banner banner banner
Худший из пороков
Худший из пороков
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Худший из пороков

скачать книгу бесплатно

Худший из пороков
Анатолий Маляров

Карьера #2
Вам приходилось в жизни не принадлежать себе? Это когда ты видишь черное, а тебе велят кричать: «Белое». Когда рука тянется к цветку, чтобы подать женщине, а тебе вручают перо… писать на нее пасквиль? Когда ты хочешь послать подонка подальше, а уста твои, сбитые и припугнутые, говорят ему комплименты. И жутко от того, что человек идет на все это сам, потому что он забыл слова Писания: «Страх есть худший из пороков».

Анатолий Маляров

Худший из пороков

Я есть, пока за мной следят.

    Епископ Беркли.

* * *

Из прошлогодних гастролей мне запомнились две случайности. По радио повторяли и повторяли о двух сбежавших из психушки аспирантах и на мой спектакль напросилась хорошенькая семитка студентка Женя. Потом она пришла в мой гостиничный номер.

Свидания повторялись, но только по ее строгому расписанию: каждый третий день ровно с двадцати трех часов. Связь с ней на стороне у меня была первая после женитьбы, потому смущала и томила. Я рад был уехать и забыть Женю.

1

Солнце бьет в спину. Тени вытягиваются, гаснут. Плоское, длиннопалое мое отражение скользит по асфальту независимо от меня, усугубляет мое уныние.

Моя Лида говорит: натуру человека можно определить по размазанной им кляксе, по заваренному чаю, по плевку, по отброшенной им тени. В последнее время она все чаще определяет мой характер, и довольно грустно.

Я не размазываю кляксы, не плюю, от тени отворачиваюсь.

Отворачиваюсь и вижу Адама. Я не знаю имени этого прилично одетого, собранного и, вместе с тем, раскованного молодого горожанина. Встречаю его изредка среди иных приметных лиц. И не без опаски. Слухи доносят, что это оперативник, курирует культуру. Лучше свернуть в аллею, избавиться от преследователя и, попутно, от длиннопалой тени.

Адам наступает на мою тень. Сливается с нею – две беды в одну. Он коротко раскланивается:

– Николай Андреевич Вилава? – говорит приветливо, как это делают знакомые, которые желают вам только добра и беспокоят лишь в самых необходимых случаях. Место безлюдное не выбиралось – это случай.

«На ловца и зверь…» Этот воспитанный, подстриженный всякий раз накануне, опрятный человек не мог так выразиться. Пословицу я раскопал в своей вспугнутой памяти. И приготовил непринужденное восклицание: «За какие грехи?» Пока молчали, сложилось его прозвище – Адам. Адам – значит первый. Первый пришелец из таинственных, коварных служб, не рекомендованных при свете дня приятелями, в глуши ночи – радиостанциями из-за бугра.

Мысли прыгают, не позволяют понять самого себя. По Библии, страх – худший из пороков. Знаю, пробую отвязаться от него. Наша встреча – игра случая, без всякой связи с дальнейшим. Разговор необязательный. Товарищ до подробностей осведомлен о моей персоне, я не вчера с дерева слез… признаться в суете, миссия его в моем случае не совсем понятна. Людям вроде меня, то есть перегруженным творческими задумками, нравственными копаниями, семейными хлопотами, к тому же во многом с товарищами заодно, подобные «здравствуйте – прощайте» бытуют только в цепочке многих иных случайностей… и ужаса, тем более животного, до жгучего желания тут же опрометью помочиться испытывать не стоит.

Слепо узнаю опасность и так же незряче избираю защиту. Так подросток, зажмурившись, сучит кулачками мимо обидчика.

– Николай Андреевич Вилава? Не могли бы вы, Николай Андреевич, зайти к нам? Ну, что ли, завтра, если вам удобно? В восемнадцать? – императив в форме позитива. Приказ в виде просьбы…

Выпаливаю ответ сразу, только бы избавиться:

– Отчего же! Репетиции закончены, вечер свободный, дома скажу – занят. Напомните адрес.

Глупо. Кто в городе не сторонится серого здания, забранного в чугунные решетки по первому этажу, с лепкой над оконцами. Понимаю, что дурковатый вопрос выдает волнение, прыскаю смешком. Адам поддерживает настроение. Он привык к поведению кролика в минуту внезапности. Впрочем, не желает, чтобы принимали его за удава. Он всего лишь наш защитник… от нас самих.

С долей церемонности удаляется, забыв напомнить свое настоящее имя.

Потом пришла ночь. Беспокойство возросло. Какая нужда во мне у столь сакраментальных органов? Кто люди, у которых возникла такая нужда? К чему приведет мое новое знакомство? Материальчик для новой пьесы ищут не тут, а вот путевку туда, где Макар телят не пас… без права переписки!.. Никакой юмор не утешает.

За полночь из притертого рядом ложа слышен шепот Лиды:

– Люблю, когда у тебя с главным перипетии. Меньше думаешь о женщинах.

Хорошенько же выглядит муж, если даже ревнивая жена понимает, что тут не следует искать соперницу.

Поволтузившись почти до утра, добрел только до двух вопросов, тех самых, что влетели в голову сразу: что из преступной биографии Вилавы известно товарищам, и как их осведомленность отразится на судьбе сына Антоши.

О том, что любой, взятый наугад гражданин не может быть чист перед нашими законами, паче перед их трактовкой узурпаторами, я не сомневаюсь. Та же Лида под локоть шепнула: у нас нет поступка без проступка. Вот и выискиваю свою вину перед отечеством, а не находя, придумываю, чтобы предъявить на потребу. Там не чистота нужна, а вина, материал для работы служебной мельницы. Лучше без давления признаться, отбыть и забыть. Закруглиться одним эпизодом, на больше меня не хватит. Не хватит терпения, снисхождения к идиотизму нашего общества, избранного мной амплуа своячка-бодрячка. Взорвусь на второй же беседе: «Я вас ненавижу! С пеленок! Нет, еще в чреве матери ненавидел! Мамины сталинские страхи через кровь переселились в меня! Как и ее жалкие попытки избежать вас, спасти дитя свое!.. Господи, да никто на меня не влиял! Вы сами разбудили во мне животное… нет, человека!» Святый Боже, как я красноречив в подушку!

Надо успокоиться. Истреплюсь, поблекну, завтра буду выглядеть моченым яблоком. Больше безразличия к окружающему миру, к себе тоже. Насколько лучше выглядят художники, учителя, работяги, которые с полным безразличием относятся к людям и к своей профессии. И живут дольше и лучше.

Стоп! А вдруг Лида, выспавшись, потребует объяснений волнению, потухшему желанию «на сон грядущий»? Что намолоть ей? Нужна еще одна версия. То есть две: для Адама и для Лиды. И обе убедительные. Все мои силы уйдут на сочинения для этих двух особ; на спектакли, а паче того, на мою скрытую слабость – сочинение пьес, ничего не останется.

Кому выгодны тысячи запретов, препон, табу, всякий день встречающихся на моей дороге? Я пытался хотя бы прояснить природу существования кучи ненужных организаций, тысячи дармоедов, которые истощают общество, разлагают мораль. Деликатно расспрашивал. Меня поправляли, потом стали обвинять в «непонимании самой сути», потом исподволь одергивали и превращали сообразительного, деятельного парня в удобного пентюха.

К домашнему пренебрежению солидной супруги прибавлялось неуважение в театре. Добро бы гонение шло от аппаратчиков, карьеристов, а то ведь достают братья по труду, из зависти, из солидарности в некоей главной идее, соблюдая условия большой игры, идя в стройных колоннах. Доводят до психоза, порой приходит ощущение, что я не живу, а кажусь себе. Жутко. Оглянусь назад, я там не жил. Проскочил тридцать лет с хвостиком – и ладно. Холодею от мысли: что если в конце жизни вот так обрадуюсь: проскочил отведенное мне – и слава Богу? Вопросик. Ни в одном задачнике на последней странице на него ответа не найдешь. Как и на другой: зачем арканят органы? Вдруг к добру! Пачкают перед выдвижением, метят грешком, чтобы легче было помыкать этим рыльцем в пушку. Приемчик хорош, если не для порядочных людей, то хотя бы не лишенных остатков совести. Окунут в свою грязь, пустят слушок и – уж какое тут инакомыслие! Не примут в свой круг даже рядовые обыватели.

Может быть… Черт знает что может быть!

И зачем меня выдерживают целые сутки? Для созревания худшего из пороков? Повели бы сразу, как на экзамен. Спросили бы самое трудное. Всевышний всегда посылал мне на экзаменах правильные ответы, не оставит и ныне. Вижу свое ожидание между жерновами, которые вертятся, расходятся, сходятся, должны молоть, раз уж они существуют. Утешиться тем, что тысячи граждан за милую душу приняли двойную жизнь и не углубляются в философию, пользуются выгодами от нее, как домохозяйка – от электричества, газа, сплетен… Что было до возникновения органов насилия, к чему приведут эти органы человечество – плевать. Мысли накатывают селевыми потоками. Я уже начинаю думать, что не обстоятельства терзают душу, а потребность души терзаться находит себе повод… Я и забыл, что вчера в далекой самогонной деревне, в хате под стрехой умер добрый работяга, безгрешный грешник дядя Ладим. Бросить бы все – причина уважительная, – поехать, постоять над гробом, предаться бы раздумью о вечном, о долге, о главном. Куда там! Заполонили все мое существо мысли о скверне, о собственной шкуре. Понимаю, что в голод и холод, в дни благоденствия и в годы гонений, на суше и в море, среди мерзостей и пакостей, роскоши и наслаждений, и тысячу лет назад, и ныне, и тысячу лет впредь будут теплиться мораль и справедливость. Это, как любовь, неискоренимо. Знаю, но вот в эту минуту для меня главное – явиться в урочный час по скрытному, из-под полы, манку гражданина в штатском, главное – покориться, не напрячься, не выпасть из течения, которое вольно несет, держит на плаву, подпитывает тебя и чадо твое…

Завтракаю с показушным аппетитом, глотаю, не разжевывая, успеваю пошучивать и подгонять Лиду, только бы она не задавала въедливых вопросов.

Репетирую задорно, остроумно трактую сцену, горю. Бессонная ночь, страхи и надежды пробудили во мне энергию, снабдили двойной памятью. Я щедро подсказываю текст, кажется, помню всю пьесу. Предупредителен с мужчинами, люблю всех женщин, каламбурю. Страх умеет делать людей талантливыми.

Грудастая субретка Клаша после очередного моего комплимента настораживается, косит глазками:

– Николай Андреевич, вы меня сегодня пугаете!

Парирую в ее духе:

– Хищный самец вначале запугивает самочку, потом овладевает.

А сам думаю: поменьше бы промашек… шила в мешке не утаишь…

…Смеркается. Скорее всего, ранняя тучка заволакивает закат. Тени робко прячутся, моя – тоже.

Неприкаянно переступаю порог вестибюля. Чистые непокрытые ступени. Вверх – в кабинеты, вниз – к подвалам. К камерам, пыточным, или как они здесь называются? Куда мне? Подкатывает дурковатый смешок, объяснить его, как и всю мою покорность, не могу. Не выйти ли на улицу, отсмеяться над этой вселенской игрой бездельников и явиться скорбно и величаво?

Выручает упакованный в форму мрачный юноша, вскинувший навстречу подбородок: вы к кому? – спросивший немо, видимо, по их артикулу.

На простенький вопрос ответить не могу, и впрямь, к кому я?

– Мне на восемнадцать.

– За вами спустятся.

Стало легче, значит, мне наверх. Сквозь витые перила вижу: скользят до блеска надраенные ботинки, потом отутюженные брюки, не сомневаюсь – мой вчерашний ловчий. Хочу его ненавидеть, придумываю отвратительные характеристики. Ничего не получается. Наречен Адамом, Адам и есть. Он именно такой, каким его мог создать Бог. Без малейших излишеств, только необходимое и целесообразное: где хорошо круглое, он кругл, где удобно для жизнедеятельности продолговатое, он продолговат. Характерных отклонений ни в чертах лица, ни в осанке нет. Современник с расхожего плаката. Таким молодого человека хотело видеть высшее руководство – и угодливые художники творили идеалы, а кадровые селекционеры подбирали штат.

Он не улыбается, однако в наклоне головы, при желании, можно разглядеть приветливость. Возникает желание расслабиться, даже пошутить, эдак в духе учреждения, куда занесла судьба: «Ну, как работается? Не мешают стоны из подвала?»

Язык во рту высох и разбух, противнее ощущения молодой мужчина вряд ли может испытать. Сухой пар спускается по спине. Не оттого ли, что Адам принес с собой весь груз, весь авторитет организации, которую представляет. Не произнося ни слова, под бременем всех своих полномочий он разворачивается. Я сам для себя командую: «Следуйте за мной!» Поднимаюсь следом за хорошо подбитыми, с профилактикой, каблуками. Силюсь сохранить гонор, хотя бы независимый вид. Это тоже оборона.

Вчера товарищ не представился, имени-отчества не назвал, видимо, считает, что куратора из такого уважаемого учреждения обязаны знать в каком-то там театре. Хуже, если у человека убеждение: охваченный органами гражданин обязан сам выяснить, как зовут его мучителя, так же, как сам должен опровергать обвинения, которые ему предъявили. Я не хочу ни выяснять, ни опровергать. Я из другого теста, надо – сам придумаю имя, обойду эти рифы подальше, даже зажмурюсь. Не вижу, значит, их нет.

– Посидите, будьте добры, здесь.

Не кабинет и не приемная. Ниша, закуток с жесткой, обшитой дерматином скамьей, укрытие за поворотом коридора, в полутьме.

– Побеспокойтесь, чтобы вас не видели.

Куда уж дальше! Побеспокоились без меня. Просто высовываться не стану, искать пути для возможного бегства тоже. Мысль о бегстве не приходит в голову: в стороне маячит, но в голову не впускаю. Боюсь худшего. Боясь худшего, мы накликаем много еще худшего.

Оперативник удаляется степенно, с загадочной целью. Остаюсь один и только сам себе могу задавать вопросы. Например, такой: что станет доминантою предстоящей беседы? Хорошо или плохо для меня все то, что происходит? Ну хотя бы то, что посадили в закуток и велели не высовываться? Зачем прячут клиента? Тут все свои. Чтобы не запомнил в лицо сотрудников секретной службы? Хуже. Из кабинета в кабинет, поди, шастают осведомители, стукачи, или как еще их называют в народе? Их и впрямь желательно оградить от стороннего глаза, иначе им трудно будет «работать». Вот повяжут меня и тоже будут оберегать, так что следует с пониманием относиться к служебной конспирации.

Наблюдения успокаивают, ничего не попишешь – жизнь. Наша жизнь. Все-таки надо отдать должное: в этом заведении дело поставлено, не то что в театре. Видимо, хорошо платят за счет нужд производителей и их семей.

Две минуты спустя звучит голос как бы из стены. Сохраняя самообладание и чуть ли не капая в штаны, поворачиваюсь, разыгрывается воображение: охмуряют! Ушел влево, явился справа, резкий окрик. На самом деле, ничего надуманного; обыденно зовут в кабинет на третьем этаже. Поводырь шагает впереди, руками не размахивает, головой не вертит, ни единого лишнего слова. Однако по всему видно, что проделывает он все излишне ритуально, с налетом торжественности. Никак подражает кому-то? Мы оба лицедеи. Я изображаю святого угодника. Можно позировать для иконы. А хозяин – цивилизованного инквизитора.

Ба! Да мы оба новички!

Я в роли кролика, Адам – в роли хирурга. Худшая из бед моих – интуиция. Она обгоняет нестойкий разум, порой открывает такие пласты бытия, которые ни осмыслить, ни объяснить себе я не в состоянии, немею – и только. Продолговатая комната с двумя столами, поставленными углом. На короткой столешнице горбатый и невзрачный, отечественного производства, телефон. Пустая пепельница. Хорошо тренированная кисть подхватывает ее и отводит в сторону.

– Не курим.

Как выговорено! Даже незначительные детали, касающиеся вашей особы, здесь хорошо известны.

– Прошу, приземляйтесь.

Наверное, со стороны слышно, как постукивает кровь в моих висках, и мысли слышны: скромно живут, аскеты, слуги. Скромники, аскеты, слуги. Застрял между этих трех слов, так и приземлился на краешек стула. Заставил ноги вытянуться под столом, откинулся на спинку стула, изобразил второго хозяина в кабинете.

– Когда заходили к нам, осмотрелись? Хвоста не заметили?

Еще задача. Что в таком случае выгодно отвечать? Не замечен посторонними, и пускай экзекутор уверенно продолжает операцию? Или взят на заметку пристальным взглядом странного прохожего и в случае излишне долгой задержки – на сутки, на двое, на сколько им заблагорассудится – возникнет опасность слухов. Мол, знают в городе, куда зашел молодой человек, кажется, режиссер, не так их много в городе, чтобы не знать. Зашел и не вышел. И над Серым домом с решетками должен витать страх, не за морями да лесами стоит он, а в нашей родимой, прибитой жутью державе. В последнюю секунду мне стало совершенно безразлично все, кроме трех слов, слитых воедино: скромники – аскеты – слуги. Срабатываю на оперативника:

– Никто не видел.

Слукавил, в порядке защиты подставил глаз, надеясь, что этот ворон в цивильном не клюнет. Пускай для первой или одной из первых работ Адама все складывается превосходно. Ничто не раздражает начинающего оперативника, потому покладистость и согласие имеют силу.

Доброжелательно, словно давний друг, Адам спрашивает о таком, что заставляет меня вздрогнуть всем телом. Вальяжность моя исчезает, пульсация в висках прекращается.

– Как домашние? Сын?

Сын Антоша – не утихающая боль моя. Тощий девятилетний старичок, с пеленок напичканный ворохом отрывочных сведений по истории и технике, географии и кулинарии, литературе и астрономии; он держит настольной книгой трехтомник энциклопедического словаря, на стенах во всю ширь распял физическую и политическую карты мира со своими карандашными дополнениями. На потолке подклеены цветные фотографии облаков: перистые, кучевые, грозовые. При поразительных познаниях Антоша в обиходе беспомощен. Не ткни пальцем в тарелку, посидит над нею, пояснит разницу между Новой Каледонией и Старой и не поест. В классе дерзко отстаивает свою точку зрения, а на переменке уступает игру любому сверстнику, что понаглее. Я неизменно ношу с собой жизнь сына. Всякое упоминание о нем настораживает, призывает меня к защите. Любой ценой… И вдруг в этом зловещем доме:

– Как домашние? Как сын?

Я слышу реплику так:

– Вы хотите, чтобы с вашим Антошей было все в порядке?…

2

…– Как домашние? Сын?

Я услышал реплику так: «Вы хотите, чтобы с вашим сыном было все в порядке?»

– Уже избрал профессию? – вопрос понятен родителям. – Шофер? Пограничник?

Как тут ответить, чтобы не навредить Антоше? Подобный выбор не для маленького мудреца. Он такое примет за шутку. Его удел придет позже и будет взрослым. А звонка от таких дядь, как Адам, достаточно, чтобы обратить его в дым.

– Одаренный мальчик, – осведомленно роняет мучитель.

Не пустой звук. Предупреждение: в случае заметной ошибки отца никакой дар сыну не поможет. Плевать на декларацию: сын за отца не отвечает.

Расположившись удобно и надолго, с лопатками на спинке гнутого стула, с вытянутыми ладонями на столешнице, Адам не без удовольствия замечает:

– Для вашей семьи – удачный год. У жены прибавка к зарплате, у вас, в театре, намечаются продвижения…

Приятно слышать продолжение. Если бы только это говорилось не в застенке.

– О жене знаю, о продвижениях – не слышал.

– Кое-какими сведениями мы располагаем…

Недомолвки с долей бравады. Кнут и пряник для меня. Но это промашка в расчете на полную дремучесть подопытного. Оперативщик выказывает себя молодым, не обжившимся в хищной ауре. Козыряет впопыхах. И это после волчьей хватки с сыном! Замнем промах.

– Вроде бы главный, Вадим Вадимович, собирается уходить… возможна ротация…

В горячке забываю, что «ротация» – круговое движение, по словарю, а у нас – замена одного оболтуса другим, близлежащим, так, чтобы ничего не менялось для кукловодов сверху.

Адам хватает лишку. Задабривает некоего режиссера и драмодела, которого велели обласкать и приручить. А перед ним еще и мозгляк, отравленный многими бедами, припугнутый и готовый на уступки ради сына.

– Разумеется, решает управление культуры, но мы краем уха слышим…

– Ваш край уха стоит двух из управления, – беспардонно льщу в целях самообороны. – Мне даже неудобно…

Половину моей фразы Адам пропускает, вторую – переиначивает:

– Неудобно? Оставьте. В тридцать с небольшим лет получить коллектив!

– Я не имею права. Беспартийный.

Видимо, мне очень уж хочется продвижения. Но не карьеры желаю я в эту минуту, мне надо получить хоть что-нибудь взамен моей податливости. Хочется в творческой номенклатуре стать кое-кому не по зубам. До того жажду, что начинаю кочевряжиться. Оперативщик не позволяет мне усомниться:

– По опыту работы, по способностям… Бывают исключения. Например, вы.