Анатолий Найман.

«Еврейское слово»: колонки



скачать книгу бесплатно

29 марта – 4 апреля

В большом очерке Солженицына «Наши плюралисты», изданном в 1983 году и впоследствии не раз перепечатанном (в последний раз чуть больше года назад), есть пассаж, остановивший мое внимание: «… их [плюралистов] предшественники и отцы спокойно пропустили тотальное уничтожение еще ленинских лет, тотальное вымирание Поволжья, потом геноцидную коллективизацию, голод на Украине, на Кубани, послевоенные потоки ГУЛага (только заметили вовремя партийные чистки 37-го года, «космополитов» и «дело врачей»)…».

То, что в скобках, горько иронически противопоставляется своей мелкостью грандиозности перечисленных перед этим истребительных процессов. Это так и есть, не поспоришь. И, однако, три-четыре замечания все-таки хочется сделать.

1) Сопоставление партийных чисток с антикосмополитской кампанией и делом врачей не вполне корректно. Как смешивание в одно грызни внутри волчьей стаи и нападение этой стаи на овчарню. В таком объединении слышен намек на общность между теми и другими жертвами, и, мол, потому их и «заметили», что «их» коснулось.

2) О каких «предшественниках и отцах» идет речь и относится ли к ним Осип Мандельштам, затруднительно сказать, но именно он оказался единственным из больших поэтов, кто впрямую хотя бы упомянул о крестьянской катастрофе в то самое время. «Природа своего не узнает лица, / И тени страшные – Украины, Кубани… / На войлочной земле голодные крестьяне / Калитку стерегут, не трогая кольца».

3) Масштаб репрессий против космополитов и врачей – мельче-то он мельче, но, как сказано в стихотворениии Бориса Слуцкого о лошадях, утонувших в океане после кораблекрушения: «Вот и всё. А все-таки мне жаль их, / Рыжих, не увидевших земли».

4) И, наконец, одна из причин, почему космополитов и врачей «заметили». Потому, что подавляющее большинство их были евреи, и уничтожали их не как крестьян, или интеллигенцию, или военных, или калмыков и так далее – по случаю Ленина-Сталина и советской власти. А как евреев – то есть «опять». Как на протяжении трех с половиной тысяч лет – и как всего лишь за несколько лет до того во время Холокоста. А холокостовский масштаб – он уже не мельче, правда?

И в связи с этим, с тем, что евреев «замечают», вот что напрашивается предложить на рассмотрение. Не чувствует ли человечество интуитивно, что то, что происходит с евреями, касается его в целом? Возможно, в силу библейской истории, общей для большей его части. Возможно, по опыту самого последнего времени – XIX и XX столетий.

…В каком-то смысле ответ на этот вопрос дает книга Имре Кертеса «Самоликвидация», вышедшая месяц назад в русском переводе.

Напомню, что автор, будапештский еврей, подростком был угнан в Освенцим и, уже умирая, уже агонизируя, чудом выжил. В 2002 году он стал нобелевским лауреатом – через 32 года после Солженицына.

Главный герой «Самоликвидации», писатель Б., в Освенциме – рождается. Событие это – получение жизни в лагере смерти – он называет «омерзительной историей»: «В механизм по переработке трупов попала песчинка».

Основной принцип жизни, утверждает он, – Зло.

Добро можно творить только ценой жизни того, кто его творит.

Всех людей нового времени – то есть всех нас – он относит к новому, максимально упрощенному подвиду человека, а именно: к человеку выжившему. Не только в качестве жертвы концлагерного истребления, через которое – по крайней мере, психологически – прошло все человечество. Но и как гражданина стран, попавших под тоталитарные режимы. Персонаж, во время войны вселённый в квартиру, которую прежде занимали евреи, боится, что они вернутся, и наконец облегченно вздыхает: «К счастью, их истребили всех до единого. Таково оно, наше венгерское счастье». Человек он отнюдь не злой, напротив, вызывающий сочувствие.

То есть: мы живем в эпоху всеобщей катастрофы, каждый человек носит катастрофу в себе. Государство, диктатура затягивает в себя, как смерч, домом становится хаос, а мы – существами, в прямом смысле слова, пропащими. То есть способными, даже не будучи злыми по природе, на любое злодейство.

Единственное оставшееся в мире подлинное искусство – искусство убийства. Жизнь – посюсторонний лагерь смерти. Мир, в котором мы живем, мир убийц, но мы стараемся устроиться в нем со всеми удобствами.

Знание всего этого обладает невероятными разрушительными силами. Поэтому, говорит Б., «я должен исчезнуть из этого мира вместе со всем, что я ношу в себе, как чуму». И кончает с собой.

Логика этих выкладок внушительна так, как логика романа «Процесс», написанного столетием раньше. Впечатление, что Кертес единственно с Кафкой и разговаривает. На его языке. Обладая тем же духовным опытом.

Бывшая жена Б. рассказывает своему новому мужу, умнице и интеллигенту, как Б., когда она захотела от него ребенка, не мог ей этого простить. Почему, спрашивает муж. «Из-за Освенцима».

Освенцим, пытается она объяснить, своего рода пароль. Он открывает дорогу другим ужасным словам. Освенцим. Убили. Погиб. Пропал. Выжил. Б. любил повторять: «Те, кто сам был там, тоже не знают Освенцим. Освенцим – другая планета, и у нас, жителей планеты Земля, нет ключа, чтобы расшифровать тайный знак, состоящий из слова «Освенцим»». Б., говорит его бывшая жена, хотел уловить сущность Освенцима через свою собственную жизнь, в себе: «и разрушительные силы, и потребность выживания, и механизм приспособления. Так лекари в старые времена вводили себе яд, чтобы на самих себе изучать его действие». Убивая себя, он «аннулирует» Освенцим.

Об Освенциме ничего не знаешь ни ты, ни я, – в конце мучительного разговора подводит итог муж, венгр без примеси еврейской крови. «Не равняй себя со мной, – отвечает она. – Я еврейка». «Все мы – евреи», – завершает он.

Ну как этого не «заметить»?

12–25 апреля

Мы с женой потомки южан, племени, испокон веку жившего между Красным и Средиземным морями. У нас по солнцу особая тоска, по теплу, по свету. А живем 6–7 месяцев из 12 в холоде и темноте. Кому я рассказываю? сами знаете. Ну, и ловчим зиму хоть на две недели в начале, на две в конце обмануть: по какому-нибудь поводу, более или менее придуманному, куда-то, где еще или уже не она, махнуть. В этом году подвернулась Италия. Решено было в середине марта улететь, дней на десять, и вернуться пусть не в весну, но хоть не в зиму.

Рим нам город не чужой, наезжали в него при случае в последнюю пару десятилетий, я в тамошних университетах даже попреподавал малость. Друзей имеем сорокалетней давности. Маршруты автобусов знаем. Знаем, что первым делом надо купить недельный билет и разъезжать в свое удовольствие с неслыханной выгодой для кошелька. Знаем даже, что с Париоли, где обычно останавливаемся, до центровой виа Венето лучше пройтись напрямую через Виллу Боргезе, чем ждать автобуса и потом на нем крутить.

На этот раз и в Риме весна припоздала, днем градусов 12–14, листья на невечнозеленых только-только появились. Но миндаль, как полагается, стоял в полном цвету, травка выросла высотой в ладонь, маргаритки и фиалки – полянами. Настроение подогревалось футболом: «Ювентус» забил два гола, сам отстоял на ноль, чем, сообщали по телевизору, – это было понятно без перевода – «упрочил лидирующее положение». 21 марта в Италии официальное начало весны, и, действительно, солнце наконец стало припекать, ходили кто в пиджаке, кто в рубашке. Голуби, скворцы, чайки, утки мотались туда-сюда без признаков птичьего гриппа. Я риторически вопросил Бога, почему одним достается это, а другим всё, кроме этого. Почему итальянцы приватизировали небесную голубизну, а мы лишь такое очарованье очей, как унылая пора? У меня, допустим, была возможность переехать в Америку – где летом можно жить только внутри кондиционера, а в остальное время судиться с соседом, поскользнувшимся возле твоего крыльца. Или в Израиль – где дует хамсин и трава зелена две недели в году. А у этих слева море, справа море, спереди и сзади виноградники, горы и долины. И даже корпулентый Гоголь работы Церетели и исключительно невзрачный Пушкин Орехова не портят вида – почему, Господи?!..

На всех углах, в витринах, на уличных щитах и автобусах красовалась реклама джинсов «Труссарди»: две физиономии, девица и парень, на удивление малопривлекательные. Если к чему они и призывали, то ни в коем случае джинсов «Труссарди» не покупать. На это потенциальный покупатель и ловился: раз фирме настолько на него наплевать, то уж, наверное, ей есть отчего быть такой уверенной. Может, джинсы как джинсы, но какие-нибудь под ними этакие труссарди – в этом фишка?

Толпа на улице разглядывала витрины Гуччи, Валентино и Армани, в которых висело по одному скромному платьицу невиданной красоты и баснословной цены. Однако носить предпочитала легкие стеганые камзолы из универмага «Упим». Туристы, как во всем мире, выглядели по-американски: с рюкзачком за спиной и цифровым фотоаппаратом в вытянутой руке. В который, а отнюдь не вокруг, они и смотрели. Богатые от прибеднявшихся отличались большими черными бумажными сумками с именами дорогих фирм. Наши по этому показателю никому не проигрывали, наоборот, нагружались по максимуму и орали «эй, такси». Но в целом вели себя по-заграничному – кроме одного, который трубно втянул сопли и смачно харкнул на панель, и это тоже было понятно без перевода.

Новым за последние 5 лет оказалось, что в собор Святого Петра и конкретно к «Пиете» Микельанджело теперь нельзя попасть, не оттолкавшись добрых полчаса в тесной очереди, ведущей к металлоискателю. А также, что русская церковь, в которую прежде ходила дюжина престарелых внуков русских аристократов и дюжина эфиопов, набита битком молдаванами и украинцами, приехавшими делать римлянам евроремонт. Все остальное, включая Колизей и ряженых преторианцев, готовых за плату фотографироваться с желающими, не изменилось совсем, и у меня впервые закралось подозрение, не спроектировали ли Ромул, Рем и их кормилица этот город как «вечный» с самого начала.

В этот раз я наконец попал на кладбище возле пирамиды Честиа, к могилам Шелли и Китса. Оно называется «акатолико», то есть для некатоликов. Нашел участок русских с могилой Вячеслава Иванова и неподалеку – физика Понтекорво, таинственно поработавшего на советскую атомную промышленность. Живых, кроме меня, было еще две-три фигуры, призрачно возникавшие между деревьями. Я остановился у камня семьи неких Фишеров: над именем старшего, Энрико, был выбит могендовид, над следующим, Рикардо, крест. Послышались шаги, голос сказал, по-итальянски: «Возможно, дядя и племянник». Я обернулся: мужчина моих лет. «Почему вы так думаете?» – «По датам их жизней. Вы француз?» – «Русский». – «О?! – Засмеялся. – Я не знаю русского языка». Заговорили по-английски.

Он оказался врачом: «Иногда захожу после работы, клиника рядом». По радио объявили, что кладбище закрывается, мы вместе вышли. Он спросил, в какую мне сторону. «Трастевере? Я живу напротив – хотите пешком? – Несколько секунд поколебавшись, прибавил: – Я живу в Гетто». У «четырехголового» мостика надо было расставаться, он предложил выпить в баре кофе. Показал вмурованную у дверей античную плитку с семисвечником и другую, с звездой Давида. Я завел свою панегирическую песню райскому краю, доставшемуся от Творца итальянцам, где «мирт и лавр, и апельсин златой», и как счастливы родившиеся здесь… «Не всегда, – сказал он. – Мальчиком меня увезли в горы. От депортации в Германию. Меня прятала крестьянская семья. После войны я продолжал к ним ездить. В конце концов женился на дочке хозяина, ровеснице. Ничего хорошего не получилось. Уж не знаю, почему. Не хочу про это говорить. Может быть, потому, что когда спасаешься, ничего хорошего не получается».

26 апреля – 2 мая

Еврейский вопрос… Одно из бесчисленных его произрастаний я наблюдал в сравнительно юном возрасте. Зарождение, первый побег, расцвет, колошение.

По правде сказать, не совсем юном, лет в 25. Но в каких-то отчетах – литературных, административных, осведомительских – моя фамилия перечислялась с постоянной присказкой «молодой поэт, начинающий прозаик». И это выглядело в высшей степени убедительно на фоне 50-летних, считавшихся тоже «молодыми начинающими». Так или иначе в альманахе «Молодой Ленинград» опубликовали мой рассказ и заплатили гонорар. В конце финансового года бухгалтерия обнаружила – или решила, – что переплатила, и прислала на фирменном бланке издательства письмо. Немедленно вернуть излишек, а именно 60 рублей. Не таков был тогда мой бюджет, чтобы возвращать хоть рубль, и я их суровую требовательность проигнорировал.

В конце следующего финансового года тон смягчился. Новое письмо «предлагало» по возможности быстрей вернуть переплату. Еще через год – «напоминало» и «просило». Потом год или два я ничего не получал. Потом пришло письмо с просьбой отрецензировать присланную в издательство рукопись, по такой-то цене за печатный лист. Как нельзя более кстати.

Рукопись оказалась романом о геологах – удушающе скучным, беспомощным, соцреалистическим. Где-то на тридцатой странице появился отрицательный герой. Начальник отдела Гипрогора. Он тормозил, воровал идеи, строил каверзы, склонял к блуду белокурую геодезистку, невесту геофизика Василия. Подменял в денежных документах камеральные расходы полевыми – чтобы, и без того владея дачей, квартирой, машиной, приобретенными нечестно, еще больше разбогатеть. Он был неопрятный, с мокрыми губами, торопливой речью. Его фамилия была Гринберг. Повествование оживилось. Несколько страниц – немного больше, чем требовалось для развития главной сюжетной линии, – было написано со страстью. Затем ручьи фабулы втекли в прежнюю заводь, действие снова впало в кому, персонажи стали похожи на рюкзаки, которые они на себе таскали.

Видимо, опомнившись и почувствовав, что с Гринбергом перебрал, а пожалуй, и посягнул на основы советской национальной политики равноправия всех племен, включая и еврейское, автор решил привести чаши весов в равновесие. Через двадцать страниц в экспедицию прилетел Гинзбург. Молодой, сильный, белозубый, полный грандиозных рабочих замыслов, враг бюрократии вообще и Гринберга в частности. Спасающий от обвала, от оползня, от медведя, водопада, бури. Отдающий последние деньги сибирской старухе-крестьянке на покупку козы. Взваливающий поверх своего рюкзака еще и рюкзак белокурой геодезистки, подвернувшей ногу. Доставляющий ее таежными тропами к палатке Василия – от греха подальше. Короче, хороший еврей. Прекрасный.

Несколько даже чересчур. Прекраснее, может, самого Василия. Стрелку весов задрало в другую сторону. В начале 80-х страниц в расположение экспедиции прибыл Гуревич, аспирант из Тюмени, выпускник здешнего горного института. Плохой. С крючковатым носом. Не такой сукин сын, как Гринберг, но тоже держи ухо востро. Карьерист. Подхалим. В аспирантуру попавший по блату, потому что в родстве с кем надо. Как они все. К тому же нечистый на руку.

К странице 110-й из Красноярска добрался на попутках и на своих двоих Гольдфарб, десятиклассник. С младенчества бредящий геологической романтикой, не представляющий, как жить без открытия месторождений. Как жить ему – и стране. Бессребреник. Чистый, как голубь. Отказывающийся от каши, чтобы кого не объесть, питающийся ягодами и попавшей в самодельные силки птицей. (Все-таки сети, сионист, на наших голубей ставил.) В конце рабочего сезона при расставании всплакнувший.

На 150-й на вечеринку, устроенную уже в Ленинграде всей честной компанией, то есть участниками экспедиции плюс вообще сослуживцами, пришел… Я был захвачен, заинтригован, я ждал, кто будет следующий, хватит ли у автора этой братии на букву «г»…Горфункель! Снабженец. Наконец-то. А то всё вокруг да около. Их ведь к сбыту-снабжению тянет – то-сё, гешефт. Вспомнили: спальников обещал чешских – не дослал, спали в б/у.

И так далее. Всё новые и новые, как тонко острили в те времена, «французы» прибывали, по одному на три-четыре десятка страниц. Каждый следующий исправлял предыдущего: хороший (самодеятельный бард с гитарой) плохого (маркшейдера), плохой нефтяник – хорошего начальника автоколонны. Автор уже соскочил с «г», в ход шли Шапиры, Шраеры. Бард Левин пел «я не дежурный при костре, а часовой я при горе», маркшейдер Кац сомнительно шутил, с подначкой. (Все – только по фамилиям, персонажи титульной национальности – по именам.) К концу добрая дюжина евреев топталась на опустелых романных просторах. На задний план отодвинулись производственные вопросы, трудовая самоотдача, противостояние природным стихиям, грань между риском и техникой безопасности. Отношение Оксаны к Василию и Василия к ней застряли на полупризнании чувств, оба как-то ни бе, ни ме.

Я написал рецензию. Не похвалил… Впоследствии эта история несколько раз приходила на память. В ней была заложена схема, по которой действует вся механика антисемитизма. Кто-то объявляет, что евреи – плохие, приводит неопровержимые примеры. Следующий – что нельзя так огульно, есть, «как среди всех народов», хорошие, даже очень, например, его близкий друг Яков Моисеевич. Третий Моисеича не признает. И так далее. Действие не движется; кто был геологом, забыл, что такое молоток; кто писателем – из чего делают чернила.

Мне выписали гонорар – 65 рублей, на руки выдали пятерку. 60 удержали как долг – о котором я, дурачок, увлекшись еврейской кадрилью, забыл.

24–30 мая

Я огорчен. Если принять во внимание возраст, с этим огорчением я и покину свет. Покину этот глобус, и сложившееся на нем положение вещей, и государство, изрядно постаравшееся поставить вещи именно в такое положение. Гражданином его я прожил свою жизнь – лишенный какой-либо возможности влиять на его внешнеполитические демарши. Каковые и являются причиной моего окончательного огорчения.

На внутриполитические я, как легко догадаться, тоже не влиял. Но с этими было проще, поскольку их целью был я сам и по этой причине обладал правом не принимать их в расчет так же, как они не принимали в расчет меня. Государство не интересовалось мыслями, которыми я бывал захвачен, глумилось над книгами, которые я читал, гнушалось моим образом жизни, отправляло моих друзей в концлагеря, унижало людей моей крови. В ответ я жил, как если бы никакого государства не было, а были только мои мысли, книги и друзья. Меня окружала страна, к которой я был привязан, и язык, составлявший самое существо моей жизни. А то, что во мне течет эта, а не другая кровь, сперва вообще меня не занимало. Но под воздействием целенаправленной враждебности к моим соплеменникам сделалось предметом моей, не скажу центральной, однако не покидающей меня сосредоточенности. В те времена это называлось внутренняя эмиграция. Честно говоря, в этом статусе я пребываю и сейчас.

Жало моего огорчения – иранская бомба. Конкретно позиция, политика – в данном случае это понятия тождественные – по отношению к ней тех, кто управляет моим государством. Бомжу ясно, что в дополнительных источниках энергии страна, сидящая на самом большом в мире резервуаре самой лучшей нефти, не нуждается. Еще прежде этого ему ясно, что Иран не Индия, не Китай и не Израиль, не говоря уже о западных странах, в которых единственная и 100 %-ная функция бомбы – удерживать как раз таких склонных к истерии удальцов, как иранские фундаменталисты или хамасовские мясники, от желания слепить мир по-своему.

У нас, у России, есть там в Иране кой-какой интерес, а именно миллиардный проект, в аккурат на постройку атомной электростанции – из-за урана которой весь сыр бор и разгорелся. Но что такое этот миллиард на фоне немереных деньжищ, загребаемых нами на собственных нефти и газе! Другое дело, что мало у нас осталось мировой политики и упускать даже такие обноски даже довольно унизительного своего присутствия где бы то ни было мы не привыкли. Как говорится, не в традициях.

Не в миллиарде, понятно, дело. А в том, что, поддерживая Иран, мы «вставляем» Западу. Штатам в первую очередь. А Штаты в жизни нашей страны – самое главное. Штаты у нас – в президиуме. Мы ведь уверены, что, как мы на них сосредоточены, так, если не больше, и они на нас. Русского человека, попадающего в Штаты, до глубины души поражает, а то и ранит, что в главной американской газете «Нью-Йорк Таймс» о России раза два в неделю, а то и один, а то и раз в десять дней упоминается в небольшой заметке на 8-й странице. И нам кажется, что занять позицию, вынуждающую Иран закрыть свою ядерную программу, значит встать в шеренгу, в которой равнение на правофлангового, а правофланговый – Америка. То есть расстаться с «лица необщим выраженьем». То есть лишиться очередного упоминания в «Нью-Йорк Таймс».

Между тем такая позиция ни в какой ряд никого не строит. Она элементарно нормальна и специального выражения лица не требует. Конечно, иранской ракете-шахиду с ядерной боеголовкой первое удовольствие полететь в сторону Израиля. Но и в сторону Астрахани не так уж плохо. Рассчитывать на сдерживание такой страны угрозой ответного удара или даже полного уничтожения не приходится. Ее официальная доктрина декларирует, что взорваться значит прямым ходом перенестись в царство небесное. Полное уничтожение всего лишь цена полного торжества.

В 1828 году персы были наголову разбиты русскими под Нахичеванью. Для видимости и по необходимости они приняли условия Туркманчайского мира, но спали и видели, как бы выпустить из победителей кишки. Ровно как сейчас, муллы и немуллы открыто проповедовали на базарных площадях месть и избиение неверных. «Толпе втолковывали, что русских следует истребить, как врагов народной религии» (выписываю из энциклопедии Брокгауза и Эфрона). 30 января 1829 года 100000 тегеранцев бросились к русскому посольству и перебили всех сотрудников (бежать удалось одному). Посланник рубился в дверях саблей наравне с казаками из охраны. Был опознан нападавшими, убит, изуродован и разве что не разорван на куски. Посланника звали Александр Сергеевич Грибоедов… И Россия, великая, имперская, могущественная, идеал нынешних государственников, это съела. Приняла извинения, сделала вид, что ничего «такого», потому что главное – мир и согласие, которые, как все видят, в конце концов воцарились.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13