Анатолий Найман.

«Еврейское слово»: колонки



скачать книгу бесплатно

Что же касается Израиля, то там ты и вовсе голый. Скажем, приехал по чьему-то высокому приглашению, надел на себя английский костюм, французский галстук, медленно идешь по пустой в полдень улице, глазеешь на дома и деревья. Появляется кто-то движущийся навстречу, в момент сближения бросает на тебя короткий взгляд – в котором ты, бросив такой же на него, читаешь, что вот, идет аид прикинутый, как будто он лорд и у лорда в гостях, а на самом деле он – копия капли воды дядя Яша, а кто такой дядя Яша и какая ему цена, мы тут великолепно знаем. Иначе говоря, ты можешь столкнуться тут с почти двойниками. Тут уже живет поэт с таким же именем, как у тебя, и тридцать лет назад, в Ленинграде, вас уже путали. Тем более ты тоже картавишь. Тем более ты тоже рыжий, пусть бывший, но здесь это узнаётся. Короче, никакая ты уже не уникальная индивидуальность, а еврей, как все. Дистанцированность разрушается, само собой, но еще до нее – самоидентификация. Ты начинаешь чувствовать себя непривычно, неестественно и неуютно, и на кой черт ради этого приезжать.

Исторической родиной Бродский, похоже, Израиль не ощущал (почему выше эти слова и взяты в кавычки). Еврейскость, еврейство занимает в его поэзии незначительное место и приходится на ранние годы. Стихотворение «Еврейское кладбище» – ожидаемого содержания – тривиально перечисляет: «юристы, торговцы, музыканты, революционеры». Пронзительны две строки из «Рождественского романса»: «Блуждает выговор еврейский / На желтой лестнице печальной». Поэма «Исаак и Авраам» гипнотизирует библейской внушительностью, лингвистической дерзостью и выходом в современность. Прибавим сюда макаронические «Два часа в резервуаре», где рифмы типа «шпацирен-официрен» напоминают скорей идиш сестер Берри, чем дойче Гете.

Но, близко зная его с 19 лет и до конца жизни, свидетельствую, что он любил родительский дом, был верен родне и семейному укладу. Что антисемитизм всегда вызывал в нем мгновенный нерассуждающий отпор. Что он никогда не разыгрывал из себя ассимилированного или эмансипированного еврея. Другое дело, что он был им. В шуточных стихах другу, извиняющихся и сокрушающихся по поводу пропущенного дня рождения, четко расставлены вкусовые – и проглядывающие за ними культурные – вкусы и приоритеты: «Теперь мне пищей, вне сомнений, / одна маца. / Ни шашлыка мне, ни пельменей, / ни холодца». Он родился с еврейской психикой, но человеком был культуры христианской. В Израиле на это противоречие реагируют обостренно, так сказать, на генетическом уровне. Еврею христианской культуры, приезжающему извне, трудно освоиться в еврейском Иерусалиме.

Можно предположить, что Бродский знал все и про Ленинград, и про Израиль. И рассматривал это как веский довод против поездок. Он хотел, чтобы ни кровь, ни мысль не делала его зависимым – все равно от бывших согорожан или от соплеменников. От всех считавших, что могут заявить на него права.

15–21 февраля

Сериал «В круге первом» – из ряда вон выходящий сразу в нескольких планах.

Все равно, в каком порядке их перечислять.

Он выходит вон из ряда сериалов так называемых серьезных. Это не «Мастер и Маргарита», решенный в эстетике театральности и по самой своей ткани, сплетенной из мягкой сатиры и фэнтези вперемежку с печальной драмой, никакого другого решения и не предполагающий. Это и не обосновавшийся органично в культурно-исторической плоскости «Идиот» – наше внеклассное чтение. И не «Золотой теленок» – справочник и инструктаж по методике острословия… «В круге» – при всей своей художественности, хорошей или плохой (в целом скорее хорошей, чем наоборот), нацелен на документальность, то есть: так потому, что так было, а не потому, что сценарист придумал. Мы не то чтобы верим режиссеру Панфилову, а – доверяем. Но в ту самую меру, как когда верим.

Он выходит из ряда потому, что половина, а то и больше, зрителей помнит, как, в каких обстоятельствах, в какое время этот роман ими читался и какое впечатление произвел. Какой экземпляр машинописи им тогда попался. Или в каком переплете, какого размера книжка, изданная «ИМКА-Пресс». Как и куда это прятали, у кого брали, кому передавали, как боялись, что застукают. Они автоматически отмечают, чем не совпадает нынешнее впечатление с тем давним; чем то было значительнее, пронзительнее, свежее нынешнего (едва ли наоборот, хотя бы потому, что едва ли их нынешний возраст предпочтительней того молодого).

А еще по той причине «Круг» стоит особняком, что какая-то часть зрителей помнит и время действия фильма. Может быть, не обязательно 1949 год, но тот послевоенный нищий быт, необъяснимо угрюмое настроение, давление атмосферного столба. А оказывается вон еще как оно было. Вон что творилось в получасе автобусной езды, в усадьбе на тогдашней окраине Москвы. В высотке на Котельнической набережной. На Лубянке. В Кремле. Мы этого тогда не знали, не могли знать. А вот студенческое общежитие каким-то боком было нам знакомо. Внутренность зимнего автобуса – очень даже знакома, кожей и сейчас ощущается.

Еще один план – сопоставление той действительности с сегодняшней. Не авторами навязанное, а приходящее на ум само собой. Насколько возможно такое сейчас? Насколько мы – они, те? И какие те: зэки или конвой? В какой степени мы-они готовы капитулировать – или, наоборот, какая мера нашего сегодняшнего мужества? И даже захоти мы не думать об этом, ничего не получится, когда на экране сразу вслед за очередной серией начинается фильм «БН», о Ельцыне, и это фильм о том же: чего мы стоим в крайних ситуациях?

И наконец, это нечто совсем, совсем другое, нежели общая масса сериалов, даже лучших. Прежде всего потому, что книга другая. Она утратила масштаб поступка, которым являлась 40 лет назад, но тем явственней обнаружил себя масштаб ухваченных ею смыслов. По сравнению с той литературой, к которой принадлежит этот роман, новая, молодая как будто специально пишется (а возможно – как будто специально ее сочинители задуманы) так, чтобы быстро – а точнее, сразу – забываться. Как продукты, на упаковке которых обязательно должен стоять срок годности, и это всегда – сегодняшнее число. Как башмаки, которые, покупая, знаешь, что на сезон. Даже не потому, что такие не понесешь, если что, чинить к сапожнику. А потому, что на следующий сезон они станут знаком того, что твои дела пошли хуже, раз ты не покупаешь новые.

Нарекания на фильм сводятся, в основном, к простым, не лишенным оснований констатациям: то-то, то-то и то-то – не достоверно. Мол, чиновник МИДа не мог знать государственной тайны такого уровня и уж во всяком случае не мог произнести ее по телефону: он был бы разъединен немедленно – чекистом, сидящим на входных-выходных звонках в иностранное, в особенности американское, посольство. Ну да, ну да. Но это все-таки не протокол из секретных архивов МВД, инсценированный для придания ему живости. Это роман, это литература и искусство. Еще менее вероятно, например, что статуя Командора может сдвинуться с места и явиться к Дон Жуану. Как сыграть. Певцов играет так, что вопроса о подлинности происходящего не встает.

Таких дорогих и элегантных шубок и платьев у девушек, живущих в общежитиии, тогда не было. Но сцена построена Панфиловым так, что мы видим не пятерых советских аспиранток в комнате, а пятерых молодых актрис, которые играют: играют образы девушек. Без утомительного, сиюминутного, мелочного, вульгарного правдоподобия, а как каких-нибудь, предположим, тургеневских – только прочитавших уже и Достоевского, и – чудом – «Архипелаг ГУЛаг».

Выражают недовольство также тем, что всё монологи, диалоги, а где действие? Опять скажу: ну да. Отличается от беглости реплик в постановках, наших и ненаших, уверенно господствующих на экране. От споров, перепалок, подначек, насмешек, в которых каждая следующая стирает предыдущую. В «Круге» они другого удельного веса, они написаны писателем, у которого нет бутафорских слов. В самом их звуке что-то, что важно услышать. Панфилову позавидуешь, что у него такой сценарист. Панфилову не позавидуешь, потому что с таким сценаристом нельзя снять ничего проходного или импрессионистического. Все должно быть без обмана: снег – белый, лица – чистые, фигуры – крупные. Слова – Солженицына.

Еще того, сорокалетнего, могучего, невероятного. Которым интересовались не как сейчас: те, кому он интересен, – а все. От генсека КПСС до бомжа. Потому что им нельзя было не интересоваться. Он входил в жизнь каждого, не спрашивая согласия. Говорил, как Лютер: «На том я стою и не могу иначе». И важно было не «я» и не «на том», как стало впоследствии, а «стою!». Исключительно важно. И отзвук этого «стою!» слышен в речах нынешнего сериала.

1–7 марта

50 лет назад, в конце февраля 1956 года, Никита Хрущев прочел на XX съезде КПСС немыслимый доклад, который сразу стало принято называть «разоблачающим культ личности». Попросту же – злодейства Сталина. А точнее, систему власти, не только располагающую к этим злодействам, а исключительно через них функционирующую.

Немыслимым доклад был, в первую очередь, потому, что этот, по бессмертному слову поэта, «сброд тонкошеих вождей», «полулюди», из которых «кто свистит, кто мяучит, кто хнычет», второстепенные даже по отношению к нравственно и интеллектуально убогому главарю, на такое все-таки решились. А во-вторых, по величине пережитого людьми страдания, поданного докладчиком в прожигающей душу и рассудок концентрации.

До граждан, сперва партийных, потом комсомольцев, потом чуть ли не всех, текст доклада, сколько-то ужатый цензурой, дошел в виде брошюрки уже весной. Объявлялась дата публичного чтения, человек из парткома выбирал из сидевшей перед ним аудитории чтеца, с мрачно-государственным выражением лица вручал брошюрку, по окончании забирал и уносил с собой, публика расходилась. В Технологическом институте, где я учился, читать на нашем курсе – не знаю, как выразиться: «поручили» «доверили» – мне. По какой причине, не соображу: из-за ясной дикции, из-за беглости речи, из-за моего сильного внутреннего желания видеть эти слова своими глазами. Или из-за репутации сомнительно советского студента, позволявшего себе вольности еще до всякого доклада, то есть единственный раз в жизни как бы попавшего в струю.

Честно говоря, событие меня не перевернуло. Мне было неполных 17, когда умер Сталин, – и вот это было событие! После него и после быстро следовавших одна за другой политических перемен появилась к такому ходу вещей привычка. У переживающего юность создавалось впечатление, что только так и должно быть. Свобода – ну да, естественно. Перемены – а как же иначе. Юности, и только ей, свойственна бесшабашность, безоглядность, «беспастушность», как говорила Ахматова. Мы – та небольшая компания, в которую я входил, – писали стихи, мы только начинали, но уже почувствовали, что это такое – поэзия, которая сама есть непререкаемая власть, и безграничная свобода, и могущественная защита для живущих ею. Неужели же нам было оглядываться на то, что в данную минуту разрешено и что запрещено! Думаю, мы бы вели себя так же и при Сталине, и, вероятно, были бы наказаны, а то и погибли. Но судьба пошла нам навстречу, и наши, как это именовалось старшими, «фокусы» обошлись нам сравнительно малой кровью. Даже с учетом ареста, суда и ссылки Бродского.

Это пишется через 50 лет после тех дней, но не «задним числом». Именно так мы те дни проживали, именно так, отчужденно по отношению к власти, себя чувствовали и вели. Ее давление, нависавшее наподобие низких потолков квартирок, которые она тогда начала строить, воспринималось как условие существования. Заданное природой мира, в котором мы оказались. Довольно гнусное, всецело отталкивающее, но не настолько интересное, чтобы тратить на него сердечные и умственные силы. Не подлежащее исправлению, во всяком случае, радикальному. Что-то вроде хронической болезни: унизительно, терпимо, в конце концов привычно.

Разумеется, мы были на стороне диссидентов, сами в свою меру диссиденты, имели близких друзей среди диссидентов настоящих: избиваемых, обыскиваемых, отправляемых в тюрьму и ссылку. Но диктовалось это тем же, что и все прочие стороны жизни: душевной склонностью, моральным комплексом, эстетическим вкусом. Политика – дело общее, партийное, корпоративное, для нас же смысл имело только то, что является личным. Бродский любил повторять: у политики с поэзией общего только «п» и «о». Смерть Сталина была переживанием личным, доклад Хрущева – политикой.

Смерть, объявленная 5 марта 1953 года, имела вполне конкретное, непосредственное отношение к моей семье. Мать была врачом-педиатром и не раз подвергалась выпадам агрессивного подозрения и недоверия родителей тех детей, которых лечила. Дело еврейских «убийц в белых халатах» в последние месяцы жизни генералиссимуса сделалось неизмеримо важнее выплавки стали и борьбы за мир. Мало кто сомневался, что эшелоны теплушек, формируемые для отправки евреев в Сибирь, – реальность, а не слухи. Со времени расстрелов рижского гетто, когда погибла многочисленная семья матери, прошло всего десятилетие. Конечно, Аушвиц Иосифу было не переплюнуть, но как дань памяти возлюбленному Адольфу – годилось. Так что эта смерть пришла в наш дом объявлением помилования. И – как ко всем остальным двумстам миллионов граждан СССР – объявлением о конце эпохи официально палаческой, программного истребления нации, культуры, цивилизации. Хрущевская и брежневская проторенной ею дороги не бросали, но это была уже эпоха вурдалаков – не людоедов.

Годовщины этого дня не забывались в том кругу, к которому я принадлежал. 5 марта 1963 года Ахматова пригласила меня и Бродского отметить десятилетнюю дату. Мы пили коньяк, тостов не произносилось, мы просто разговаривали. В этом и заключалось единственное содержание вечера: что мы выжили – особенно, чудесным образом, она. Что мы сидим за столом и своим голосом говорим то, что хотим говорить.

Через три года, день в день, она умерла. И это тоже был конец эпохи – культурной. Начавшейся – не знаю, с кого: с Карамзина, с Екатерины. Передававшейся из поколения в поколение, развивавшейся каждым из них. Дожившей до Столыпина и Мандельштама. До нее, Ахматовой. Она оказалась последней такого масштаба фигурой этой культуры. Солженицын был соизмеримого калибра, но совершенно иного состава – уже советской эпохи.

Тринадцать лет, между смертью мясника и смертью поэта, стали рубежом в истории России, и не только России XX века. Стране дали отдышаться, прийти в человеческий вид – чтобы было чему умереть, как должно умирать все на свете: с величием, а не как скот. В данном случае – как должна умирать Большая История большой страны.

15–21 марта

Мы включаем телевизор, чтобы посмотреть вечерние новости, и Хамас входит в наш дом. В мой – гражданина не Израиля, который он, Хамас, обещал стереть с лица земли и в свою меру в этом преуспел, а Российской Федерации. Но и мне, мягко говоря, неуютно, я не люблю смотреть на террористов и убийц. Можно, конечно, выключить, но он приезжает в мою страну, я – один из хозяев, я должен знать, кого принимаю.

Он весьма симпатичен внешне, умен, обаятелен. (Особенно на фоне, например, Березовского, чья фотография выбрана для следующего новостного сюжета таким образом, что до мелких деталей совпадает с изображением одного из тех пяти «еврейских типов лица», которые вывешивались в Берлине при Гитлере.) Израиль, как известно, всегда проигрывает пропагандистскую войну Палестине – как, впрочем, и Россия Чечне. Интервью с Халедом Машаалем не исключение. Его спокойствие, его расположенность, его уверенность в будущем, его религиозность подкупают, с ним хочется иметь дело. Конечно, он не собирается уничтожать Израиль. При условии, что тот уйдет с «захваченных территорий» и из «восточного Иерусалима». (То есть уничтожит себя сам.) Вопрос: а вот вчера в Палестине прошла демонстрация за скорейшее его уничтожение, видите, транспаранты соответствующие, это как? Ответ: это дело рук Израиля, провокация. (Со школы помним: наврала унтер-офицерша, что ее высекли, – она сама себя высекла.)

Я вспомнил статью о Шароне в недавнем «Нью-Йоркере», после передачи нашел. Кусок из интервью с ним. «Что беспокоит меня в [наших] миролюбах, это их ненависть к поселенцам и неумеренная вера в арабов. По всей видимости, они никогда не получали телефонных звонков, которые я получал от матери, когда вел переговоры в Египте в 1980-м. Мать, которой было тогда восемьдесят, звонила мне в Каир и рассказывала, какой у нее сегодня урожай с нашего поля и какой она думает собрать завтра. И всегда она кончала одной и той же фразой: «Арик, не верь им». В стране она жила много лет, но говорила с тяжелым русским акцентом. И я очень ясно помню ее, говорящую мне с тяжелым русским акцентом: «Арик, не верь им»».

И другой яркий эпизод всплывает в памяти – тайная поездка Голды Меир на встречу с иорданским королем Абдаллой, крайне рискованная. Когда беседа окончилась и вдвоем с устроившим эту встречу израильтянином они возвращались к спрятанной в темноте машине, она сказала, что удовлетворена обещаниями короля, как и переговорами в целом. На что спутник, чуть не всю жизнь проработавший с арабами, ответил, что обещания в самом деле неплохи, но на практике они мало чего стоят. Не обязательно даже по причине хитрости и коварства, а, возможно, просто потому, что таков принятый в этом краю этикет: говорить гостю то, что ему приятно слышать. Что и подтвердилось в самом скором времени.

Едва ли мама позвонит кому-нибудь из наших переговорщиков с Хамасом. Едва ли это вообще нужно: все они знают цену арабским обещаниям не хуже собеседника Голды Меир и ведут переговоры не ради них. Но есть во всей этой истории с приглашением нечто большее, чем удача или неудача переговоров. Эти люди, по сравнению с которыми Басаев – мальчик с самодельной рогаткой, здесь, в каждом доме.

Перед Хамасом прошел сюжет об иранских атомных делах. В привлекательности иранская делегация уступает палестинской, зато Али Лариджани уверенней в себе. Русские предложения обогащать уран очень интересные, мы их рассматриваем. Сколько продлится рассмотрение? Сколько вы протерпите, столько и продлится. Тысяча и одна ночь. У нас причин торопиться, как видите, нет.

А вот как раз и отец Анастасий в Тегеран приехал. На товарищеский коллоквиум с мусульманством. Прежде чем приступить к торжественной части, осудите-ка, отец Анастасий, датские карикатуры. Уже… (достает привезенный с собой текст осуждения). Тогда подтвердим товарищество: у нас в конце света солнце взойдет на западе, а у вас? И у нас: солнце померкнет, и луна не даст света своего – в общем, то же самое. Рукопожатия.

Новостью же на затравку было предвыборное выступление Лукашенко. Они мне, когда со мной на лыжах катались, пиво открывали – «фигуры». Это о других кандидатах на пост президента Беларуси. Умеренный восторг аудитории – как говорится, «смех в зале». (Они открывали, а вы, стало быть, у них брали и выпивали.)

Последний репортаж – возрождение музея Ленина. Директор музея, жена футболиста Колоскова: как тяжело было видеть, когда в 1991 году, после отхода танков, люди стали валить исторические памятники! (Советского режима.) Вот здесь у нас воссоздан письменный стол Владимира Ильича, за которым он писал свои произведения. (За которым он писал: «сомнительных запереть в концентрационный лагерь вне города… провести беспощадный массовый террор».) Вокруг исторические памятники, которые сохранились: голова В. И., выструганная в Японии, еще одна – на Мадагаскаре. А эта чья? Иосифа Виссарионовича – без объяснений. Интервью дает один из посетителей: это, конечно, только одна сторона истории, была еще, так сказать, и гражданская война, и все прочее.

Постарались ли авторы этой телевизионной программы на канале НТВ 2 марта 2006 года, или само так получилось, но вся она оказалась на одну тему и выстроилась чуть ли не художественно. Кульминации достигает в самарском убийстве. Молодчики, шантажируя свидетеля преступления, концы которого они намерены спрятать, заставляют его отрубить голову у пойманных ими случайных таджиков и снимают это на видео…

Итак: избиение минскими стражами правопорядка соперника Лукашенки; мусульманская атомная бомба; террористы Хамаса; «красный террор» Ильича – и вот она, реально отрубленная топором голова.

Название темы – тотальная капитуляция. Года два назад этот самый канал закрыл одну из самых востребованных программ, «Намедни», и уволил ее ведущего, одного из самых талантливых, Леонида Парфенова. За то, что тот показал интервью с вдовой взорванного в Кувейте нашими агентами Яндарбиева, который по нашим ведомостям шел как террорист. Даже вдову нельзя было показывать. Машааля сейчас можно.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13

Поделиться ссылкой на выделенное