслимыми геометрическими узорами. Видимо, чем-то я заслужил такое… Он же, мгновенно оценив ситуацию, бесцеремонно заявил:

– Вы не из тех, кто рад любому гостю. – Голос у него был еще тоньше, чем по телефону, но, к счастью, пищал он негромко.

– Для начала послушаю, что вы скажете, – ответил я. Потом осведомился, какой чай он предпочитает, и поставил перед ним чашку, не пролив ни капли. В награду он избавил меня от необходимости выслушивать пустые дежурные фразы.

– Скажу коротко: я – ваш благодетель.

Я пробормотал, что, если угодно, он может говорить долго, и даже пододвинул к нему сахар. Он, закинув ногу на ногу, удовлетворенно кивнул.

– В наше трудное время я приношу деньги, доставляю их прямо на дом, точно какой-то курьер. Однако благодетелем назвался прежде всего потому, что предлагаю вам пережить нечто такое, чего вы до смерти не забудете… Я понимаю, нехорошо говорить о смерти в доме больного, но вы уж меня простите, у простого человека что на уме, то и на языке… – Даже если он только сделал вид, что смутился, губу, как я заметил, прикусил по-настоящему. – Нет-нет, я вовсе не думаю, что вы вот-вот умрете, ни в коем случае, вы еще не на одной свадьбе попляшете… Горько! Горько! Знакомо вам такое? – Он внимательно на меня посмотрел. – Покороче, да? Что ж, скажу сразу: за солидную сумму, которая у меня с собой, вы вернетесь в свой любимый город, откуда сбежали. Не смотрите так, всего на несколько дней…

Я незаметно пригляделся к его пиджаку и штанинам. Больничная пижама ниоткуда не торчала.

– Вы меня ни с кем не перепутали? – спросил я, открывая ему путь к отступлению.

– Потому что сказал «любимый город»? Думаете, трудно заметить, что вы в своих книгах выбираете такие моменты, когда Лодзь выглядит наилучшим образом? Но вот что касается рабочих из вашего романа «Rien ne va plus», которые выбежали с фабрик на улицы, чтобы защищать евреев от черносотенцев, то, признайтесь: вы их выдумали?

Я кивнул, но тут же спросил, какое отношение это имеет к делу.

– Никакого, если не считать, что сильно попахивает «святой ложью», продиктованной любовью. Или это знаменитое «я плакал», когда растяпы из вашего «Поезда для путешествия» покидают Лодзь. Тут уж вы переборщили.

В пижаме или без пижамы, но он, конечно, ненормальный. Беда в том, что я притягиваю психов как магнит: под какими только предлогами они не пытались примоститься у меня на диване. Этот между тем, явно довольный собой, продолжал:

– А вот я, чтоб вы знали, никакой не lodzermensch[2 - Лодзерменш (нем.) – коренной житель Лодзи и окрестностей, лодзянин.]. И даже не потомок довоенных рабочих, которые, как вы любите подчеркивать, отличались куда большим достоинством и благородством, чем нынешние профессора. Матушка моя прибыла в Лодзь после войны, поскольку фабрикам требовались тысячи молодых женщин, чтобы прясть и ткать для Советского Союза. Она сразу же вытащила сюда отца, который быстро сделал карьеру, поскольку умел цветисто говорить. Однако жили мы не ахти как, хотя папаша уверял, что все дома в городе – наши… Теперь он уже на том свете, а меня матушка подкармливает на свою пенсию… Знаю, сейчас вы скажете, что я не дурак выпить, ну и что? Даже если… невелик грех. Впрочем, оставим эту тему…

Честное слово, вспоминая детство, он жалобно всхлипнул – вот это было уже чересчур. Я присмотрелся к нему повнимательнее. Туфли старые, но от Джона Лобба с Сент-Джеймс-стрит, к тому же тщательно начищенные. Здоровые зубы, ухоженные руки. Стало быть, он меня обманывает: костюм скромного чиновника, безобразный галстук и, прежде всего, речи – камуфляж. Но зачем задавать себе столько труда? Я улыбнулся своим мыслям.

– Вы подумали о Суворине, которого читали перед сном? Вспомнили его слова о человеке, любившем выдавать себя не за того, кем был? Я прав? А сейчас, позвольте, я немного похвастаюсь… – Он набрал воздуху в легкие и задержал дыхание, отчего лицо его побагровело. Затем расслабил галстук и расстегнул воротничок, открывая золотую цепь на груди. И, будто этого было недостаточно, помахал у меня перед носом рукой с часами. – Вижу, вы сразу узнали. В мире таких всего триста штук. Экземпляр под номером один приобрела королева Дании Ингрид и перед смертью сдала в ихний ломбард. Через подставное лицо, естественно… Надеюсь, не надо говорить, какой номер у меня на руке?

Меня не удивили ни цепь, ни часы, ни даже его лицо, которое мало того что стало багровым, но еще и как будто отяжелело. А вот номер с Сувориным мне был непонятен. Последнее время я действительно иногда его почитывал, но ведь об этом никому не рассказывал. Так что одно из двух: либо я еще сплю, либо свихнулся. Первое отпадало, поскольку, едва он произнес фамилию «Суворин», я незаметно пару раз ущипнул себя за запястье. Заболело по-настоящему, выступила краснота. Значит, повредился умом.

– Не бойтесь, вы не свихнулись. Все очень просто: приоткрытая дверь в спальню и яркий солнечный свет. Там на ночном столике много книг, а на полу – только одна. Я предположил, что ее вы читали последней. Зрение у меня неплохое. Согласитесь, никакого волшебства…

– Почему вы прикидываетесь не тем, кто вы есть? – спросил я, чтобы хоть что-нибудь сказать.

– А что вам за разница? У вас тоже никакой не грипп, а самое обычное похмелье. И еще я знаю, с кем вы пили в отсутствие жены, которая мотается по свету, добывая деньги на фильм о лодзинском гетто. Ба, я даже знаю, чту вы пили. Но разве от этого что-либо меняется?

Ничего не менялось: я по-прежнему отчетливо его видел. Судя по выражению лица, он готов был заплакать, но в уголках рта затаилась хитрая усмешка. Только сейчас я заметил у него между большим и указательным пальцем след от вытравленной татуировки.

– Я намеренно представил себя с наихудшей стороны. Исключительно чтобы над вами поизмываться. Вначале горькая пилюля: приходится брать деньги от такого дрянного человечишки; затем удивление: откуда такой тип знает то, о чем иные умники не имеют понятия; и, наконец, унижение: почему именно благодаря мне вам предстоит пережить нечто, никому больше недоступное. Ну что, я – подлец?

Стараясь говорить как можно суше и решительнее, я попросил его перейти к делу.

– Как вам будет угодно. Итак: вы представите мне отчет о неком судебном процессе – и уж, будьте любезны, в письменном виде. Чего вы кривитесь? Предпочли бы собачьи бега? – Он достал из бокового карман пиджака плотно набитый конверт и принялся им обмахиваться, однако, поглядев на мое лицо, поспешил добавить: – Знаю, вам очень хочется дать мне хорошего пинка под зад, но – ручаюсь – здравый смысл победит. А теперь послушайте. Я приехал из Бремена. Сижу перед вами в шляпчонке с пером, кожаных штанах на подтяжках и говорю с певучим тирольским акцентом.

– В Бремене так не говорят, – здраво заметил я.

– Это вы мне рассказывать? Я хотеть только уколоть ваше воображение. Ich bin брат Ганса Бибова[3 - Ганс Бибов (1902-1947) – немецкий бизнесмен, член НСДАП, руководитель службы экономики и продовольствия, а затем (с окт. 1940) – глава администрации лодзинского гетто. В 1947 г. Польским народным судом в Лодзи приговорен к смертной казни; повешен.]. Ясно, о ком я говорить? – На лице у него написано торжество: знает, что меня поразил! Я вежливо отвечаю, что он должен был бы тогда быть старше, – и вот тут началось: – А вы не слишком смелый быть? Я сам когда-то иметь Katzenjammer, потому что один раз злоупотребить шнапс. Крепкая немецкая голова тогда у меня болеть целых zwei Stunden. Но я вам скажу, Herr Andreas, что даже тогда мне не хватать отвага, чтобы знать alles о нашей немецкой живучести. Впрочем, я всегда выглядеть молодо, потому что хорошо питаться.

Мне хотелось, чтобы он уже ушел, поэтому я не стал спорить:

– Хорошо, вы – его брат. Ну и что с того?

– Вы наверняка знаете песню «Theo, wir fahren nach Lodz»[4 - «Тео, мы едем в Лодзь» – известная песня немецкой певицы греческого происхождения Вики Леандрос (р. 1952).], и вас не заинтересовало, почему спустя столько лет Тео – это мое имя – приехал nach Polen?! Я признался, кто я такой, чтобы вы осознали, насколько все серьезно. Догадываетесь, кого будут судить? Ну же, напрягитесь…

У меня дико трещала голова, к тому же чертовски пересохло горло. Осторожно, чтобы не дрогнула рука, я взял бутылку с водой и, разумеется, немного пролил. Его, как ни странно, это обрадовало.

– Не волнуйтесь. Wasser высохнет, это в порядке вещей, главное, что вы уже знать. Это typische реакция. Когда я узнал, чем дело пахнуть, у меня началась икота. Жене пришлось меня напугать, тогда все стало fertig. Grosse восхищен, что вы так быстро понимать. Вы, случайно, не родом из Schleswig-Holstein? Там приходить на свет неглупые люди… – Я не стал ждать, покуда Wasser высохнет, и, взяв салфетку, нагнулся, чтобы вытереть пол. Кровь с удвоенной силой ударила в голову, зато Тео не увидел выражения моего лица. Впрочем, ему это и не требовалось – он продолжал свое: – Вы уже понимать, какое это деликатное дело. Кто мог думать, что они до него доберутся? Вас удивляет, что нас интересовать эта еврейская хуцпа?[5 - Дерзость, наглость (идиш). О хуцпе существует представление как об одной из черт национального характера – особой смелости, помогающей бороться с непредсказуемой судьбой.] А кто, как не мы, немцы, создать город Лодзь? Мы сюда прибыли первые, часто единственным багажом иметь работящие руки и головы поумнее ваших… Ненамного, конечно, но умнее. Я хорошо знать, что такое корректность, не только политическая…

Я, не разгибаясь, поднял голову и посмотрел ему в глаза.

– Вы что, пытаетесь мне внушить, будто вся эта чушь – правда, а не плод вашего больного воображения?

Он приуныл.

– Хотите сказать, что это невозможно? Что после войны прошло уже столько лет… так вы считаете? Уж и не знаю, как вас переубедить. Хотя… если я скажу, что Бибов… что это всего лишь камуфляж?

– Я вам не поверю.

Он рассмеялся.

– А когда я признаюсь, что во мне есть еврейская кровь, поверите? В ваших краях в этом подозревают всех, кроме Иисуса и его матушки, так что и вам поверить будет нетрудно. Ну а раз евреи всё могут, почему у них сейчас не получится? Вы слышали про цадика из Бобовой? У его брата Езекиеля был сын, так вот этот сын – я, хотя и не очень религиозен. Вы разочарованы? И все же поверьте мне, я – человек уважаемый. Будь иначе, разве бы я обо всем этом узнал?

Мне захотелось спросить, уж не увижу ли я сейчас пейсы и черную шляпу, которой он не стал снимать, хотя в комнате тепло, но у него и без вопроса был готов ответ:

– Если вам это для чего-то нужно, можете увидеть даже, как я набрасываю на себя талес[6 - Талес (ивр.) – молитвенное покрывало, которое мужчины надевают на утреннюю молитву.]. Чего не сделаешь, чтоб тебе поверили… Ну что, продолжаете считать меня психом?

Что бы я ни ответил, один из нас предстал бы в невыгодном свете.

– Если не ошибаюсь, у меня осталось еще немного «Оубэна». Давайте его допьем, а потом расстанемся. Навсегда. Я, со своей стороны, обещаю до конца года не притрагиваться к спиртному.

Он впервые улыбнулся.

– Эх вы, Фома Неверующий! Знаете, в чем главная ваша беда? Вы все пропускаете через разум. Я пообещал вам необычайное переживание, а сейчас добавлю, что вы еще много чего узнаете. Ну как, вас и это не устраивает? В таком случае вот мой последний аргумент. Через минуту меня здесь не будет, а вы пересчитаете деньги, которые я оставляю на столе. Даже если я ненормальный, купюры эти – нормальнее не бывает. Водяной знак и металлическая нить – сами можете убедиться. Ну что вам стоит порадовать выжившего из ума старого хрыча, коли уж он так потратился?

Это у него здорово получилось: без особых усилий он постарел лет на пятьдесят. Мутные глаза, отвисшая нижняя губа, темные пятна на лбу. Не знаю, способен ли был бы такому научить Ли Страсберг[7 - Ли Страсберг (1901 – 1972) – американский режиссер и актер, руководитель школы актерского мастерства, обучение вел по своей методике на основе системы Станиславского.], который освоил систему Станиславского. Даже если б купюры оказались еще более фальшивыми, чем этот, невесть откуда взявшийся тип, знакомство с ним того бы стоило. А он между тем встал и поправил несуществующие складки на брюках. Передо мной снова был смешной, слегка подозрительный человечек. Конверт, вероятно набитый обыкновенной писчей бумагой, лежал на столике.

– Ну, я пошел. Подробности на конверте. Пароль произносите отчетливо, охранник может быть глуховат. Ага, пожалуйста, наденьте пиджак. К людям, среди которых вы окажетесь, не помешает проявить капельку уважения.

Я проводил странного гостя до двери. На сей раз его рукопожатие было неожиданно крепким, а в глазах царило невозмутимое спокойствие. Впрочем, это могла быть и безбрежная – говоря красиво – печаль.

Регина не спала уже вторую ночь, если не считать тех недолгих минут, когда она переставала различать, что сон, а что явь. Куда девались немцы? Почему их троих ведут туда, где уже нет красной ковровой дорожки, а лестница стала узкой и крутой? Она тогда подумала, что Хаима вот-вот хватит удар – таким багровым его лицо не бывало даже во время приступов гнева. А как, вероятно, оно исказилось, когда один из подозрительных провожатых распахнул перед ним дверей и чуть ли не силой втолкнул внутрь! К счастью, с ней и мальчиком эти типы обошлись любезнее. Даже пожелали спокойной ночи, хотя до вечера было еще далеко. Она хотела спросить, когда будет ужин, но не успела оглянуться, как их и след простыл.

Комната была небольшая, без окна, освещенная только свисающей с потолка голой электрической лампочкой, но, слава богу, чистая, и туалет рядом, что напомнило ей довоенную родительскую квартиру на Полуднёвой. Лишь когда, тяжело дыша, она присела на один из двух стульев, до нее дошло, что ее вещи – в другом, более легком чемодане, который остался у Хаима. А значит, надо отнести ему тот, где у него всё, даже зимнее пальто на меху. Она подтащила чемодан к его двери, но дверь была заперта на ключ. Марек, видимо испугавшись, долго дергал за ручку – безрезультатно. Регина не знала, что ему сказать, от этого настроение окончательно испортилось, и она отчитала мальчика за то, что плохо почистил зубы. Полночи она провела гадая, куда их привезли; утешало одно: страшные рассказы про те места, куда отправляют обитателей гетто, как выяснилось, неправда. Почему-то ей стало неприятно, что Хаим опять оказался прав и все не так уж плохо. Потом ее долго мучила духота – она не выносила закрытых окон, а тут их не было вовсе… Наконец из коридора донеслись звуки, свидетельствующие о том, что наступило утро.

Марек быстро проснулся и в потемках прокрался к двери. Проверяет, не заперты ли мы, подумала Регина. Услышала, как он осторожно поворачивает ручку, но дверь приоткрылась, и в комнату из коридора ворвался свет. Мальчик обернулся – удостовериться, видит ли это она. Ей ничего не осталось, кроме как улыбнуться, показывая, что все в порядке.

Надежда на то, что теперь удастся расплатиться с долгами, постепенно вытесняла нежелание брать деньги за исполнение чьей-то прихоти; это к тому же свидетельствовало о слабости характера – ведь я обещал себе задержаться во Вроцлаве. В своей сознательной жизни я провел тут в общей сложности часа два – пока поезда стояли на вокзале, – и сейчас, когда сбылась давнишняя мечта о том, чтобы поселиться в городе, где я родился, мне ничуть не хотелось отсюда срываться. Завтракая, я любуюсь рекой за окном, а бродя по улицам, высматриваю тени родителей, которые когда-то, молодые и красивые, завершили здесь военные скитания. Недавно я узнал, что в нашей квартире на бывшей Борзигштрассе жил в детстве вроцлавянин Альфред Керр, влиятельный критик, соперник Томаса Манна, проигравший в борьбе за руку Кати Прингсхайм, – возможно, лишь потому он утверждал, что Манн «высиживает» свои произведения. После него, что уже было нетрудно установить, в этой квартире жил советник Лотар Рабер, чей сын замерз где-то на Восточном фронте. Якобы он был пацифистом, что нас в некотором смысле сближало: один из моих предков тоже замерз не по своей воле, но в Сибири. Так неужели сейчас, когда я начал знакомиться с призраками этого города, безденежье и финансовый шантаж заставят меня отсюда убраться, пускай ненадолго?

Борясь с желанием заглянуть в конверт, я решил отправиться в редакцию популярного вроцлавского журнала «Рита Баум» и предложить им рассказ о любви, который собирался написать на канве сочиненного в детстве стихотворения. Но быстро я вряд ли его напишу: любовные стихотворения порой удаются и детям, а хороший рассказ о любви – редкая птица. За такими размышлениями я провел время до полудня, затем, как обычно, смотрел на реку, темно-темно-синюю, чему трудно было удивляться при полном отсутствии в тот день солнца. Проходя мимо стола, я отводил взгляд от конверта, и вдруг у меня родилась новая идея: а не начать ли распродавать книги, чтобы тем самым избежать отъезда. Букинисты, к которым я уже заглядывал, производили впечатление знатоков, а у одного я даже заметил листок с надписью «Не ходи к нам оценивать свои книги – мы сами к тебе придем». Впрочем, идею эту я отбросил, притом с отвращением, и, дабы подкрепить отвращение, отвесил себе звонкую пощечину. Ведь поступив так, я бы уподобился отцу, продающему почку – но не свою, а своего ребенка! Получившая заслуженную пощечину щека горела, а еще меня бросило в жар при мысли об электриках, которые, возможно, не очень начитаны, зато, в случае надобности, виртуозно отключают электричество. И я понял, что у меня есть лишь один выход: заработать деньги способом, оскорбительным для самого понятия свободы – и не только творческой.

Приняв наконец решение, я вздохнул с облегчением и ощутил желание жить. Действие, движение, поезда, перемещение людских масс… зарабатывать деньги, а потом их тратить – вот это образ жизни, достойный современного человека. Записывать слова, а в особенности фразы, не говоря уж о мыслях, – занятие скучное и мучительное. Идиотский энтузиазм должен был помочь мне забыть об унижении, а также отодвинуть на задний план страх перед неведомым. Имя Ганс Бибов прозвучало не случайно. Я мог даже заподозрить наличие заговора. Почему Бибов появляется в конце книги «Изгнанники» В. Г. Зебальда?[8 - Винфрид Георг Зебальд (1944–2001) – немецкий прозаик, литературовед, эссеист; в его художественных произведениях тесно переплетаются вымысел и документ; с 1970 г. жил в Великобритании.] Неужели поездка в Лодзь связана с историей, о которой я уже давно запретил себе думать? На всякий случай я позвонил Юреку В., lodzermensch’у до мозга костей, который, еще совсем юным, был одним из ассистентов оператора на съемках «Земли обетованной»[9 - Фильм Анджея Вайды по роману Владислава Реймонта, действие которого происходит в Лодзи в 80-е гг. XIX в.]. Как знать, что там со мной произойдет – пускай у меня будет свидетель.

– Хочешь принять участие в рискованном предприятии? В нашем, черт бы его побрал, городе? – Не знаю, почему я сказал «нашем», ведь Юрек, который, кстати, помогал мне переезжать, утверждал, что я это заслужил, как заключенный за примерное поведение.

– Рискованном? Всегда пожалуйста.

Если мне не почудилось, я уловил в его голосе облегчение.

Завтрак был скромный, но обильный, вроде тех, что подают в больших, сверкающих белизной столовых пансионатов в Крынице, которые ей были хорошо знакомы. Однако от запаха белого хлеба кружилась голова, и Регина не могла вспомнить, где и когда в последний раз так завтракала. Намазав маленький ломтик творожком, она осторожно повернула голову в сторону сидевшего у окна мужчины, который учтиво поклонился ей, когда она входила. На прежнем месте мужчины уже не было – вероятно, вышел, воспользовавшись дверью возле стоявшего на небольшом возвышении белого рояля. Жаль – хотелось получше его разглядеть: хоть она готова была поклясться, что видит этого человека впервые, что-то ей показалось знакомым. Нездоровая бледность, темные круги под пустыми, без выражения, глазами. Не будь на нем вполне приличного костюма, можно было подумать, сбежал из больницы или из тюрьмы. Вряд ли это кто-то из ее довоенных клиентов: она бы не считалась будущей звездой адвокатуры, если б ее подзащитные получали большие сроки. И все-таки почему она не перестает о нем думать, почему невольно сглотнула, увидев у него на шее грязную повязку? Должно быть, просто перенервничала из-за того, как обошлись с Хаимом, объяснила она себе.

Утром Марек сбегал в его уже не запертую комнату, но не нашел даже коротенькой записочки. Чтобы приободриться, Регина выставила Хаимов чемодан в коридор, а из своего, который перенесла к себе, достала самое красивое платье из розового органди. Зеркальце над умывальником было размером с почтовую открытку, в нем трудно было что-либо увидеть, но она знала, что выглядит хорошо. Потом в дверь просунулась голова уборщицы, и хриплый голос вопросил: «Почему не идете завтракать?» Марек, прихватив книжку, немедленно направился к двери. В столовую они пришли последними: там уже никого не было, если не считать человека, который ей кого-то напоминал и который незаметно ушел. Регина всячески старалась затянуть завтрак: пока она тут сидела и ела, все казалось простым и понятным. Марек тоже чувствовал, что не надо спешить, и ковырялся ложечкой в пустой скорлупе яйца, уткнувшись в книгу, хотя ему уже несколько раз было сказано, что за столом не читают. Притворялся, будто читает, он лишь для того, чтобы протянуть время, однако Регина не была б Региной, если бы не сказала:

– Поторопись-ка.

– А что будет, когда я поем? – оторвался он от книги.

– Увидишь.

Марек раздавил ложечкой скорлупу и отодвинул тарелку и книжку.

– Поел.

– Вытри рот.

Вытирал он долго, но, в конце концов, салфетку пришлось отложить.

– И что теперь?

Она бы дорого дала, чтобы знать. Возвращаться в комнату не хотелось, ожидание там было бы вдвойне мучительным. В столовую вошли несколько молоденьких официанток – по-видимому, практикантки – и принялись убирать со столов и менять скатерти. Не обращая внимания на сидящих, они громко переговаривались и даже весело смеялись. Регина встала; Марек тоже вскочил. Первой мыслью было: не выйти ли, будто по ошибке, через другую дверь, но врожденный здравый смысл подсказал, что безопаснее всего расположиться в вестибюле под пальмой, делая вид, будто для этого есть веские основания.

– Может, желаете повидаться с супругом?

Откуда-то появился один из двух вчерашних провожатых. Ярко-розовый галстук он сегодня сменил на более спокойный, хотя все равно бело-черные треугольники издалека притягивали взгляд. И выражение лица изменилось: вероятно, ему самому оно казалось дружелюбным.

– Что за вопрос?! – Регина невольно расправила плечи, а голос ее зазвучал как голос актрисы Пшибылко-Потоцкой в роли Марии Стюарт. Но сама она отчета себе в этом не отдавала и потому не заметила восхищения в глазах посланца, кем бы он ни был.

– В таком случае попрошу за мной.

Никогда раньше она этого не делала, но сейчас взяла Марека за руку, и они поспешили вслед за быстро шагавшим мужчиной. Миновав лестницу, через распашную дверь (их спутник услужливо придержал одну створку) вошли в длинный коридор, или, скорее, зал, до потолка обшитый дубовыми панелями. В старые добрые времена хозяин дома, вероятно, демонстрировал здесь свою любовь к искусству: на стенах осталось еще несколько картин в пышных тяжелых рамах. На картинах были нарисованы лошади и наездники в разноцветных куртках: подкручивая ус, они улыбались дамам, подававшим им кубки с вином. Мареку это так понравилось, что он несколько раз подпрыгнул, изображая коня на скаку.

В конце зала мужчина внезапно остановился, словно заинтересовавшись сценой охоты на лис. Если б не круглая фарфоровая ручка, даже острый глаз вряд ли заметил бы очертания двери в дубовой стене. Регина едва успела подумать, что там, наверно, чулан, где хранятся половые щетки, как проводник уже открывал дверь, подобострастно приглашая их внутрь. Впереди была темнота; неудивительно, что Регина попятилась. Провожатый, удовлетворенный такой реакцией, усмехнулся и первый вошел в тайник, действительно служивший кладовкой: когда минуту спустя зажегся свет, оказалось, что там висят два фартука и стоит ведро. Видя, что Регина не двигается с места, мужчина указал на дверь в противоположной стене, жестом давая понять, что откроется она, только если все войдут внутрь. Когда наконец Регина с мальчиком к нему присоединились, он открыл эту дверь, и на них повеяло свежим воздухом. За дверью был коридор, непохожий на первый, высокий, даже монументальный; Регине нравился такой стиль, когда форма соответствует назначению, а в основе деталей лежат геометрические фигуры. Она изо всех сил старалась не показывать, как ее удивляют и этот тайник в стене, и странная архитектура всего здания. Подумала только, что, пожалуй, их проводник хотел произвести наилучшее впечатление и подобрал галстук, соответствующий именно этому помещению. Ему, разумеется, ничего не сказала – не хватало еще, чтобы знал, что вообще обратила на это внимание.

Они поднимались по широкой лестнице. Сверху доносился гул голосов. В конце коридора перед большой дверью толпились люди. Вновь пришедшие были замечены: несколько мужчин сразу направились к ним, а один, с фотоаппаратом, даже сверкнул магниевой вспышкой. Регину это не смутило, она только гордо вскинула подбородок (и сейчас могла выглядеть как Сара Бернар в «Орленке»), однако Марека, который, как ей показалось, испугался, заслонила от любопытных взглядов. Провожатый, опередив их, прокладывал путь, а приблизившись к двери, открыл ее и с поклоном пропустил обоих внутрь. Они очутились в зале, где было довольно светло, хотя свет туда проникал только через ряд круглых окошек под потолком. Вероятно, это была аудитория, в которой профессора делились своими знаниями со студентами, о чем свидетельствовала вертикальная передвижная доска, в верхней части мелом исписанная непонятными физическими формулами. Стоящая в центре кафедра, впрочем, вид имела весьма необычный – это был довольно красивый карточный стол с отверстиями по углам, куда были вставлены медные пепельницы. К счастью, пустые – Марек не переносил табачного дыма. В зале на стульях сидели люди разного возраста, но отнюдь не научного вида. Многих Регина узнала и поняла, что платье из розового органди тут совершенно не ко двору. Провожатый подвел ее и Марека к двум свободным местам – можно было б сказать, в первом ряду, если бы не несколько стульев перед самым столом. На одном сидел Хаим – трудно было не узнать его седую шевелюру. Регину всегда восхищало инстинктивное умение мужа мгновенно определять недоброжелателей, на этот же раз она поразилась, каким чудом, сидя спиной к залу, он догадался, что они вошли. А он догадался – иначе не повернул бы головы именно в эту минуту, чтобы смерить их, а заодно и всех остальных пристальным взглядом. Под обстрелом его глаз собравшиеся в зале, до сих пор негромко переговаривавшиеся, разом замолчали, и в тишине Регина услышала стук собственного сердца. Тип, который их привел, поклонился и торопливо вышел.

В дневнике 5 сентября я записываю:

О какой можно говорить мизантропии и эскапизме, если я с утра корплю над письмом крупному немецкому продюсеру по поводу фильма о западноевропейских евреях, переселенных в лодзинское гетто. На ходу придумываю шутку: «В лодзинском гетто на одном квадратном метре можно обнаружить больше, чем где бы то ни было, лауреатов Нобелевской премии» – и прошу обратить внимание, с каким уважением прибывшие в Лодзь профессора относились к наградам, полученным от соотечественников продюсера: «Многие, веря в немецкую благодарность, носили на лацканах немецкие ордена времен Первой мировой войны, а в сердцах – убежденность в том, что хоть цивилизованные немцы и больны, но ведь болезни рано или поздно проходят».

Вечером нахожу в «Евреях и немцах» Гершома Шолема описание начала эмансипации немецких евреев. «Когда полчища евреев выбрались из своего средневековья и вступили в новую эпоху просвещения и революций, бо?льшая их часть – четыре пятых тогдашнего еврейства – проживала в Германии, Австро-Венгерской империи и Восточной Европе. Таким образом, благодаря географическим, политическим и языковым условиям в первую очередь они соприкоснулись с немецкой культурой. Больше того – что имеет решающее значение, – произошло это в один из самых плодотворных переломных моментов в истории этой культуры». Шолем считает, что самим евреям редко приносили пользу таланты способнейших из них, поскольку большинство выдающихся еврейских умов служили немецкому обществу. Результаты поразительного взрыва их продуктивности ощутимы в литературе, науке и искусстве. «Почти все важнейшие исследования творчества Гёте принадлежат евреям».

Думаю, немцам, нации героической (как в хорошем, так и в плохом смысле слова), хотелось бы (и это понятно), чтоб теперь им помнили только добро. Но если они сами не прикончат зло колом иронии, если не высмеют его в самих себе, то баховские, гётевские, бетховенские котурны, на которых они стоят с заслуженной гордостью, могут не выдержать их тяжести. Об этом, впрочем, трудно говорить, когда принадлежишь к народу, который свой собственный, тонкий, но хорошей формы каблучок ломает с обезоруживающей беспечностью.

Как видите, в дневнике моем чего только нет! Я пишу о каком-то письме, рассуждаю о каких-то книгах, но ни словом не упоминаю о том, куда меня понесла нелегкая. Впору усомниться в собственной искренности – среди записей, например, ничего нет о путешествии, которое я совершил. А был ведь и вроцлавский Центральный вокзал, и очередь в кассу, в которой разгорелся скандал, и поезд, который тащился шесть часов двадцать минут. Утешает лишь то, что я плохо помню подробности. Калиский вокзал в Лодзи красивее не стал, но, поскольку мне ужасно хотелось чем-нибудь порадовать взгляд, я сосредоточил внимание на красотке киоскерше и несколько раз мысленно повторил, что в других городах таких киоскерш нет. И даже в это поверил. Когда Юрек вошел в вонючий (но не так чтобы очень сильно) зал ожидания, его немедленно обступили несколько нищих. Он не стал отгонять попрошаек – шел, словно бы вовсе их не замечая. Ничто не могло меня порадовать больше, чем вид этого горделиво ступающего великана, который любил называть себя лодзинским аборигеном и был таковым среди полумиллионной армии иммигрантов из окрестных деревень. В отличие от меня, Юрек остался аборигеном, хранящим верность бумерангу. «Я умру в доме, который построил мой дед», – говаривал он, что в Лодзи звучало так, будто мой друг – потомок Радзивиллов.

В доказательство того, что дело серьезное, я еще на паркинге показал Юреку конверт. Он прикинул на глаз, сколько там денег, и тронулся с места, не дожидаясь, пока загорится зеленый свет. Я сразу понял, что он изнывал от скуки и готов присоединиться ко мне, что бы я ни затеял. Однако Юрек не был бы собой, если б не повез меня известным путем и не поглядывал на меня краем глаза, когда мы проезжали мимо дома, в котором я еще недавно жил. Вероятно, рассчитывал услышать мой тяжкий вздох, но к этому я пока не был готов. Кажется, своей сдержанностью я его обидел – он тут же вспомнил, что времени у него в обрез: часа три, максимум четыре.