Анатолий Найман.

«Еврейское слово»: колонки



скачать книгу бесплатно

13–19 сентября

Кончилось лето, кончилась война в Ливане – началось ненастье, началась политика. У меня к политике, а еще больше к разговорам о ней, идиосинкразия. В жизни политика – гарнир. Где-то есть жаркое – цунами, поджоги, перестрелки, грабежи. Вкус крови и слез. Жизнь ориентирована на жаркое, не на гарнир. Я ориентирован на жизнь. Если так, выходит, нечего и писать на политическую тему. Но я каждый день, начиная с «Летних дождей», в довольно глухом месте внимал средствам массовой информации, точнее, вышелушивал ее из политических комментариев. Выглядело бы искусственным умолчанием не издать об этом ни звука в своей колонке. Так что я просто заявляю о моей позиции. Довольно, предупреждаю, банальной.

Июльско-августовскую операцию Израиля против Хизболлы пресса и телевидение подавали, по большей части, как соревнование. Укладываются ли состязатели в контрольные сроки, какой счет по убитым-раненым, по выпущенным ракетам, по суточному наступлению-отступлению войск. Оценки «выигрыш» и «проигрыш» повторялись чаще, чем во время футбольного чемпионата мира, который в эту операцию как бы перетек, как бы так было запланировано. Почти все равно, в какой печатный орган, в какую телепрограмму было сунуться. Обозреватели сообщали убежденно «Израиль проиграл» – и объясняли «непоправимые ошибки» проигравшего.

Дочь моих близких друзей – журналистка. Заметная – что называется, с именем. Знаю ее со дня ее рождения, она меня, получается, тоже, так что разговариваем без обиняков. В разгар ливанской кампании она не оставила от меня камня на камне. Я принимал действия Израиля не только без критики, но даже без обсуждений. Я исходил из того простого соображения, что если он так делает и кладет на это жизни людей, которыми – каждым – дорожит больше всего на свете, значит, так ему лучше.

От нее я услышал, что а) он пляшет под дудку американцев, которыми используется в их стратегических целях; б) Ливан – прекрасная страна с прекрасными пляжами и потрясающей ночной жизнью, и действия Израиля восстанавливают против него общественное мнение Запада, то есть людей, наслаждающихся этими пляжами и ночами, и, главное, в) сплачивают арабов. Дочь моих друзей умница, достаточно проницательна, достаточно образована, темпераментна. Но – журналистка. Журналисты должны быстро думать: сейчас факт – через минуту мнение. Через полчаса статья. Им некогда взвешивать: на стол падает карта – надо немедленно бить. Иначе говоря, все возможные мнения уже находятся в колоде. Отчего у них создается впечатление, что они знают больше нежурналистов.

Это не так. Они осведомлены больше, но знают иногда даже меньше. Они осведомлены в политике, но политика распространяется на ограниченную зону взаимоотношений, все равно – человеческих или государственных. Без политики обходятся, например, чувства. Или инстинкты. Не применяется она в рукопашной схватке. Политика – средство улучшения ситуации. Рукопашная, если она не по причине удали, – средство выжить.

Тут, все знают, об удали речи нет.

Стало быть, в очередной раз – выживание. Ключевое слово. Даже при безоглядной любви к арабам никто не говорит, что от их противостояния с Израилем зависит, будут они жить или погибнут. Говорят о мести, о восстановлении трактуемой по-арабски справедливости, об исконности территориальных прав. Арабам живется несладко, тяжело, порой невыносимо. Но – живется. Ни у каких израильских ястребов нет мысли поголовно всех истребить. Тогда как Израиль вот уже сколько десятилетий – выживает. Цена этого – предельная, выше не бывает. Чтобы сохранить жизнь народа, платится жизнью его людей – десяти, ста, иногда тысячи. На таком фоне сочувствовать ли Западу, что его лишают бейрутских ночных клубов и морских ванн? Что же до сплочения арабов, то его причина одна: ненависть к евреям – безразлично, взрываются еврейские снаряды или нет, вокруг Насраллы объединяться или вокруг Арафата. И если выживание Израиля совпадает с американской стратегией на Ближнем Востоке, пусть совпадает.

Нам объясняют, что Ширак так антиизраильски настроен потому, что боится своих, французских арабов. Бедный Жак бен Ширак! Я бы по-человечески пожалел его, если бы не, например, Дрейфус, который случился до всяких арабов. Точно так же цвело и пахло во Франции тогда. И задолго до того точно так же обходились с евреями на Западе и на Востоке, на Украине и в Персии.

Точно так же не любили их филистимляне и амалкитяне, когда Украины и Персии не было в помине. Но те евреи и не нуждались ни в чьей любви. Рассчитывали на Бога, на свои и ближнего своего силы, и воевали. Чтобы выжить. Нынешние, к счастью, тоже.

Большинство журналистских обзоров сопоставляет перспективы сторон на несколько ближайших сезонов. Как правило, они рисуют израильское будущее в мрачных тонах, арабское в светлых. В Египте уйдет Мубарак, в Ливане Хизболла победит на выборах. И окажется наш Израиль (триумфально, как сказку, непонятно, с хорошим или с плохим концом, заключают свои статьи политические обозреватели) в том же положениии, что полвека назад, один против всех.

Что-то есть исключительно безвкусное, а назвать настоящим именем, то и безнравственное в таком подходе. Не потому, что бедный Израиль катится в пропасть, а журналистам и политикам все равно. А потому, что катится или не катится, никто не знает, но в живых людей влетают пули и осколки снарядов, отчего они падают мертвыми или тяжело раненными, это определенно, а журналисты и политики делают ставки.

На самом деле неудовлетворенность болельщиков происходит оттого, что они обмануты в своих ожиданиях. Ждали разгромного счета, поэтому тот, который обеспечивает победу, им уже не победный. Ждали второй Шестидневной войны. Но та, уложившаяся в шесть суток 1967 года, уникальна – не я один, а весь мир тогда раскрыл рот, пораженный ее невероятным разворотом и итогом. Не все такие: эта – другая. И следующая, та, о которой пишет пресса и говорит ТВ, будет другая. Не стоит гадать, какая.

20–26 сентября

Молодые люди воспринимают время своей молодости как начало новой эпохи. Представление это в них так сильно, что, взрослея, они навязывают его остальному миру. Шестидесятники, по их убеждениям, отличаются от семидесятников, семидесятники от восьмидесятников. По мере отступления десятилетий в прошлое исторические периоды в сознании человечества укрупняются, история начинает оперировать четвертями столетия, половинами, наконец веками. И не оттого, что так удобнее охватывать время, и не ради обобщений или концепций, и не по причине размывания отступающих событий и людей. А потому, что, действительно, эпохи гораздо чаще не столь отличны одна от другой, сколь схожи.

Это наблюдение преследовало меня, когда я читал недавно вышедшую по-русски «Жизнь Антона Чехова» (Издательство Независимая Газета, 2006). Автор книги – Дональд Рейфилд, профессор Лондонского университета. На сбор и изучение материалов, а затем само писание он потратил годы, заметную часть своей жизни. И, судя по некоторым признакам, не прогадал.

Я имею в виду влияние, которое, если не ошибаюсь, произвели личность и судьба Чехова на автора. Два или три раза меня приглашали в Лондонский университет выступить с лекцией. У меня осталось впечатление довольно угрюмого заведения. Манера «исследования», в которой главное полнота и скрупулезность, засушивающие материал и обрекающие читателя на почтенную скуку, нет-нет и сквозит в книге, выдавая в Рейфильде «профессора». Но от того, что он цитирует и что сопоставляет, исходит мощное излучение чеховской индивидуальности. Она обладает такой творческой непреложностью, что вынуждает соответствовать себе биографа, подчиняет его литературный слог и образ мыслей. Во всяком случае в превосходном переводе О. Макаровой. Это язык, усвоивший Чехова, полновесный, точный, лишь изредка свидетельствующий, что им пользуются в начале XXI столетия.

«Жизнь Антона Чехова», в самом деле рассказывает, как он жил. Понятное дело, она учитывает, что он писал, но именно учитывает – в той же степени, что его занятие садом, рыбная ловля или посещение ресторана. Это жизнь человека, более или менее тиранически угнетаемого семьей все детство, отрочество и юность. А затем человека долга, приговоренного членов этой семьи так или иначе содержать. Параллельно – вступающего в связи, реже – заводящего романы, со среднестатистическим числом женщин, большинство которых притязало на его внимание до конца жизни. И над всем – слабого зрением, больного желудком и смертельно – туберкулезом. Но то, что он был мужественный, умный, честный и уникально одаренный, переводит эту жизнь из множества вызывающих бессильное сочувствие в разряд подлинно драматических, значительных, универсальных. Это герой… ну кого? Диккенса? Раннего Достоевского? Золя? Нет, все-таки – Чехова.

Книга, как принято в наше время, выставляет напоказ интимную сторону жизни. На мой старомодный вкус, даже несколько излишне на этом сосредоточена. Но должен признать, что сексуальные настроения, притязания и предприятия героя, как они подаются в книге, не преувеличены по-нынешнему, и отсылки к ним не самоцель. Они рисуют портрет, в общем, так же, как описания того, что он ел и у каких врачей какими лекарствами лечился. Опять-таки – они говорят о среднем человеке эпохи. Каковым Чехов и хотел быть, и старался – сопротивляясь, сколько мог, превращению в выдающегося.

А что поражает в возникающем из этих частностей портрете эпохи, так называемого безвременья конца XIX – начала XX века, так это узнавание в ней, как в целом, так и в деталях, нашего времени, конца XX – начала XXI. Тотальная коммерциализация жизни, стяжательство как идея, лицемерие властей, бедность людей обыкновенных и богатство пробивных, бессильный либерализм и звероподобная консервативность, мелкотравчатость литературных и театральных нравов, нахрап, вульгарность, пошлость. Полиция без законов, военные без войны. Забитая провинция, тусовочная столица, для полноты сходства – две, те же, что у нас. Антисемитизм как обыденная практика, юдофильство как вызов и добродетель. Будто это сегодняшняя Россия, только выключилось электричество, перекрыт газ, из-за бензинового кризиса пропали автомобили.

Особое место, одно из центральных, в судьбе Чехова занимает тесная, без малого двадцатилетняя дружба со знаменитым издателем Сувориным. Суворинское «Новое время» будет покрепче, не говоря уже на голову выше, прохановского «Завтра», а сам Суворин – и любого нашего генерал-патриота, и любого из медиа-магнатов, но миром мазано одним. Его фигура воплощает крайнюю реакционность политической позиции, национализм, махровое юдофобство, предприимчивость, искусство вести дела. То есть качества, прямо противоположные чеховским. Чехов при этом не скрывает своего несогласия, а то и возмущения установками и действиями друга. Он активный дрейфусар, либералы безоговорочно признают его единомышленником. Однако чувство пронизанной верностью и нежностью привязанности редко когда считается с принадлежностью к лагерю. Объединяла их не только преданность друг другу, но и масштабность, ум, чутье, высокий профессионализм.

Не удивительно, что эта книга появилась в Англии: там существует культ Чехова, это не первая его биография, написанная англичанином. Но она больше просто хорошего жизнеописания. Она еще и о том, как человек умирает: не именно Чехов, а – человек. Как у Толстого в «Смерти Ивана Ильича». Человек прожил 44 года, с середины этого срока его начал сгрызать туберкулез. Тогдашний СПИД. Последнее семилетие он жил обреченным, умирающим. Однако полноценно вел хозяйство в купленном имении, лечил больных, участвовал в общественных комитетах, помогал множеству людей, написал лучшую часть своей прозы (начиная с «Мужиков»), «Три сестры» и «Вишневый сад», издал собрание сочинений, ездил за границу, построил дом в Крыму, женился. Выпил поданный лечащим врачом бокал шампанского, сказал: «Давно я не пил», – лег на левый бок и умер… Достоинство жизни не в долготе, а в насыщенности. Через четыре десятилетия его первую невесту, Дуню Эфрос, в возрасте 80 лет отправили в газовую камеру. Чеховская эпоха длилась и длилась. Длится и длится.

25–31 октября

Неделю, в течение которой разгорался антигрузинский скандал, газета «Еврейское слово» была в отпуске. Жаль. То, что происходило, имеет к кругу ее читателей непосредственное отношение.

Моя мать была врач-педиатр. Относительно известный в Ленинграде детский доктор. Уже когда ей было за 70, мамы бывших ее пациентов, ставшие бабушками, и пациенты, ставшие мамами, и их знакомые, знавшие о ней только с их слов, звонили, спрашивали совета, просили посмотреть больного ребенка. За вычетом военных лет, проведенных в Свердловске в эвакуации, она всю жизнь проработала участковым врачом в одной и той же поликлинике, на улице Глинки, наискосок от Мариинского театра. За 70, максимум 80, рублей в месяц. Когда началось сталинское дело врачей, ей было немного за сорок. Помимо того, что печаталось в газетах и говорилось по радио на государственном уровне, жару поддавали и широкие массы трудящихся. Иногда они даже не отдавали себе отчета в том, что участвуют в травле. Они проверяли правильность выписанного им рецепта, просто заботясь о здоровье своих кашляющих и сопливых детей. Что медик любой масти и уровня, в особенности с еврейской фамилией, потенциальный вредитель, сомнений не вызывало. В этом убеждали, во-первых, спущенные с самого верха факты, во-вторых, а действительно, если можно выписать ацетилсалициловую кислоту, то ведь можно и серную, не так ли?

Для моей матери и всей нашей семьи это была уже вторая волна реальной угрозы, крайней опасности, смертельной тревоги. Первая прошла за 15 лет до того, в пору террора. Хотя он был общий для всех и в логике не нуждался, мать могла ожидать самого худшего по конкретной причине. Она училась во Франции, в университете Монпелье, и уже было известно об аресте одной ее соученицы. В углу нашей комнаты стояла корзина с предметами первой необходимости – для нее и ее годовалого сына, пишущего сейчас эти строки. Тогдашнюю обстановку я, разумеется, не осознавал, так что свидетельствовать о ней не могу. Конец же 1952 года, потемневшие лица родителей, мамины слезы, катастрофичность, витавшую в воздухе, и общую свинцовую атмосферу помню ярко, в подробностях, и до сих пор переживаю с волнением.

Один из моих нынешних соседей по подъезду – грузин. Работяга, слесарь. Обладающий лучшими из присущих его народу качеств: обаянием, готовностью помочь, душевной широтой, тонкостью, юмором – что там еще? Понятно, что на второй день поднятой кампании к нему явились два милиционера. По факту его принадлежности к нации, объявленной торгашеской, наносящей урон нашей экономике и вообще наглой. Сосед по подъезду моей дочери тоже грузин: серьезный, всегда вежливый, расположенный к другим. У него бизнес, совершенно легальный, он умеет его вести. Работать приходится с утра до позднего вечера, а он пожилой и не очень здоровый. К нему еще не приходили, но он ждет – и когда я увидел его лицо, и его жены, и моего соседа, я знал, что у них творится в душе, знал с такой же точностью, как если бы это творилось в моей. Потому что это и творилось в моей – тогда, пятьдесят с лишним лет назад.

«Политика» – слово-обрубок. К настоящему моменту она потеряла все свои качества, кроме одного: показывать кузькину мать. Когда предлагают «решать конфликт политически» с Ираном или Северной Кореей, это означает, как правило, ждать у них в прихожей. В надежде, что они еще некоторое время не покажут тебе кузькину мать и не выгонят за дверь. Поэтому американцы делают то же самое упредительно. Мы – когда уже выгнали. Ничего другого ни мы, ни они, ни, кажется, никто на свете, делать не умеем. Разучились так же, как штопать носки. Раньше был деревянный грибок, приемы поддевания порвавшихся нитей, накладывание подныривающей иголкой крест-накрест новых. Теперь – только выбросить и купить другие.

Все, всё человечество поголовно, знают, что ни кузькину, ни какую показать никому уже не выходит. Разбомбить, раскурочить – пожалуйста. Да и тоже не без потерь, о которых еще надо в затылке чесать, не позлокачественней ли они, чем у раскуроченных. На следующий день после того, как выступили президент, министры и думцы и были «приняты меры», я стал звонить друзьям в Тбилиси. В трубке шипело, соединения не происходило. В этом тоже не было ничего нового: с начала 1960-х мой телефон время от времени работал в этом режиме до конца 1980-х. Через день я дозвонился, слышно было, как на заре телефонизации: я орал, потом пауза, потом мой друг, пауза, и так далее. Я спросил, в частности, есть ли у них вода: два года назад, когда я был в гостях, она шла лишь несколько часов в сутки. Сквозь эфирное мычание и скрежет я услышал: «Вода есть. Есть вино, баранина, виноград – приезжай».

Ни в подъезде, ни летом в деревне, ни в метро люди давно не живут по принципу, кто кому покажет. Даже в самых напряженных коллизиях не перерезают телефонный кабель, не перехватывают почту, стараются, не теряя достоинства, пусть без любви, но и без мордобоя, договориться. У всех есть свой опыт и здравый смысл. Если у нашего начальства опыт и понятие о здравом смысле другие, это не значит, что у них правильные, а у нас нет. Если беспокоиться о демографическом состоянии страны, то прежде чем объявлять это приоритетным национальным проектом, следует исходить из того, что Россия – не изолированный ото всего мира Бутан. Ее демографию определяет не одна титульная нация, а и грузины, и евреи, и, допускаю, один-два бутанца. Этнические преследования ведут к ишемической болезни у конкретных представителей этноса. Демографическое положение еще больше ухудшается. Если только это не какая-нибудь «суверенная» демография.

Как опять-таки все, а круг читателей газеты «Еврейское слово» в особенности, знают, у национального вопроса нет окончательного решения, даже если из нации выпустить 30.000.000 литров крови. И той, из которой ее в данную минуту не выпускают, нельзя забывать, что она следующая. Что при любом, пусть самом малом, нагреве разработок, идей, решений по национальному вопросу она находится в ближайшем резерве главного командования.

15–21 ноября

Нобелевскую премию по литературе получил в этом году турок Орхан Памук, с чем мы его искренне поздравляем. Я читал его «Стамбул: Город воспоминаний», и даже по этой специфического жанра книге видно, что настоящий писатель. Умеющий говорить о пространстве и времени как о своих личных сферах обитания. О месте, непременно пронизанном молнией момента: одно попросту не существует без другого. О конкретном доме, квартале, улице так, что становится понятна любовь или тоска живущих в них людей.

И однако чувство неудовлетворенности остается в душе. Ни в коем случае не оттого, что «не тому дали»: говорю же – замечательный писатель! А оттого, что нет сейчас такого, знак признания которого – нобелевский или любой другой – принес бы беспримесное удовлетворение. «Того» – не существует.

Выбор нобелевского комитета не перст небес, это само собой разумеется и стоит за скобками. Но я вспоминаю лауреатов 1950-60-х годов. Хемингуэй, Фолкнер были кому-то не по вкусу, но их крупнокалиберность, масштаб, значительность не оспаривались. Как писателя Камю могли причислить к более легкой весовой категории, зато все знали, что он говорит о самом главном на тот момент. Беккета не очень читали, а читая, не очень понимали, однако чувствовали, что это существо другого порядка, нездешнего разбора. Даже периферийная латиноамериканка Мистраль излучала свечение таинственной великой поэзии континента, даже не вполне убедительный Элиот внушал благоговение перед мировой культурой в ее европейском освоении.

Премию регулярно давали и второстепенным авторам, но ее престиж поддерживался стоящими в одном с ними списке Манном и Гессе. Нынче ситуация такова, что крупных фигур не может быть принципиально. Пока писатель, поэт дойдет до статуса «фигуры», политические, национальные, религиозные, корпоративные абразивы обтешут его до образца, отвечающего требованиям времени, ожидаемого, унифицированного. Такие же, как он, те, с кем он сталкивается в обществе, трется в тусовке, и обтешут.

Разговаривая с Исайей Берлином, я однажды спросил его мнение о Грэме Грине. «Он был талантливый. Талантливый и оригинальный писатель. Есть мир Грэма Грина. Как, например, мир Одена. Они создали миры, это действует, это редкая вещь». За словами моего собеседника стояло недоговоренное «но». Это миры, высвеченные писателем. Не сотворенные, как, скажем, Достоевским. И это миры, ограниченные писательскими представлениями и пониманием. А не вселенские, как, скажем, у Толстого.

Но и тип писателя, создающего свой мир, уходит в прошлое. Маркес – а кто еще? Лучшие из современных заняты интерпретацией действительности. Номинированными на нобеля в этом году были еще израильтянин Амос Оз и американец Филип Рот. Оз получил признание совсем молодым, в 1968 году, после книги «Мой Михаэль». Это роман богоборческий в том смысле, что героиня не принимает Замысел в его исполнении, бунтует против основ, заложенных в миропорядок. Оз тоже «талантливый и оригинальный писатель». Я, положим, предпочитаю Йегошуа с его великолепным «Господином Мани», но это можно отнести за счет вкуса. А вот гораздо важнее вкуса то, что я помню свое впечатление от первой встречи с прозой Шмуэля Агнона. Не могу сейчас назвать, что конкретно я тогда читал, помню только ошеломление сродни тому, какое получил от первого чтения Андрея Платонова. Я так и сохранил на всю жизнь убеждение, что если перевести Платонова на иврит, стихия его текстов окажется близкой к агноновской. Вот этого: мощи, плотности, неоспоримости, магии – ни у Оза, ни у Рота нет.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13