Анастасия Вербицкая.

Ключи счастья. Том 2



скачать книгу бесплатно

– Полно, Маня! Это истерия. Ты расстроилась. Ты больна. Через неделю это пройдет. Я сделаю анонс завтра во всех газетах. Нельзя так поддаваться настроениям!

Она встает, кидается ему на грудь и прижимается к нему, как бы ища спасения от чего-то жуткого…

– О, молчи! О, помолчи, Марк… Прислушайся к тому, что я переживаю. Будь чутким… каким ты был раньше.

Он гладит ее по голове.

– Что случилось, Манечка?

Не переставая его обнимать, она откидывает голову. И он видит в глазах ее ужас.

– Не знаю, Марк. Но что-то новое вошло в мою жизнь за эти сутки. Что-то страшное. Умирает то, что жило и смеялось вчера. Лохмотьями кажется все, что еще утром казалось прекрасным. Я боюсь, Марк, что я опять потеряла себя.

Он садится рядом с нею, на кушетку. Ее голова лежит на его груди. О, бесконечно дорогая головка!

– Если ты прежний Марк и чувство твое не изменилось, не спрашивай меня сейчас! Я все скажу потом… Но устрой так, чтоб я не выступала здесь ни разу. Что надо для этого? Отдай мои бриллианты, меха, кружева, обстановку.

– Перестань! Это все вздор!

– Я знаю, что надо что-то платить, какую-то неустойку…

– Все будет сделано. Не беспокойся.

– О, Марк… Друг мой! Как мне ле… легко… те… перь…

Упав лицом в подушки, она рыдает.

Он стоит молча, взволнованный. Он так давно не видел ее слез. С Венеции. Ему казалось, что целая жизнь прошла за эти два года и что новая Маня разучилась плакать. Он видел порывы ее отчаяния, когда ей не удавалась работа или когда процесс творчества шел слишком медленно. Но это было не то… Какие иллюзии она хоронит опять?

Беззвучный и неподвижный, выжидает он, когда минует кризис.

Звонят. И красивая вертлявая Полина тихонько стучится в дверь.

– Мадам будет принимать?

Она подает Штейнбаху две карточки.

– Сотрудник «Matin» и… Маня, это директор.

– Все равно, Марк. Я не выйду… Мне никто не нужен… Пусть оставят меня в покое!

С озабоченным, сразу постаревшим лицом Штейнбах выходит в салон к посетителям.


– Ушли? – через полчаса спрашивает Маня, когда дверь открывается. Она все еще лежит. Но лицо ее спокойно.

– Это будет большой скандал, Маня. Но я им обоим заявил совершенно бесповоротно, что ты больна, платишь неустойку и покидаешь Париж.

Она сверкающими глазами глядит на него и улыбается.

Он ходит по комнате, задумчивый и тревожный.

– Знаешь, что мне сказал сотрудник «Matin?» «Я не удивляюсь, – сказал он. – Я видел вчера лицо madame там, перед трупом. Это отразилось на ее нервах. Она не должна была смотреть в это лицо».

Маня приподнимается.

– Он это понял? Он?

– Как видишь…

– И завтра… он это… расскажет Парижу?

– Конечно…

С жестом отвращения она закрывает глаза.

– Куда уйти от людей, Марк? – шепчет она с тоской.

– Уедем нынче в Тироль! У нас две недели до твоего выступления в Лондоне. Ты отдохнешь.

Она думает.

Потом взгляд ее падает на «Illustration».

– Нет, Марк. Подождем немного, еще немного.

Без стука в дверь и доклада входят фрау Кеслер и бонна с Ниной на руках.

– Мы едем в лес. Погода чудная, – говорит фрау Кеслер, здороваясь со Штейнбахом.

Нина тянется к нему и сердито бьет маленькими ножками бонну по животу за то, что та повернула к кушетке.

– Ma… Ma… Kx… – кричит она. И прелестно улыбается.

Штейнбах берет ее из рук бонны. Нина вцепилась ручкой в его бороду и звонко, торжествующе смеется.

– Вечно так! – ревниво шепчет Маня, опуская на колени руки, которые тянулись к ребенку.

Он несет девочку к кушетке и наклоняет ее над сердитой Маней.

– Теперь поцелуй му… – примиряюще говорит он.

– С твоего разрешения? – бросает Маня, сверкая глазами.

– Му… – снисходительно лепечет ребенок и подставляет матери щечку.

– Не надо! – говорит Маня, холодно отстраняясь.

– Как ты нынче расстроена! – огорченно замечает он. – Но зачем срывать на ребенке твои нервы?

Девочка равнодушно отворачивается от матери и крепко обнимает ручонкой шею Штейнбаха.

Он осыпает ее поцелуями и спускает на пол. Бонна оправляет на ней платьице. Ребенок важно подает ручку фрау Кеслер. Нина идет гулять, не оглянувшись.

– Настоящая женщина! – с горечью срывается у Мани.

– Вся в мать, – подхватывает Штейнбах. И губы его морщатся.

Маня вдруг вскакивает.

– Нина! Ниночка! – кричит она жалобно. И кидается к двери.

Она отворена. Штейнбах видит странную картину.

В салоне Маня опускается на колени перед девочкой. Она страстно обнимает ее, покрывает все ее лицо поцелуями, полными такого отчаяния, как будто в этом ребенке – все, что осталось у нее в жизни.

«Однако это серьезнее, чем я предполагал», – думает Штейнбах с растущей тревогой.

– Му-у… – протестует Ниночка, недовольная тем, что смяли ее лебяжий пух.

– О чем ты плачешь, глупая? – по-немецки спрашивает фрау Кеслер. – Что за сцены перед ребенком?

Маня машет рукой и бежит назад. Она опять падает на кушетку лицом вниз, и плечи ее вздрагивают.

Задумчиво ходит Штейнбах по комнате. Все затихло в доме. И оба они молчат. Но тревога все растет.

Как страшно все неведомое, что грозит отнять у него эту женщину, ее капризное чувство! Все, что грозит нарушить его привычки. О, эта сладость привычки, знакомая только усталым людям! Этот страх перед новизной и переменой.


Утром, на другой день, Маня еще в постели требует все газеты. Ей приносят целый ворох.

– Почему ты не встаешь? – тревожно спрашивает фрау Кеслер, входя в спальню. – Больна?

Маня не отвечает. Словно не слыша, глядит она перед собой в одну точку.

Фрау Кеслер садится на постель.

– Манечка, что случилось? Говори. Тебе будет легче.

Словно просыпаясь, глядит на нее Маня. Потом берет с одеяла газету и протягивает ее. На второй полосе портрет девушки. Она совсем юная, худенькая, с наивными глазами. Прелестная, доверчивая улыбка озаряет это миловидное лицо.

– Кто это? – с недоумением спрашивает фрау Кеслер.

– Возлюбленная того анархиста.

– А, вот что! – Фрау Кеслер с новым интересом разглядывает портрет. – Она еще девочка… И какая милая улыбка!

– Теперь она уже не улыбается.

Фрау Кеслер быстро поднимает голову. Глаза Мани глядят вверх все с тем же выражением.

– Несчастная! Где-то она теперь?

– В тюрьме, – тем же странным голосом отвечает Маня. – Ее арестовали как сообщницу. Она помогала делать бомбы…

– Она? – В третий раз фрау Кеслер хватается за газеты. Теперь в глазах ее ужас.

– Такая молоденькая… и такая преступница? Ах, как обманчивы лица! Она мне казалась кроткой и женственной. Что за люди пошли! Что им нужно? Такие юные оба…

– И любили друг друга, – вставляет Маня однозвучно.


В час дня, к завтраку, приезжает Штейнбах. Маня лежит на софе в той же позе, с тем же лицом, что и вчера. Как будто для нее жизнь остановилась.

– Ты читала газеты, Маня? – спрашивает он, целуя ее руку.

– Д-да…

– Значит, ты знаешь, какую сенсацию вызвала твоя внезапная болезнь?

– Моя? – Она широко открывает глаза. – Я ничего не читала, – отвечает она после паузы.

– Однако… – Он показывает на ворох бумаги.

Она устало закрывает глаза.

– Ты можешь мне не верить. Но я совершенно забыла, что где-то есть театр и что я артистка…

Он молчит, обдумывая ее ответ. Потом подымает с полу газету. Быстро пробегает статью: «Еще об анархистах».

Он встает, ходит по комнате.

– Маня, уедем. Умоляю тебя, уедем скорее! Я чувствую, понимаешь ли, я чувствую, что надвигается какое-то несчастье. Не знаю, откуда придет оно, в чем выразится? Но со вчерашнего дня я не знаю ни минуты покоя. Уедем в Тироль, где мы были летом. Или туда, где родилась Нина. Вспомни! Ты так любила горы. Мы будем проводить там вдвоем целые дни. И это вылечит тебя.

– Так ты думаешь, что я больна? – задумчиво спрашивает она.

Он в отчаянии берется за виски.

– Я ничего не думаю. Я не знаю, что думать! А ты молчишь.

Он садится в кресло, облокотившись на колени, и прячет лицо в руках. Глаза Мани смягчаются, и пальцы ее тихонько касаются его рукава.

– Милый Марк, поймешь ли ты меня, если я заговорю? Не сочтешь ли ты бредом то, чем полна душа моя?

– Маня… Говори, говори откровенно! Разве я не друг тебе? Разве я не готов всегда строить твое счастье, в чем бы оно ни выражалось – «хотя бы в любви к другому», – хочет он сказать. – Смолкает внезапно и припадает губами к ее руке.

Но она вряд ли вслушалась в эти слова. Она глядит поверх его головы, странно щурясь, с болезненной тенью улыбки.

– Помнишь, Марк, площадь в Риме? Площадь с платанами?

– Ну?

– Помнишь ты эту женщину в черном, с глазами, горевшими как угли, и ее улыбку, полную презрения к нам?

– Помню, Маня, – медленно говорит он. – Что же?

Она слабо улыбается и долго молчит.

– Я думала, Марк, что ты поймешь меня с полуслова. Прости, мне ничего не хочется объяснять. Почему мне казалось, что и так все понятно?

– Постой, погоди! Между нею, той женщиной, и вот этой, – он ударяет пальцами по газете, – есть, очевидно, какая-то связь… и там тоже… то, что ты видела третьего дня… Постой, постой! Я хочу уловить общую идею…

– Она улыбалась, Марк. Она улыбалась и любила. И все-таки шла на смерть без страха, как и он…

– Неужели ты можешь оправдывать эти жестокости? Все ужасы террора? Я не узнаю тебя, Маня.

– Нет. Не террор! Я не оправдываю жестокостей. Я хочу только понять…

Она вдруг садится на софе. Берет его руки в свои и стискивает их с нервной силой.

– Скажи мне, в чем их вера? В чем их сила? Ведь это дети. Почему же у них столько презрения ко всему, что ценно для нас? Значит, они ждут другой жизни и других ценностей? А мы? Мы? Если они безумцы, то можно жить по-старому, И плясать, и надевать бриллианты, и кататься на автомобиле, и жить для Красоты. Ложиться спокойно и вставать безмятежно. И любить тебя, любить Нину. А если…

– Что, Маня? Что? Говори же…

– А если они правы, Марк? И безумцы не они, а мы? Если преступники не они, а мы? Мы все, живущие безмятежно изо дня в день, среди всего, о чем слышим и что видим?

Он молчит. Теперь не она – он крепко держит ее за руки. Но она закрывает глаза, не выдержав его взгляда.

– Ты больна… Для меня это ясно. Здоровый, нормальный человек не может мучиться такими вопросами. Он живет и наслаждается самим процессом жизни, как это ты делала раньше.

– Да, раньше… И даже встреча с Яном не убила во мне радости, стихийной радости жизни.

– И ты об этом жалеешь? Что общего у этого светлого строителя будущей прекрасной жизни с этими безумцами?

– Во всяком случае, больше, чем с нами.

– Довольно! Я не могу выносить такого положения. Мы едем завтра, вдвоем…

Он звонит. Она садится на софе.

– Почему вдвоем? А Нина?

– Тебя нужно удалить от всех забот и дрязг. Входит горничная.

– Вы уложите два кофра для madame с ее бельем и платьями… Самое необходимое. Позовите госпожу Кеслер!

Они опять одни. Маня встает.

– Я не поеду без Нины. Я не могу жить без нее! Какая это свобода, когда беспокойство за нее будет отравлять мне дни и ночи? И потом…, «какое это одиночество вдвоем?» – хочет сказать она. Но смолкает, закусив губы.

Однако он понял. Его брови хмурятся. Она подходит и прижимается к нему.

– Ах, Марк! Друг мой, не сердись! Отбрось мелочность в эти минуты! Если б ты знал, если б ты заглянул в мою душу! Все рушится. Я стою над пропастью, на узком мостике. И чувствую, как доски гнутся подо мною. Этот мостик… Нина…

Она прячет лицо на его груди. Он гладит ее голову с горькой улыбкой.

– Берегись, Маня! Я давно предупреждал тебя. Ты опять строишь счастье свое на песке. И первая волна его смоет.

– Молчи! О, молчи!

– У тебя есть искусство. Это здание стоит на горе. Оно вечно. Иди вверх! Почему ты остановилась?

Маня с горестным жестом качает головой. Ее руки судорожно обвиты вокруг его шеи. Она плачет.


– Кто такой? – спрашивает Штейнбах лакея, нетерпеливо оборачиваясь от стола, где он перебирал бумаги.

– Этот господин не хочет уходить. Я говорил ему, что вы уезжаете, что вам некогда. Он просит одной минуты разговора.

С жестом досады Штейнбах бросает в раскрытый чемодан нерассмотренную пачку писем.

– Просите.

Он зажигает электричество. Спускает шторы.

«Наверно, опять из русской колонии, с подписным листом в пользу столовой или с билетом на лекцию», – думает он.

Дверь отворяется, и портьера падает за вошедшим.

– Вы? – срывается у Штейнбаха.

– Я…

Вошедший высок, гораздо выше самого Штейнбаха, и очень худ. У него строгое, длинное лицо, такое худое и изможденное, что даже морщины покрывают его виски и щеки, хотя он еще молод. Глубоко запавшие серые глаза глядят пристально, холодно, почти сурово. Бледные губы стиснуты с выражением несокрушимой силы и упорства. И даже белокурая бородка и усы не могут смягчить этих линий. Он одет небрежно, почти бедно.

– Вы не ждали меня, Марк Александрович?

Голос у него глухой, как у слабогрудого, немного высокий по тембру.

– Извините, я помешал вам?

– Пожалуйста, пожалуйста… Садитесь!

Штейнбах идет к двери, отворяет ее, зорко оглядывает соседнюю пустую комнату и запирает дверь на ключ. Ему совестно, что он так растерялся в первое мгновение.

– Поверьте, Марк Александроваич, если бы не крайняя необходимость…

– О, ради Бога, не извиняйтесь! Я весь к вашим услугам, как и всегда.

– Прежде всего, – слабая тень улыбки скользит в серых глазах, – передаю вам привет от нее

– От Надежды Петровны? – радостно срывается у Штейнбаха. – Неужели она здесь?

– Только вчера приехала.

– Значит, удалось?

– Блестяще…

– Я рад, Ксаверий, – Штейнбах взволнованно встает и ходит по комнате. – У меня гора с плеч упала.

– Разве вы боялись ответственности?

– Нет! Чего же бояться мне? Особенно здесь. Я боялся только за нее. Обидно, что мы не свидимся! Я вечером выезжаю на две недели. Или, может быть, она останется в Париже?

– Нет, здесь ей жить нельзя, после этого случая… на Елисейских полях…

С мгновение они молчат, глядя друг другу в зрачки.

– Я тоже должен исчезнуть. Хотел бы поехать с ней в Италию, хоть на месяц. Ее здоровье расшатано.

– Еще бы!

– Вот я пришел к вам с просьбой ссудить ее…

Штейнбах не дает ему договорить и берется за бумажник. В дверь стучат.

– Кто там? – тревожно срывается у Штейнбаха.

– Это я, Марк. К тебе нельзя?

Лицо Штейнбаха светлеет.

– Не тревожьтесь, Ксаверий. Это Marion…

– А! – срывается у гостя глухое восклицание.

Маня входит, одетая на гулянье. В комнате запахло духами.

Она жмет руку Штейнбаха, оглядывается и вздрагивает.

Они опять стоят друг перед другом, как тогда, в толпе. И серые, запавшие глаза скорбно и странно глядят в ее душу.

Она чувствует, что он ее узнал. Она это чувствует.

– Marion… Ксаверий…

Тот делает быстрый жест.

– Достаточно. Меня не зовут иначе.

– И я могу вас так звать? – робко спрашивает Маня.

– Пожалуйста.

Он говорит это без тени улыбки, по-прежнему строго и холодно изучая ее лицо.

– Мы уже уложились, Марк. Все готово.

Опять стучат. Брови Ксаверия хмурятся. У Штейнбаха срывается жест нетерпения. Он выходит из комнаты.

– Monsieur, votre oncle vous demande, monsieur…

– Je viens tout-?-l'heure…[27]27
  – Сударь, вас спрашивает дядя…
  – Сию минуту иду… (франц.).


[Закрыть]

Он возвращается и говорит с порога:

– Дядя беспокоится, Маня. Его волнует твой отъезд. Зайди к нему потом. Я сейчас вернусь. Поговорите… Это друг Яна… Кстати, как идет его книга?

– Почти вся разошлась…

– Неужели? Что же вы думаете? Новое издание?

– Об этом я тоже хотел просить вас, Марк Александрович.

– Да, да. Сейчас вернусь. Они остаются вдвоем.

Друг Яна. Вот этот? С его лицом аскета и взглядом Савонаролы[28]28
  Савонарола Джироламо (1452–1498) – проповедник, религиозно-политический реформатор во Флоренции. «Взгляд Савонаролы» – взгляд фанатика.


[Закрыть]
. Возможно ли? Ксаверий тоже заметно изумлен.

– Откуда вы знали Яна? – глухо спрашивает он.

– Он жил в имении Марка под чужим именем. Я его знала живым и… видела мертвым.

– Но кто открыл вам его партийное имя?

– Он сам.

Легкое движение срывается у Ксаверия.

– Смею спросить… почему?

Маня поднимает ресницы. И ее огромные глаза вдруг как бы заслоняют перед ним все ее лицо. Только их видит он в эту минуту.

– Мы любили друг друга…

Она отворачивается и комкает конец газового шарфа.

– Так это вам посвящена глава: «Девушке, светлой и радостной, как утро»!

– Мне…

Они молчат. Тишина нарушается только потрескиванием дров в камина.

Вдруг Ксаверий тихо говорит:

– Вы непохожи на этот образ. Вы были другой тогда?

Маня порывисто вздыхает, как человек, который долго плакал.

– Да, я была другой.

– Неизвестной, – подхватывает Ксаверий. – Быть может, бедной?

– Да, да. Никому неизвестной, бедной девочкой была я тогда. В чужом доме, без родителей. Без цели в жизни. Без честолюбия. Но я была счастлива тогда…

– А теперь?

Опять взмахнули ее ресницы, и он видит огромные глаза. С тоской и тревогой глядят они куда-то вверх, выше его головы.

– Чего же не хватает теперь для вашего счастья? – тихо, точно во сне, говорит Ксаверий, еле двигая тонкими губами и как бы пронизывая ее взглядом. – Вы богаты, популярны. Все газеты полны вашим именем. Во всех витринах красуются ваши портреты. Какие серьги на вас!

Она слушает. Слушает напряженно этот тихий голос. Точно тонкой струйкой холода тянет на нее от этих слов, от этих глаз.

– Вы меня видели на сцене? – вдруг отрывисто спрашивает она.

Слабая краска покрывает его щеки. Не улыбка опять, а только тень ее бежит по его лицу и сбегает мгновенно.

– Какой странный вопрос! Разве наши театры доступны таким, как я? Разве мы с вами не люди с разных планет, столкнувшиеся тут случайно?

Ноздри Мани вздрагивают. Она встает и делает несколько шагов по комнате.

– Вы отрицаете искусство, господин… господин Ксаверий?

– Просто Ксаверий. Для меня и миллионов таких, как я, оно пустой звук. Ян хорошо говорит об этом в своей книге. Чем артист талантливее и прославленнее, тем он дальше от народа.

Маня подходит к столу и нервно перелистывает книгу в дорогом переплете с золотым обрезом.

– Покажите мне, где это место? Где он это говорит?

Ксаверий встает и наклоняется над столом. Теперь они рядом. Их руки бегло соприкасаются. Но разве он не прав, говоря, что между ними пропасть? И что они люди, говорящие на разных языках?

– Вот эта страница: «Об искусстве». Вы… читали книгу Яна?

– Да.

– Вы ее плохо читали. И Штейнбах тоже, хотя он сделал ее своей настольной книгой. Но это роковая судьба всех писателей, особенно таких, как Ян. Их читают. Ими восторгаются и… продолжают жить, как жили… Марк Александрович строит в Петербурге театр-студию, чтоб развлекать благородную публику. А девушка, радостная, как утро, отдает этим людям весь свой талант.

Лицо Мани заливает румянец. Она надменно вскидывает голову. Их взгляды встречаются, ее – полный глухой враждебности, его – полный презрения. Да, да. Презрения. Она это сознает прекрасно. Да он и не хочет этого скрывать!

– Отрицать искусство – значит быть варваром! Значит идти назад. Искусство не знает ни цели, ни этики… Из-за того, что оно недоступно массам, оно не теряет своего значения. Вы… толстовец?

Он опять слабо улыбается.

– Зачем ярлыки? Я вам отвечу. Народ нуждается в искусстве и радости не меньше, чем так называемая интеллигенция. Но, как и все в наше время, эти радости выпадают на долю богатых, минуя бедняков. Почему вы думаете, что им нужен только хлеб, только труд? И не нужны поэзия и красота? И вы напрасно оскорбляетесь моими словами. Если Ян не ошибался в вас, если вы действительно девушка, которой он посвятил труд своей жизни, то вы… бессознательно, быть может, но уже чувствуете правду моих слов. Подумайте об оправдании вашей жизни!

– Что такое? Что вы сказали? Он повторяет тихо, но упорно:

– Подумайте об оправдании вашей жизни.

Она молчит одно мгновение, ошеломленная, словно ослепшая.

– Какой вздор! Это сектантство! Я живу… Разве этого не довольно! Какое нужно для этого оправдание? Разве цветок не вправе цвести, а птица петь? – Она взволнованно ходит по комнате. – Каким мраком и гнетом веет от ваших слов! Ян не говорил мне об этом.

– Вы были незаметной девочкой без таланта. Цветком или птицей. А кому дано много, как вам…

– Тот, по-вашему, должен быть слугою всех? – запальчиво перебивает Маня. – Артист свободен…

– Неправда. Он раб толпы. И не вправе презирать ее.

Слова протеста вдруг замирают на ее устах.

Вытянув руки, сцепив пальцы, она смотрит в одну точку с тем выражением, которое так пугает Марка и Агату.

Разве не той же дорогой ощупью во мраке шла ее собственная мысль?

Штейнбах входит. Странное выражение лица Мани бросается ему в глаза. Она быстро опускает вуалетку.

– До свидания, Марк Александрович, – говорит Ксаверий, подходя. – Благодарю вас за Надежду Петровну!

Маня подает Ксаверию руку.

– Если я была резка с вами, простите, – упавшим голосом говорит она. – Я совсем невменяема эти дни.

Вдруг она видит его улыбку, вернее, тень улыбки.

«Разве ты можешь обидеть меня?» – говорит это лицо.

Рука Мани опускается. И даже губы ее белеют.

Он с порога кланяется ей.

Портьера падает за ним.

– Я только провожу его, – говорит Штейнбах. – Подожди.

Когда через десять минут он входит в кабинет, она стоит все в той же позе, у окна, раздвинув шторы и глядя в сумрак. Лицо у нее больное. Глаза пустые. Белые губы стиснуты с горечью.

Письмо Мани к Гаральду

Тироль

Гаральд, я вас не знаю и никогда не видела вашего лица. Еще вчера ей были ничто для меня. Как же случилось, что сегодня ей заняли такое большое место в моей душе?

Вчера опять я стояла на распутье… Жизнь – Сфинкс, со всем, что есть в ней мрачного, – с самодовольной наглостью победителей, с рабством и нищетой побежденных, – уже не в первый раз встала передо мной и задала роковой вопрос: «Кому ты служишь?»

Ответ для меня был только один: «Я служу ликующим».

И этот ответ подрезал крылья моей слабой души. Остры были ступени, по которым я шла вверх эти годи, стараясь не думать, не оглядываться. Но я упала и разбилась. И, задыхаясь в пыли большой дороги, я говорила себе: «Теперь конец. Жить уже нечем…»

Я прочла вашу «Сказку». Она долго искала меня.

Как полуослепший от мрака узник сквозь случайную расщелину в стене вдруг видит гори, море и простор небес, так сквозь призму слов вашей «Сказки», за стенами чуждого мне отныне долга, мне снова открылись свободные дали творчества.

Вы избранник, Гаральд! В вашей власти из бледных слов творить нетленные образы, неведомые Жизни, но более яркие, чем она. Что в сравнении с вашим чудным даром мой скромный талант плясуньи? Как тени, исчезающие бесследно с экрана, исчезну и я из памяти людской, сойдя со сцены. Ваши стихи будут жить.

Но нет уже ни горечи, ни тоски в моей благодарной душе!

Вчера я была мертвым инструментом, валявшимся в пыли. Сегодня душа моя звучит. Я скрипка. Вы артист. Послушная вашей воле, я снова пою песни. Они для вас.

Я знаю: и мне дана власть. И мне дана радость. Образы, созданные моей мимикой и движениями моего тела, должны быть ценны для меня, как святыня. Бледны они или ярки – все равно! Их создать могла только я. Я одна во всем мире… И тайна моего творчества, как бы не было оно далеко от людей, умрет вместе со мною, не разгаданная никем другим. И не повторится никогда.

Гаральд, вы научили меня видеть достоинство человека лишь в том, что есть в нем неповторимого. Вы еще раз подтвердили истину, давно еще, с детства звучавшую в моей душе, что единственная цель, достойная человека – это найти форму, в которой выразилась бы сполна его индивидуальность. И раз форма найдена, не важно – бредет ли он, безвестный, своей узкой тропой или под гром рукоплесканий идет широкой дорогой Славы. И та, и другая – путь Человека.

Гаральд, пересекутся ли когда-нибудь пути наших жизней?

Или прекрасные цвети, посеянные в моей душе поэзией вашей «Сказки», расцветут и поблекнут, не сорванные вами?

Оглушительный звонок раздается в передней. Анна Сергеевна бросает пыльную тряпку и кидается в переднюю.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33