Анатолий Сорокин.

Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга третья



скачать книгу бесплатно

– А если найду!

– Попробуй, с утра ищешь, как этот хлюст ремзаводовский заявился!

– Таисия, много берешь на себя в последнее время! Рюмки давай, Савку хочу поздравить.

– Родит Варька – вместе поздравим – она еще не родила… Со вчерашнего вечера сходишь с ума.

– С вечера, Савка! – охотно подтвердил Грызлов. – Как узнал, что Варька в больнице, от зависти сам стал как шкворень, матрена марковна. – И бухал себя дерзко в грудь: – Во! Во! Подмигни, какая росомаха.

В сенцах мелкая топотня и Надька – ветром:

– Гля, сидит, как ни в чем небывало! У него дочка родилась, а он прохлаждается, где не надо.

– То есть… Ты што несешь! – Савелий Игнатьевич смешно расплылся на стуле, недоверчиво заморгал. – Вчерась отвез, а седне уже получай? Рано, кажись.

– Тоже мне, – осуждающе дернула губами Надька, – свое сосчитать не могут. Отец называется!

– Надя! – всплеснула руками Таисия. – Да кто же так говорит!

Надьке наплевать на условности взрослых, шпарила ихними же словами:

– Поднимайся, давай. Нос едва не расквасила – бежала бегом полдороги обрадовать поскорей, пока попутка не нагнала, а он присох, сидит. – Подскочив нетерпеливо, дернула за брезентуху: – Да отец ты или шиш на постном масле! Все кругом рады, а он… Курдюмчик на машине дожидается, поднимайся, давай!

– Каша манна… Дак вот… как же, я не против. Конешно, поехали скоре, – говорил он глупо, невнятно, выталкиваемый за порог заливисто смеющейся Таисией.

Машину Курдюмчик гнал быстро – рессоры трещали, а Савелию Игнатьевичу все казалось, что они едва ползут. Он прижимал к себе Надьку, прыгающую у него на коленях, и выспрашивал:

– Сама видела?

– А то! – одаривала его сияющим взглядом Наденька.

– И какой!

– Тебе сказано, не он, а она.

– Ну, она, ладно. Какая?

– Как все. Сморщенная и красная.

– Некрасивая.

– Уж получше тебя с Варварой.

– Красивше?

– А ты думал!.. Наверно, вся в меня.

– Как тебя пропустили?

– Придуриваться не умею! Как заревела на всю больницу, сразу нараспашку. Са-а-ами повели! Как миленькие!

Мельтешило за голыми березками причуда-солнце. Жгло, кровенило затуманенный взор. Скрипучий дворник смахивал с ветрового стекла жидкую грязь, и что-то, подобное этой липучей грязи, охотно сходило с души Савелия Игнатьевича.

Глава пятая

1


Врожденным внутренним чувством угадывая, что все пройдет хорошо, родов Варвара не боялась, и получилось как нельзя лучше, сравнительно легко и просто. Ей протянули девочку; дочь, если это была ее дочь, была крупная, ничем не затронула и не обеспокоила, и она, подержав совсем не долго, вернула санитаркам…

Странно было ощущать и чувствовать всем измученным, утомленным телом, нутром и опустевшей плотью, что новая жизнь отделившегося существа никак не становится ее жизнью и страстью, как должно быть и как было при рождении первенца-Леньки, а материнские чувства ее остаются упрямо бесчувственными и равнодушными.

В ней, в толстой, подкожной брюшине, называемой плотью, нет уже ничего, не торкается, не колотится ножками, но где все это – ей не известно.

А то, что давали и она только, что держала, так и не прижав к груди…

Нет, нет, не ее, этого не может быть…

Холод неприятия и отторжения или это вовсе не холод… а обычное избавление, как бывает с неприятной болячкой, долго донимавшей, доставлявшей серьезные неприятности и вдруг отвалившиеся вместе… с кровоточащей, болезненной коростой.

Нет помнящегося захлеба, как было с Ленькой, едва отделившегося от нее и мгновенно потребовавшего ее материнской души, ее искренней будоражащей родительской нежности, ее близкого, завораживающего дыхания – ни-че-го.

Ничего похожего: бесчувственность и равнодушие.

Странная тоска и опустошенность.

Так родила она или еще не родила?

Что же случилось, что нет в ней ни радости, ни страха, ни стыда, ни отчаяния.

Пусто.

Холодно.

Нисколько не сомневаясь, что Савелий примчится, едва только узнает, что она родила, в какой-то момент нервного ожидания Варвара вдруг почувствовала, что не желает видеть новорожденную, и что могла и должна была получить, давно получила и ничего нового ей больше не надо.

Ощущение было неприятным, обескураживающим, неожиданным, никогда себя на подобное она не настраивала и в голове не держала, до последней минуты ожидая ребенка, нужного Савелию.

Савелию, но не ей.

Савелию, не Василию – в чем главная заковыка и отторгающее неприятие новорожденной…

Кабы Василию…

Более того, совесть ее не испытывала никаких беспокойств, как не испытывала их много лет назад, в день появления Наденьки, которую ее душа так же не хотела, при первых же словах Леньки, мол, выродила и все, кинулась на плотину.

Не окажись вовремя под рукой Ленька…

Несмотря, что было это давно, Варвара вдруг отчетливо почувствовала себе прежней, довольной, что рассталась с Пластуновым, не нуждается в нем, как не нуждалась будто теперь и в… Савелии. Ныло в глубине тела и на донышке сердца, разверзалось холодной пустотой, душа мучилась и чего-то тоскливо просила. Варвара, стараясь отогнать вновь ожившую несбыточную мысль и затаенное желание, заметней слабела и ненавидела себя.

Надька родилась, не имея права родиться – ни с того, ни с сего дети не должны появляться на свет. Ленька – другое дело, Ленька был желанен, имел законных отец и мать. А с этой… Но ведь и у нее не менее законный отец!

Впрочем, и мать… И мать!

Когда ее снова попросили покормить ребенка, она равнодушно поднялась, взяла мягкий, ничем не греющий сверток, поднесла к груди, твердой от избытка молока, привычно вынув сосок двумя пальцами.

Девочка показалась вялой, впившись в сосок, не проявляла другого интереса, оставляя Варвару равнодушной к ней.

В палате было много других женщин. Они негромко переговаривались, вспоминая с испугом пережитое и возбуждаясь заново, кидались к окнам, когда окликали с улицы, в захлебе и восторге истаивая первичной материнской радостью, кричали в ответ всякую глупость, как и она когда-то кричала Симакову…

Симакову, не Пластунову, и не… Ветлугину.

Симакову, люди, как вы не понимаете!

С ней пытались заговорить, но она не отзывалась, сея смятение и отчужденность. И час и другой лежала, непонятная никому, чужая себе, немигуче уставившись в белый потолок.

Ей не было нужды искать причину равнодушия к ребенку и ее отцу, эту причину она хорошо знала, и когда ее позвали с улицы, она вначале растерялась, подумав о Ветлугине… Но звал не Савелий, что она мгновенно поняла особым женским чутьем, догадываясь, что зовет Симаков.

– Да иди скорей, чумовая, муж пришел! – теребили и благожелательно дергали бабы; а кто-то уже кричал в окно, что сейчас, сейчас она встанет и подойдет.

Ноги не шли, онемели, в поясницу вступило, не возможно было поверить, что за окном Василий – единственное, о чем могла она только страстно мечтать, пугаясь собственного желания.

Побуждаемая бабами, пересилив страх и сковавшую тяжесть, она поднялась, подойдя, оперлась на невысокий подоконник, выглянула, чувствуя, как мутится в голове.

Симаков стоял под кленами, похожими на те, под которыми он стоял семнадцать лет назад, когда она родила ему Леньку, но выглядел по-другому, оставаясь далеким для ее чувств и холодным.

В руках его мазутных поблескивала какая-то тракторная штуковина и резала глаза.

Увидев ее, Василий дернулся было, сделал шаг, и сдержался, отступив глубже в тень, торопливо сунул в карман блескучую в солнечных лучиках железяку, освободив ее взгляд от режущей боли.

Он был неузнаваем, бывший муж и неугасимая первая девичья страсть, доводившая до безумия.

Еще более худой, патлатый, обтрепанный.

В широко раскрытых глазах бился испуг, подобный тому, что владел ею. От всей его близкой и знакомой фигуры веяло робостью,

Окно было закрыто, Варвара прижалась лбом к стеклу.

Оглушительная грусть сдавила сердце. Варвара застонала тихо, скорее, мысленно, и все, что недавно казалось желанным, но не исполнимым, и вдруг свершившимся – Василий пришел, – словно по мановению волшебной палочки, принесло еще большую горечь.

«Я долго ждала тебя, Вася. Всю жизнь, но тебя больше нет…»

Они долго смотрели друг на дружку, не решаясь нарушить затянувшееся молчаливое свидание. Варвара не упрекала его – за всю совместную и раздельную жизнь у нее не появлялось желания хоть в чем-то упрекнуть Василия, что самой иногда казалось странным. Наверное, не чувствовала за собой вины, в чем оправдываться, а сейчас…

А сейчас и совсем ничего нет, и Василия больше не будет.

Василий умер и не вернется, под кленами мираж прошлых чувств и не забывающихся женских страданий.

Родной, близкий, по-прежнему дорогой, как память, но несуществующий как человек и ее бывший муж.

Но близкий – когда рядом. Глаза в глаза, душа в душу. И дыханием, и взглдяом и дерганьем серца…

Вот и увиделись… и попрощались.

А тех, кого нет, кровно тебя обидевших, она не умела ни упрекать, ни осуждать.

Что думал в эту минуту Василий, она поняла не совсем отчетливо. Ясно было только, что он ее никуда не зовет, как звал в молодости и манил в торжественную минуту появления на свет Леньки, ничем не соблазняет и ни в чем не кается, он просто пришел, чего делать было не нужно.

Совсем не нужно.

Роженицы шушукались, надрывался ребенок, оставаясь далеким и не обязательным, и она вроде бы испугалась за Василия… если его больше не будет. Потом испугалась за себя и надрывающегося ребенка у себя за спиной, за то новое, что не вправе теперь забывать.

Василий отступил за кусты еще дальше, пропал, и когда она сообразила, что Симакова уже нет, нянечка напомнила о малышке.

– Покормить надо, мамаша, не слышишь?

Голодная девочка проявила и резвость, и жадную потребность в ней. Губки ее мягонькие влажно обняли сосок, занывший острым материнским желанием. Варвара склонилась над розовым личиком, славно прилипшим к ее груди и, обессиленная враз радостным желанием быть нужной, нужной безгранично на многие-многие годы, покорно затихла.

Накормив ребенка и отдохнув ровным глубоким сном, она сама подошла к новорожденной и впервые внимательно рассмотрела ее.

Личико девочки было крупное, округлое, лобастое. Крупным был носик, широко, раздувался. Губки мясистые, чуть навыворот. Все вдруг стало родным и желанным, а сердце встеплело, заволновалось пока не осознанной до конца нежностью и материнской тревогой.

Тихая-тихая радость пронзила Варвару с головы до ног, упеленала желанным покоем…


2


– Иди, давай, не бойся, я давно все разведала, – говорила Надька и тащила отчима сквозь кусты, вдоль высокого каменного фундамента.

Едва поспевая, уворачиваясь от хлестких веток зарослей, с узелком в руках, сунутым в последнюю минуту Таисией, за ними лез, громко сопя, Курдюмчик.

Больница размещалась в старом деревянном здании. Бревна были ровные, одно к одному, почернелые, в глубоких трещинах. Добросовестно подогнанные в пазах, они надежно держали иссохший до подобия щетины мох, свитый в тоненькие жгуты, бурый от времени.

Пораженный своим, неожиданным ему, Савелий Игнатьевич резко остановился, колупнув раз-другой уплотненные временем жесткие канатики, обернулся к шоферу:

– Это кладка, Юрий! Век простояла и еще столь выдюжит… Присоветуй мастера мне, стены вязать.

Не слушая, что говорит Курдюмчик, задирая вверх голову, полнясь новой решимостью, зачем-то простукивал кулаком стену, он радостно гудел:

– Развернусь! Нонче я навалюсь, манна каша! Варюхе малой надо хоромину гоношить… Варюхой малой назвала нашу кроху Надёжа. Варюхой, слышь, Юрий!

Вскочив на белую опояску фундамента, Надька скреблась в окно, горласто требовала:

– Ково-ково, мамку, – ково спрашивать больше? Ну да, Бры… Ветлугину Варвару. Ну-к че, кормит, пускай с ней идет, мы же смотреть приехали.

Окна палаты были высоко. Савелий Игнатьевич и Курдюмчик задирали головы, тянулись, неловко переминаясь.

– Задворками таскат, егоза, – говорил теперь уже смущенно Савелий Игнатьевич, – а мы хвостиками за ней, две чурки без глаз.

Весеннее солнышко в затишье пригревало по-особому мягко, уютно. Чирикали напропалую воробьи, обустраивали свои гнездовья. В чистом воздухе витало еще особенное, хранящее ту самую прелесть жизни, которая однажды уходит навсегда вместе с детством, и если когда напоминает о себе, то таким вот едва уловимым вздохом и слабыми таинственными запахами, которые враз останавливают сердцебиение.

С изумлением оглядывая обступившее вдруг волшебство, Савелий Игнатьевич неожиданно подумал, что и он был когда-то маленьким, как Надька, и еще меньше, когда уже азартно лазил по углам изб, сараев, шарился под стрехами, за наличниками окон, выискивая гнезда, открывая новое и остро влекущее таинством зарождения, купаясь в благостных настоях весны.

Неужели было, вернулось, он снова мал, глуп, таращится на мир и ждет открытия неведомого?

Не находи места, готовый, как Надька, вскочить на фундамент, Ветлугин заволновался, и волнение его необузданное прибавило страстного нетерпения. Хотелось закричать: «Не тяните вы там, Христа ради, распахните двери и окна, покажите скорее мое самое великое…»

Может быть, кричал, потому что какие-то люди смотрели на него через зашторенное окно, понятливо улыбались.

Подталкивая снизу, Курдюмчик шептал:

– Куда ты, куда? Вон! Гляди в другое!

Варвара стояла близко – за руку не взять, не дотянуться, но – близко. Савелий Игнатьевич таял от ее близости, чувствуя, как им обоим тепло, незаслуженно радостно в изумительной весенней новизне, и боязливо, что, совершая недозволенное, могут лишиться разома и щедрого солнца, и уютного затишья, напомнившего детство, и права в дальнейшем смотреть друг на дружку. Теперь ему нужно вдвойне быть сдержанным и осторожным в неумеренных и грубых мужицких порывах: меж ними появилось хрупкое существо, очень дорогое своим ожиданием.

Совместная с Варварой кровь и плоть, соединившая навсегда их тела и души.

Руки его наливались свежей силой. Ее становилось намного больше той, которая полнила его памятной осенью на току, когда он увидел Варвару на выходе из палатки и увидел сжатые поля, леса, пылающие осенним жаром, ослепляющую даль. Ее бы хватило, и он чувствовал, чтобы унести сейчас в ту жаркую осень не только Варвару, но всю больницу с ее счастливыми, страдающими и отстрадавшими обитателями, одарить каждого букетом самых ярких цветов.

Он вспомнил вдруг, что приехал с пустыми руками.

– Эх, ты, как вышло-то, манна каша! Уж не подсказали. – И полез, подобно Надьке, на опояску фундамента, скалясь шало и требуя: – Поддержи, Юрка! Брось узелок-то, поддержи из-под низу!

Варвара оказалась еще ближе. Лишь тоненькое стеклышко меж ними.

– Варя! Варюха! Ну, молодец ты у нас!

Ликовала грубая душа, горел-изнемогал в приятном сиянии Савелий Игнатьевич, недавно еще не то человек, не то лесной бродяжка. Вот оно, его собственное – за окном! Ах ты, синичка легкокрылая – невеста будущего!

– Юрка! Видишь, язви тя, кишка пустая!

Курдюмчик прижимал его руками к стене, незлобиво пыхтел:

– Твой зад виден мне во всю ширь… Поаккуратней там с ним.

– Увидишь, я покажу, я покажу, подержи маленько! – Теряя под ногами опору и снова выравниваясь, впиваясь пальцами в пазы и щели бревен, он кричал в стекло: – Хоть легко рожала-то? Не мучилась?

По щекам Варвары текли крупные слезы. Она улыбалась синими бескровными губами, кивала.

– Ну, ну! То мучатся, быват, сильно, я переживал.

– Легко, Савушка… Потом было плохо че-то… Ой, держись крепче, не упади!

– Да што ты, куды-ыы! – едва сдерживая буйство, гудел Савелий Игнатьевич. – Я на Юрке сижу, я надежно умостился.

Надька рядом вскочила:

– Кричат на всю улку! Ты че совсем, как росомаха! Отнеси ее да окошко открой. – Тут же заверещала, едва не спихнув Савелия Игнатьевича: – А звать! Хоть знаешь, как будем звать? А мы уже знаем, сразу придумали, не сговариваясь.

– Как вы придумали? – не то плачет, не то смеется Варвара.

– А как – тебя, Варькой-Варюхой… Варюхой-маленькой!

– Погоди уносить, личиком поверни, Варя! Личиком к нам, дай на личико посмотреть! Во-во, язви ее, писклявку! Вся прям в тебя, соплюшка наша маленька!

– Ага, в тебя удалась наша Варюха-говнюха! И в меня, правда? И в меня, две Варюхи теперь в нашей деревне! – щебетала Надька у Савелия под рукой, цепляясь за эту руку, чтобы устоять.

– Мать ты моя, комочек несмышленый! – умилялся Савелий Игнатьевич. – Солнцу-то не подставляй! Не подставляй на лучики, ишь, завертелася, жопка!.. Дергатся, язви ее в манну кашу, как большая, как человек!

Прижавшись к стеклу, так и не отрывался Савелий Ветлугин, пока Варвара шла через палату.


3


Трудно считать годы близких людей; иногда и чужие затрагивают. Умер еще один полновластный правитель огромной страны, не осилив двух лет пребывания у размашистой власти, обещавший социалистическую законность и всенародную справедливость, что, в общем-то и Сталин с Хрущевым исповедовали, не тупя глаза. И борьбу с коррупцией не взирая на личности, разворачивал с шумом и гамом, сам увязнув по уши, оставив на память единственную фразу: «Мы не знаем общество, в котором живем», оказавшейся пророческой. Через год скончался следующий вовсе немощный, вождь-предводитель, которому самому было не лишне понимать, что и к чему, да вот не получилось, а дружки лишь подтолкнули. Этот, став едва ли не посмертно трижды Героем Социалистического труда, сравнявшись в Хрущевым, при маразматическом Политбюро вогнал страну в окончательную агонию. Нашелся вроде бы, наконец, лидер помоложе, из бывших комбайнеров, получив неожиданное одобрение главного политиканствующего оракула Маевки Данилки Пашкина: «Ну-к из русских хоть, вроде бы из казаков, еслив не дурней кукурузника! Деревней, может, займется, хотя, кто косит под деревню, шибко опасные ноне».

Весна выдалась дружная, разгонистая, отсеялись маевцы в короткие сроки, и опять, как в прошлом году, весь механизированный отряд Андриан Изотович перебросил на распашку зареченских залежей. Но сделал он это не потому, что видел острую необходимость в дальнейшем наращивании пахотного клина, а потому, скорее, что в областной газете снова был поднят вопрос об угасающем целинном порыве и безответственном отношении к земле на местах. Статья была достаточно умная и смелая, резко критиковала руководителей хозяйств и районов, где пашня в последние годы не только не приращивалась при имеющихся возможностях, а умышленно сокращалась под всякими предлогами, и где не только запустили новину последних лет, а вообще вывели из обихода.

Хорошая была статья, мужики читали с воодушевлением, много спорили. Но Андриан Изотович упорно не принимал участия в шумных дебатах и ничем уже не воодушевлялся. Понимая насущность и остроту зерновой проблемы для страны, не постигал он другого – почему вдруг зерно отделилось от молока и мяса, почему в основе сплошь зерновые.

– Спахать – спашем, за нами не заржавеет, и засеем, как велено, да результата снова не будет. Слону в Африке ясно, а нашим начальникам нет, – говорил он хмуро и, поручив отряд всецело заботам Пашкина, полностью переключился на строительство новой улицы и двух общежитий для животноводов.

Дома и общежития заметно подрастали. Забрав из больницы Варвару, заложил просторную избу себе и Савелий Игнатьевич. В несколько вечеров и выходных подвел под крышу, что с такими помощниками, как Бубнов, братья Горшки, Венька Курдюмчик сделать было не мудрено.

С рождением дочери у Савелия Игнатьевича вдруг прибавилось степенности, да и другие маевцы сильно изменились. Сам Андриан Изотович стал намного сдержанней, голос его утратил привычную напористую крикливость. Говорил он уже меньше, ровнее, непривычно прерываясь на грани вскипающего гнева и прислушиваясь, что происходит в настороженно-зябнущей груди. Реже и реже распаляясь на крик, он точно сглатывал его, переведя дыхание, продолжал говорить спокойно и ровно.

В приятном расположении духа Данилка любопытничал:

– Дак, непонятно, Изотыч! Но уж, прям, как на леднике для молоканки зиму тебя продержали, сильно ты охолонул.

В утренние часы, когда ветерок налетал из заречья, деревня погружалась в сытое хлебное блаженство, и одно только это – густое и терпкое, сластящее и пьянящее – придавало Маевке крепкую земную солидность, исходящую уже не от пекарни, а от самой, озабоченной людскими хлопотами пашни, окрестных лесов и лугов. Бесшумно бежала в камышах и зарослях тальника мелкая тихая речка, плыли над головой кудрявые тучки. Глубокая прозрачная синь наполнялась тугими токами волнующейся жизни, заново и радостно утверждаясь в омытом вешними грозами чарующем великолепии. Из волшебного таинства густеющего воздуха разрозненные улицы смотрелись устойчивее, ближние и дальние колки нарядней и роднее, встречные казались друг другу нужней и понятнее.

Всюду властвовал и побеждал колдовской хлебный дух – основа деревенской сытости и бессмертия.

Вынув хлеба, Настюха не спешила уходить, отыскивала себе новую работу, и никто не подозревал, как страшно ей возвращаться в пустой дом с голодной собакой на цепи, где грязно, запущено, несравнимо с идеальной чистотой пекарни. Словно смиряясь окончательно, что Симакова у нее нет, и больше не будет, она утратила прежний пыл, агрессивную егозливость и, обретя приятные душе, желанные хлопоты о выпечке, перестала бегать по деревне, по делу и без дела чесать языком, обливая всякий раз грязью Варвару.

Она не признавала уголь и топила раззявистую хлебопекарную печь только березовыми дровами. Симакову было вменено в обязанность снабжать ими пекарню. Дважды в неделю он притаскивал длинные сухостоины, всякий раз Настюха слышала, когда подкатывал его говорливый синенький тракторишко, в порыве бессилия хваталась за горло, немела, и это сверхусилие над собой помогало ей удержаться, не выбежать к Василию, не наделать новых глупостей.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9