banner banner banner
Кусок пирога, или Чонси – панк-рокер из Плимута
Кусок пирога, или Чонси – панк-рокер из Плимута
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Кусок пирога, или Чонси – панк-рокер из Плимута

скачать книгу бесплатно

Кусок пирога, или Чонси – панк-рокер из Плимута
Анастасия Перегудова

Англия, 60-70-е годы. Эпоха «британского нашествия» и расцвета панк-рока. Портовый городок с его жителями, шумные пабы и футбол, пропахшие пивом улицы и толпы «субкультурной» молодежи, концерты в прокуренных клубах с хриплыми голосами и скрипом гитарных струн. Вот в такое время растет наш герой – Чонси, мальчишка из простой семьи, который рванет за музыкой, вслед за своими мечтами и страхами, сомнениями и идеями, и найдет свой путь, протоптанный подошвой увесистых «мартинсов».

Кусок пирога, или Чонси – панк-рокер из Плимута

Анастасия Перегудова

Главный редактор Дмитрий Скрябин

Помощник редактора Сергей Скрябин

Художник обложки Анна Вакуленко

© Анастасия Перегудова, 2017

ISBN 978-5-4485-7126-8

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

    Посвящается моей семье

Предисловие

Дорогие читатели, я постараюсь быть предельно краткой в своих размышлениях (хотя, мне только повод дай..). Ведь самой уже не терпится, когда вы приступите к знакомству с Чонси!

Мое безумное погружение в идею о панк-рокере из Плимута началось еще зимой 2015-го (хотя заражение музыкой и англоманией случилось гораздо раньше, году эдак в 94-м…). Все мое внимание, мысли и силы тогда были сконцентрированы на рыжем мальчугане и его жизни, приключениях, проблемах и мечтах. Да что там, я до сих говорю о Чонси как о реально существующем человеке! Для меня он больше, чем просто фантазия, как и остальные персонажи, к которым прониклась я не меньше Чонси, каждого полюбила, каждого выслушала и приняла.

Конечно, перечитывая сейчас свою книгу (о боже, мне даже слово «книга» произносить странно, неужели свершилось, неужели это явь!), я осознаю, что мои мысли и стиль письма претерпели изменения, как и вообще то, что произошло со мной после периода работы над «Куском пирога». Но, знаю точно, что я ни капли бы не переиначила, так как в истории про Чонси заключена огромная часть меня. Масштабный путь взросления я прошла вместе с любимыми героями, наблюдая за миром их глазами. И видеть плод своего воображения в книжном варианте – под настоящей обложкой, с настоящей редактурой и с настоящими шелестящими страницами – все равно что держать в руках коробку с надписью: «Осторожно! Хрупкое!»

А теперь выпускаю я свое творение в свет, как будто лодку отвязываю от причала и наблюдаю, как она медленно отплывает в море.

Эта история – моя дань музыке. Не только панк-року: в целом – музыке, которая заключает в себе весь мир, как бы гиперболично ни звучало. И – дань творчеству, в любом его проявлении: многогранному, безбрежному, вечному.

Напоследок скажу вот что.

Эта книга для тех, кто живет музыкой. Кто знает, каково это, когда во время концерта заряжаешься каким-то электричеством от музыкантов, а при прослушивании любимых песен в груди разгорается немыслимый пожар, точно говорю, – пожар!

Для тех, кто жаден до новых ритмов и композиций. У кого в голове живет невероятное количество вызубренных мелодий и текстов песен.

Для тех, кто и на творчество, и на мечты, и на свой собственный мир рамок не цепляет, кто честен с собой и знает, чего хочет, кто рвется в бой и не ищет легких путей. Кто остается верным себе, но не страшится перемен, – и помнит о своих корнях.

Для настоящих мечтателей, путешественников и свободолюбивых поэтов.

    15 сентября 2017

Часть 1. Красные ботинки, черные шнурки

Шнурки завязывать я научился, будучи полноценным трехгодовалым отпрыском, хотя, признаться честно, задатки такого талантища зародились аж за полгода до того – поистине символичного – события.

Еще не исполнилось мне тогда и двух с половиной лет, как я, непоседа, шалости которого дошли до ушей всех жителей на пять кварталов вперед, под три фута ростом, вовсю колесил на беспедальном велосипеде по дому, не боясь постоянно спотыкаться о задернутый край колючего ковра. И затем, на подкашивающихся от двухколёсного раздолья ногах, как угорелый, мчался через кухню в гостиную, а оттуда – в прихожую, где, отдышавшись, пел и плел одному мне известные, затейливые фигурки и гордиевы узлы из шнурков, какие в изобилии водились на пыльной обувке отца и брата возле коврика перед входной дверью. (Лишь счастливице-маме не доставалось от меня сюрпризов, поскольку на ее туфлях-лодочках не имелось шнурков, равно как и стремящихся бесконечно запутываться, мудреных ленточек).

Мой брат, тогда еще четырнадцатилетний, Гровер, хохотал надо мной, если заставал за таким сокровенным занятием, а вскоре вообще прозвал меня за такие проделки «шнуровочным монстром». Увы, отец не был в восторге, когда приходил после трудного рабочего дня – а порой и приползал с початой бутылкой хереса, – он отворял ударом кулака дверь, торжественно ступал (или же торжественно вползал) на скрипучую половицу с криком: «Дорогая, мать твою, я вернулся!» И, к моему немалому удивлению, отец тут же (не успевал затихнуть скрип половицы) замечал, что все ботинки его, от парадных штиблет до башмаков-ветеранов со стертыми до дыр пятками, отныне переплелись извивающимися нитями шнурков. Мне они представлялись копошащимися в кипящей кастрюле вермишельными червяками, я даже пробовал их есть, но было четкое ощущение этакой недоваренности.

– Твою ж дырку за шнурок! – принимался в стократ громче обычного орать отец, пока мама не выбегала к нему из кухни в измазанном мукой и кусочками теста фартуке, приправленном ядрено-бордовыми пятнами вишневого джема. Перепачканная густым месивом из тягучего теста ложка в ее руке представлялась мне, просовывающему преисполненный любопытства кончик носа между лестничными балками со второго этажа – весьма опасным холодным оружием. Удивительно, но у меня и в мыслях не было этакого, чтобы спрятаться от разгневанного отца. А Гровер спохватывался и брал всю вину на себя: спускался по лестнице вниз, захлопывая дверь в свою комнату, прерывая тем самым прослушивание музыкальной пластинки (по его же сведениям, он там якобы уроки делал, в таком-то шуме!), и сознавался папе в том, что, мол, это он напортачил – и, ах, эх – как ему стыдно! Хотя, отец явно не верил его показному раскаянию. Я же в свою очередь неотрывно глядел вниз, где на стенке прихожей висели часы и ждал, когда же часовая стрелка прекратит, наконец, колотить по циферблату с такой силой, что мое сердце, казалось, сейчас выпрыгнет и поскачет по ступенькам вниз. Игриво-хитрый блеск в отцовских глазах, чей взгляд вмиг устремлялся в мою сторону, отражался в моих зрачках неким свечением, приносящим болезнетворное ощущение сознанию, находящемуся где-то глубоко-глубоко в голове, и даже частично – области грудной клетки. Оттого-то я дышал так надрывно, вспоминая любимые черно-белые фильмы мамы, в которых видел порой мужчин и женщин, облаченных в строгие костюмы: хватались они за левый бок и выпучивали от скорбного шока глаза. («Воды мне! Воды!»).

А дальше, в кромешном безмолвии, – словно мы с отцом имели способность к телепатии, – я на цыпочках спешил по крутой лестнице вниз, стыдливо опустив голову. Как будто на эшафот спускался (кто это придумал, что на эшафот поднимаются?!), – а отец выступал моим личным палачом. Его суровый, пытливый взор пронзал меня насквозь (и это при моей опущенной голове-то!); Гровера он просто отталкивал в сторону, да и матери велел немедля возвращаться обратно к плите.

Так мы и оставались наедине: отец – с его долгоиграющей на губах улыбкой, полной ехидства, притворства и перчинки злости, и я – мысленно трансформирующийся в невидимку и вечно заламывающий за спиной пальцы, будто по костяшкам, как по ирландскому клеверу, гадал о предстоящем виде наказания. Ни разу при этом я не заплакал; ни один мускул на моем арестантском белом лице, как и на загрязнившемся годами лице отца, не дрогнул: от него мне и передавалась эта «мускульная сила» в такие, далекие от райской семейной идиллии, моменты.

Любимым кусочком моей неспелой душонки для отца являлась та ее часть, которая отвечала за чувства растерянности и одиночества. Поэтому любил он наказывать меня весьма скучным (как по мне), в меру изощренным образом: привести в порядок шнурки выходило лишь малой платой за восхитительный предыдущий беспорядок. Проторчать на крыльце перед домом с игрушечным зайцем в руках, в этом ужасном мире, в котором все шнурки на своих местах, – вот это уже превращалось в настоящую муку. Цеплялся, помню, я за лапу плюшевого зайца, глядя на его наполовину обгрызенные соседским псом уши, плюхался на верхнюю ступеньку деревянной лестницы на крыльце и глядел на заходящее за горизонт солнце. Никаких слез и всхлипываний не издавал: знал, что отец скоро пожалует за мной и потащит обратно в дом, либо мама выбежит из дома, устало улыбнется и возьмет меня на руки прежде, чем усадить за стол и накормить овсянкой со шпинатом. Все это я принимал за игру, – вроде пряток, но с видоизмененными правилами. Даже глаза, бывало, зажмуривал и на пальцах считал до пяти.

Когда на заячьих изуродованных ушах появлялись первые блики лунных поцелуев, а тени деревьев и качающихся на ветру веток расползались по моим рукам и босым ступням, за моей спиной раздавался резкий скрип двери. Отец откашливался и звал меня в дом. А я, радостный, бросал на лестнице несчастного зайца, такого же несчастного, как и я минутой раньше, и вприпрыжку мчался на кухню. А иногда отец сажал – буквально закидывал – меня к себе на плечи и, пошатываясь, заходил в дом, издавая ртом жужжащие звуки, будто он – самолет-истребитель, а я – летчик, управляющий его ушами точно штурвалом. Уши отца соседский пес не грыз, видно, боялся его, и не зря боялся.

Помнится, стоило нам очутиться на кухне, как отец отпускал меня и, хлопая по спине, велел садиться за стол; сам он занимал свое место на стуле с расшатанными ножками. И брался он за очередную банку пива, до тех пор заглатывая забродившие алкогольные злаки, пока банка не прилипала к руке, а изо рта его не начинали выходить звуки отрыжки и пьяного смеха. Мама тем временем, вздыхая и прикладывая ко лбу то правую, то левую ладонь, что-то усердно выговаривала отцу, затем вставала, вытирала руки о фартук и накладывала мне шпината в тарелку. Из всех ее слов, что долетали до моих ушей, я понимал только то, что она невесть как зла на отца, а тот в свою очередь и бровью не шевелил – продолжал хлебать со дна початой банки остатки бурых капель и махал на мать рукой. Я даже слова вымолвить не мог: не освоил тогда и маломальских азов общения, не говоря уже о серьезном вмешательстве в «разговор взрослых». Сидел себе, дрыгал ногами, не доставая до пола, мычал себе что-то под нос да пачкал и без того заляпанный стол шпинатом, когда ронял вилку во время выдуманной мной игры в шпинатных человечков. Человечки эти приходили мне на помощь в любой затруднительной ситуации и волшебным шпинатным образом служили мне верой и правдой.

Однако долго сидеть за столом, слушая невнятное бормотание отца в ответ на мамины упреки, я не мог. Шпинатные человечки в доспехах из овсяных хлопьев выстраивались в ряды и колонны, спешили ко мне, мама же, абсолютно не замечая ни меня, ни моих верных солдат, забирала посуду, швыряла в раковину, и там они геройски погибали под струями воды. Уши мои горели от стыда и отчаяния. А мама хватала с подоконника сигареты и продолжала порицать отца. Руки ее начинали дрожать, она переходила на крик, лицо и шея покрывались красными пятнами; вот только я не понимал, почему кожа мамы меняет цвет, – тогда как на лице отца ни один мускул не подрагивает. Сигаретный дым вперемешку с алкогольными парами, ужин, разбавленный скандалом, вечер с приправой из злости и отчаяния. Мама без остановки курила одну за другой, тогда я успевал тихонько положить вилку на стол, сползти со стула и убежать прочь с кухни. Подальше от дыма и криков, чтобы не слышать, как ругаются родители.

А убегал я в комнату к брату. Днем брат ходил в школу, и с малых лет я четко сознавал, как не хватает мне Гровера, даже если не видел я его всего-то пять пролетов на циферблате между черной девяткой и двойкой, пока тикающая стрелка выделывала один за другим круги. Вечером за столом Гровер обычно помогал мне управляться со столовыми приборами: кормил кашей и вытирал мне подбородок, если кусочки еды не помещались у меня во рту; учил правильно держать вилку, напевал какие-то мудреные мелодии и даже игры на ходу выдумывал, будто мы с ним находились на борту космического корабля, и тарелка с кашей превращалась в пульт управления огромной махиной, бороздящей просторы неизведанных галактик. Подобным образом он частенько отвлекал меня от вспыхивающих между мамой и папой споров; однако иной раз вертел пальцем у виска и поднимался к себе, чтобы в менее напряженной обстановке подготовиться к школе. По крайней мере, именно это Гровер отвечал обеспокоенной матери, если та вдруг замечала, что он не притронулся к ужину; сам-то он втихаря хватал со стола недопитую отцом банку пива и тащился к себе, готовиться если не к занятиям, то к чему-то одному ему известному. Тяжко вздыхая и насмешливо качая головой, мама бралась за пачку сигарет, краем глаза глядя вслед Гроверу, и вновь возвращалась к разговору с отцом на повышенных тонах. Отец же предпочитал отмалчиваться, распластавшись в позе морской звезды на диване.

Взбирался я вверх по лестнице, карабкался по ступеням, подобно миниатюрному своему зайцу, и, вставая на цыпочки, дотягивался до дверной ручки. Гровер как ни в чем не бывало валялся обычно на кровати, упираясь ступнями в стену, и с зажмуренными глазами что-то певуче бурчал себе под нос, даже если никакой мелодии вовсе не разносилось по его комнате. Но в основном музыкальные звуки, разлетающиеся по комнате брата, не смолкали. Звуки, которые представлялись моему детскому воображению чем-то лимонно-апельсиновым на вкус и даже мягким на ощупь, оседали в памяти сразу же, как только проникали в уши. Ползком добираясь до кровати Гровера, я залазил наверх и, чуть стесняя его движениях, в точности до дюйма повторял позу брата – ступни упираются в стену, голова запрокинута, руки покоятся на груди, а глаза прикрыты. Делая вид, что не замечает меня, Гровер продолжал напевать мелодии, которые называл странными (и не менее страшными) для меня словами – «реггей», «рокстеди», «ска» и «соул». Пытаясь выговорить хоть одно из них, я тыкал пальцем в сторону грампроигрывателя и выдавал, как штампованные: «эгги», «стеди», «ка» и «сол».

А затем, что отчетливо врезалось мне в память, Гровер начинал меня щекотать. Так просто, легоньким махом заваливал на подушку и щекотал. Я пищал, подобно зверьку, выгибаясь в спине и пиная малюсенькими коленями брата в бока и живот. После того, как дышать от смеха было уже нечем, а глаза слезились, Гровер скатывался на ковер, непременно стаскивая и меня за собой. Глядя в прорези солнечного света, скользящего по вуали из однослойной пыли, он мерно ловил губами воздух, а я прислонялся ухом к его груди и слушал, как колотится сердце. Колотилось оно точно в такт тем самым мелодиям, что звенящими ручьями расплескивались по комнате.

– Эгги, эгги, – картавил я и хитро прищуривался, словно выжидая реакции брата.

– Реггей, – поправлял Гровер, заливаясь хохотом. – Вот она, музыка, Чонс. – Он терся носом об мою наполовину лысую макушку, а потом шутливо спихивал меня с себя и принимался скакать по комнате, как заводная обезьянка, чтобы я захотел поймать его и опять столкнуть на пол. В те моменты я ощущал нечто особое, что тогда еще не мог описать ни словами, ни мыслями – то, что впоследствии бы сумел причислить к состоянию непомерного счастья.

Связь с Гровером, который, сам того не сознавая, постепенно становился для меня кем-то средним между братом, мамой и папой в одном лице, крепла с каждым днем, что мы проводили вместе. Я всегда смотрел на него снизу вверх – в прямом и переносном смысле: в основном, конечно, в силу своего роста. Однако такой взгляд, «снизу», являл собой не что иное, как выражение искренней симпатии и уважения по отношению к брату. Глядя на него, с самых малых лет, я видел лицо человека, на которого, вопреки всему, хочется равняться. И карикатурно впитывать в себя его мимику, жесты, привычки – как во время просмотра диснеевского мультфильма, антропоморфным героям которого веришь, отчасти пытаясь им подражать.

Со временем воспитание мое всецело сосредоточилось в руках Гровера. В то время как отец большую часть дня проводил в порту, чередуя свои умения таскать тяжелые грузы с пришвартованных суденышек с умением мастерски прохлаждаться и лакать из бутылки горячительные напитки в не лимитированных количествах, Гровер читал мне сказки, на плюшевом медвежонке учил драться и придумывал какие душе угодно игры. Его изощренному воображению предела не было. Оттого и развлечений у нас было предостаточно.

Мама же безвылазно торчала на кухне, – то слоеные пироги с абрикосовым вареньем наготавливая, то добела натирая раковину и начищая плиту, окна и стены. Буквально помешанная на чистоте вокруг, но при этом ни капли не беспокоясь о чистоте внутри себя (она ограничивалась далеко не одиннадцатью штуками сигарет в день), мама сломя голову носилась по дому и, даже когда мыть уже было нечего, зорким взором выискивала малюсенькое пятно, крохотный след от раздавленной мухи, либо соринку на краешке стола, и принималась тереть, тереть, тереть, с губкой в руках и сигаретой в зубах. Волосы ее торчали в разные стороны, а лицо искажалось гримасами непреодолимой скорби, будто на ее глазах только что сдох уличный котяра; шея и руки ее покрывались красными пятнами точно так же, как при рьяных словесных разборках с отцом, и я не понимал, почему она никак не может взять и остановиться. Вот так и хозяйничала она не покладая рук, сновала туда-сюда, с раннего утра до самого вечера, ожидая, пока входная дверь на первом этаже хлопнет со всей силы, ознаменовывая столь шумным звуком приход отца. Отец приходил довольный, обласканный солнцем, ветром и морем, подогретый алкоголем, вполне готовый к новой ссоре и скандалу. Которые мама незамедлительно устраивала. Потому и заниматься со мной, маленьким проказником, времени не хватало, и она перекладывала все на плечи Гровера. Будучи абсолютно рассеянной, когда речь заходила о воспитании детей, мама могла запросто спутать, какой за окном день недели, тем самым позволяя Гроверу запросто прогуливать школу, не задумываясь при этом, почему, собственно, ее старшенький так часто запирается в комнате и на всю громкость врубает магнитофон. Ему, видимо, так лучше запоминается, думала она, со включенной на четыреста тридцать два герца музыкой.

Лишь изредка мама выпадала из своего моюще-чистящего режима и, засунув в рот очередную сигарету, звала нас с Гровером, каждый раз словно заново вспоминая о нашем существовании. Закидывая меня к себе на плечи вверх тормашками, Гровер тащил меня вниз, и мы, плюхаясь рядом с мамой, с двух сторон прижимались и так в тройных объятиях смотрели телевизор. Обычно мама настраивала канал на черно-белое старое кино, герои которого смешно мельтешили на экране, а речь заменяла игра на пианино. Наблюдая за кинозвездами того, старого доброго Голливуда, мама замирала и тушила о подлокотник дырявой обивки дивана сигарету. Когда я вспоминаю эти наши вечера, передо мной неизменно возникает образ смешного человека в черной шляпе-котелке. Он ходил корявыми шажками, расставляя ноги в своих больших ботинках так, словно хотел станцевать, но стеснялся – как раз-таки из-за своих клоунских ботинок. Мама смеялась, искренне и задорно смеялась, расслабляя плечи и откидываясь на спинку дивана. Перемещая взгляд то на смешного человечка в шляпе, то на маму, то на Гровера, который тоже хохотал, я начинал хихикать вместе с ними. Тогда, поворачиваясь в мою сторону, Гровер подмигивал мне и говорил: «Это Чарли Чаплин, Чонс, запомнил?». «Чали…», – улыбался я, глядя на экран, на того самого «Чали» с огромными ботинками, черными усами и утиной походкой.

– Вы только гляньте, он ведь настоящий романтический герой: и бродяга, и мечтатель, – как-то сказала мама. Мечтательно вздохнув, она потянулась и посмотрела на меня взглядом, полным душевной мягкости и скрытой печали. Затем усадила меня к себе на колени, принявшись поглаживать мой загривок на затылке, и прошептала на ухо: «Мечтатели никогда не умирают». Но тогда я не осознал вложенный в четыре коротких слова смысл, не понял, чего вдруг мама произнесла это вслух. Я только улыбался маме и прижимался к ней всем тельцем, чтобы вдохнуть исходивший от нее запах. Кукурузная мука, стакан молока, сладкий перец и душистый укроп – вот какой вкусный аромат представляла собой мама. И я всегда старался разгадать этот аромат, разобрать его на отдельные ноты-запахи. Утыкаясь носом в пропитанный ароматами кухни передник, я засыпал в маминых руках, слушая, как они о чем-то говорят с Гровером, пока в телевизоре играет звонкая песенка, сопровождающая похождения Чарли Чаплина.

Когда Гровер, делая одолжение учителям и директору школы, все-таки появлялся на уроках, я оставался с мамой. Она кормила меня разными кашами, добавляя в них ягоды и кусочки фруктов, гладила меня по волосам и пела песенку про паучка, пока собирала меня на прогулку. Притоптывая ногой, я учился петь, едва поспевая за ней своим писклявым голоском, а она улыбалась и целовала меня в обе щеки, оставляя на коже следы своей морковной помады, в нос по-прежнему забивался бессменный запах маминой кулинарии.

Однажды я потащил маму наверх, в комнату брата, где на второй полке книжного шкафа стоял проигрыватель: указав на музыкальную штуковину пальцем, я взглянул на маму и завизжал: «Эгги! Эгги!» Удивленно вскинув бровью, она пожала плечами и, взяв первую попавшуюся пластинку Гровера, поместила ее на основание проигрывателя и сместила иглу. Заслышав знакомые ямайские мелодии, под которые брат так любил качаться из стороны в сторону, я задрал вверх ручонки и принялся двигаться, подобно тому смешному человеку в котелке из телевизора, хлопая в ладоши и заливисто смеясь. Мама начала танцевать рядом со мной, а потом так отчаянно вцепилась в меня, присев передо мной на колени, обняла и начала покрывать морковными поцелуями мою макушку, – так, словно потеряла меня, а теперь нашла и не могла поверить своим глазам. Хлопковая ткань ее платья врезалась мне в нос, она покачивала меня в такт музыке, и что-то неразборчиво бормотала. Мама всхлипнула и прослезилась – то ли от переполняющего ее счастья, то ли от непонятной мне грусти.

Я так и не разгадал ее слёз. Но, чтобы доставить ей удовольствие, впервые практически без запинки спел про паучка.

Исключительно благодаря Гроверу, который умел изъясняться на моем, детском, птичьем языке, я узнал, что наша мама всего-навсего была чересчур сентиментальна, она очень сильно любила нас, но порой из-за рассеянности и нервозных состояний, вызванных каждодневными ссорами с отцом, забывала, как мы нуждаемся в ней.

– Она сама не вспомнит, – говорил Гровер, – и мы с тобой должны ей помогать.

Когда мне было четыре года, я вовсю отплясывал на детской площадке с высоко поднятой головой и чумазыми щеками; нахватавшись от брата всяких словечек, ходил себе, шаркая по песку, и воображал себя теми парнями, чьи голоса звучали из магнитофона Гровера. К тому же, на мне висели чудные подтяжки, которые присобачил к моим джинсам Гровер. Мало того, что он вытворял такое с моей одеждой, в связи с чем мама панику разводила, так он еще и мои отросшие волосинки взъерошивал и укладывал их то набок, то наверх – так, что на голове у меня торчал рыжий загривок. И если кто-то из детей хихикал над моим обликом, я с важным видом, научившись выговаривать букву «р», упирал руки в боки и заявлял: «Реггей!»

Преображал Гровер не только меня, – себя в первую очередь. Роясь как-то раз в кишащем старыми вещами чулане, он пытался выгрести оттуда как можно больше пригодных шмоток; и ему удалось: измазанные пятнами от солярки джинсы откопал, еще и отцовские рабочие ботинки на толстенной подошве из хлама выудил. Я с преогромным любопытством совал свой нос во все дела брата, как пучеглазый совенок на него глядел, а потом в ладоши хлопал и говорил: «Я тоже хочу-у-у!» Усмехаясь, Гровер по привычке трепал меня по макушке и возвращался к примерке нарядов, таких, чтобы соответствовать особому стилю. Он вертелся перед зеркалом и прямо на себе зашивал дырки в рубашке, которую выклянчил у отца, пока тот был в добром расположении духа. Одежонка практически пришлась Гроверу впору – наш папа не славился избыточной массой тела, а на Гровере слегка раздутая рубашка смотрелась замысловато и свежо. Подвернутые джинсы, протертые в коленях, громоздкие ботинки с крепкой шнуровкой и болтающиеся подтяжки – в таком виде он выглядел сурово, хотя его прическа вызывала у меня смех: сбритые виски и торчащие на макушке темно-русые волосы. Так Гровер изобретал свое новое эго.

Летом шестьдесят четвертого он умудрился напортачить на сто лет вперед (но как же он, балбес, собой гордился!). Дело было так. Найдя себе друзей и приятелей «по духу и прикиду», Гровер частенько пропадал до самой ночи, причем он никогда не имел привычки сообщать, куда направляется. Да мама и не интересовалась: знала, что спорить с шестнадцатилетним отпрыском бесполезно, а уж тем более отговаривать его от тех или иных затей. Что касается папы, ему вообще было сугубо плевать на то, почему его старший сын заявляется домой то пополуночи, то вообще на рассвете; отец либо очередным пузырем пива на кухне был занят, либо таскал все те же грузы в порту, а то и в пабе в картишки перекидывался. Вот Гровер и позволял себе такие вольности, но при том не забывал обо мне. Я-то, еще мелкий сорванец, по дому на велосипеде разъезжал, пока мама собиралась – вернее, пыталась собраться – со мной на прогулку, еле поспевая угнаться за мной. И чаще всего я следил за братом – за тем, куда это он намыливается, одновременно натягивая штанины и во весь голос напевая льющиеся из магнитофона мелодии. Как только меня замечал, нарочито резко останавливался и со свойственным монстру рыком налетал на меня и хватал на руки. Закидывал на плечо и так кружил, умудряясь и щекотать еще, до тех пор, пока я не раскраснеюсь от переизбытка смеха и щекотки. Тогда, приземляя меня на диван или край стола, Гровер трепал меня за веснушчатые щеки и нос, взлохмачивал мне волосы и говорил: «Увижусь с друзьями и вернусь, не скучай». Вдобавок по возвращении обещал мне страшилок рассказать.

Ну а в то самое злополучное (для самого Гровера, конечно, – ох, какое счастливое) лето он умотал с дружками в Брайтон, что в пяти часах езды от нашего Плимута. Помню, как я рвался поехать с ним, но меня, учившегося правильно букву «л» выговаривать, никто, конечно же, с безумным братишкой не отпустил. Вернулся Гровер только через три дня, которые лично для меня тянулись невыносимо долго, несмотря на то, что мама скучать мне не давала: сказки Уайльда читала, в парк кормить белок водила, даже «битлов» мне включала. А папа, отлучившийся на некоторое время от своих дел в порту, катал меня на спине и знакомил с карточным миром, щедро делясь секретами шулерства и продуманных ходов в покере, – за что получал подзатыльники и порицания от мамы, – попивая при этом банки пива, скрежещущие боками друг о друга как корабли у причала. А когда на третий день послышался скрип ступенек на крыльце, я завизжал и, спрыгнув с велосипеда, понесся к двери.

Как только дверь отворилась и с нее щедро посыпалась облезшая мутно-бирюзовая краска, на пороге показался Гровер: растрепанные волосы, разодранное колено на правой штанине, грязнущие и истоптанные ботинки и самое комичное – иссиня-черный фингал под левым глазом и запекшиеся полоски крови под носом, на нижней губе и мелкие ссадины на щеках. Стоял он довольный, как мореплаватель, совершивший кругосветное путешествие, во все зубы улыбался и с ноги на ногу переминался. Он мгновенно подхватил меня с пола и прижал к себе, принявшись слегка подбрасывать в воздух и говорить, как скучал; а я начал хохотать, не понимая, что стряслось с братом, и что за черная краска у него на лице. Ну а мама… мама, выйдя из кухни и завидев Гровера, сначала зажмурилась, а потом резко и широко раскрыла глаза, принявшись хвататься за голову и повторять: «Боже, о, боже мой, боже мой». А я так и заливался смехом, пока Гровер не остановился, чтобы взглянуть на перепуганную маму. Она провела ладонью по его лицу и, только хотела ринуться в ванну за полотенцем и обеззараживающими средствами, как вдруг Гровер остановил ее и велел идти на кухню, где он все и расскажет.

Как оказалось, со своими дружками Гровер попал в самый разгар потасовки, развернувшейся на брайтонском пляже между хард-модами и рокерами. Говорил он с придыханием и возбужденно размахивал руками и слюной брызгал, как будто только что смолотил целый лимон. Мама лишь охала и ахала, не понимая и половины «субкультурных» словечек, что произносил мой братец, и совсем на разделяя его восторженной реакции на случившийся мордобой. А папа же, наоборот, едва ли не аплодируя сыну за буйно проведенное время (ему впору!), хлопнул Гровера по плечу и даже сунул ему в руку свою драгоценную банку пива. В общих чертах поведал Гровер нам свою историю, с непомерным весельем и безумством; все сидел, раскачиваясь на ножках стула, только и успевал, что испарину со лба отирать и осушать протянутую папой банку пива (я и сам-то еле поспевал за его зажигательными речами). Все бы ничего, и обошлось бы без грохота мощным отцовским кулаком по столу, если бы не упомянул Гровер, переходя на тон ниже, что после такой-то прославленной драки упекли их с дружками на сутки в полицейский участок. Полицейские, говорил он, сновали туда-сюда в смешных котелках-фуражках на головах, а потом как разгонялись и, разогнавшись достаточно, своими дубинками треклятыми, точно волшебной палочкой из дурной сказки, отвешивали неслабые удары всем без разбору – что рокерам, что модам досталось в равной степени. На этом моменте рассказа отец так громко стукнул по столу, что Гровер от неожиданности со стула грохнулся; мама тем временем натирать виски принялась, а я внимательно наблюдал за кряхтящим на полу братом, хотя и веселили меня изрядно его истоптанные подошвы ботинок.

Папа надавал брату подзатыльников, схватил мамины сигареты и, разъяренный, вышел на крыльцо покурить и дух перевести. Недовольная выходкой Гровера мама ограничилась охающим и ахающим возмущением и «допытывающими взглядами», от напряжения вены на ее веснушчатом лбу проступили сквозь тонкую кожу, а шея вновь покрылась багровыми пятнами. Сам Гровер, поднявшись с пола, взгромоздился обратно на стул и, виновато кашлянув, извинился перед мамой, мол, с кем не бывает, и схватил меня за шкирку, потащив наверх – для продолжения приключенческой истории. Придя к нему в комнату, мы плюхнулись на ковер; брат снял ботинки, откинув их под стол, и усадил меня к себе на колени, немедля вернувшись к дальнейшему рассказу. Вдохновенно он описал, как одной левой бил высоченного рокера в клепаном ремне, который впоследствии, тот самый рокер, и угодил Гроверу прямо по правой ноге – как истинный хвастун, он закатал штанину и продемонстрировал мне свой чернящий синячище. Еще и с двумя парнями они чуть не посшибали друг друга с ног, отвешивая то смачные хуки справа, то пытаясь низвергнуть друг друга, физиономией уронив в жгучий песок.

Рассказчиком Гровер был настолько умелым, что я представлял в своем воображении всю его историю так, словно сам участвовал в той драке. Видел перед глазами толкающихся ребят в одежде темных цветов нарочито грязных оттенков, в шипованных ремнях и с дубинками в руках, с огромными ботинками на ногах и растрепанными волосами. Лица я их видел нахмуренные, с наморщенными лбами и кривыми улыбками, как будто все они разом проглотили лимонные дольки и запили все гадким тыквенным киселем. И черепа на их куртках воображал, о которых твердил Гровер, и подвернутые джинсы, и даже мотоциклетные цепи, вертящиеся в руках рокеров, представил…

– Понимаешь, Чонси, они напали на нас, не разобравшись вообще, кто мы такие – моды, хард-моды, – сечешь? – говорил Гровер, руки его блуждали по затылку и не могли найти покоя из-за волнения. – Считают нас отстоями, тьфу! Да что они зна-а-а-ют! Рокеры эти… поди не шарят в нашей музыке, им все Элвиса подавай да других американских рок-н-рольщиков! Пускай наше, британское, ценят, а это что!..

Столь компетентная музыковедческая речь закончилась тем, что, сдвинув меня на ковер со своих колен, Гровер поднялся и включил проигрыватель. Поставил пластинку «роллингов»[1 - The Rolling Stones] (как он их называл) и пустился в пляс, покоряя вымышленную танцевальную площадку на ворсистом ковре. Босой, он кружился и притоптывал в такт музыке, кривлялся и взмахивал руками, как будто в стороны раздвигал невидимые лианы из джунглей. Я смеялся, перекатываясь по полу, театрально бил по ковру ногами, затем вскочил и завертелся, как волчок, по комнате, подражая движениям брата.

Гровер заметно менялся. В первую очередь, конечно, изменения затрагивали внешность и одежду. Зачастую, он теперь возвращался домой то с новой порцией синяков и ссадин, то в лоснящихся рубашках из секонд-хенда, которые по дешевке брал у работавшей там знакомой, то, наоборот, с лоснящимися синяками и с новой порцией рубашек. Теперь старые отцовские ботинки, в силу своей растрепанности, были брату не нужны – он, как трофей, повесил их на шнуровку в своей комнате, прибив гвоздем к стене, а сам, заработав неизвестно где и неизвестно как денег, приобрел новехонькие ботинки. Сверкающие на свету и, казалось, отражающие на гладких чистых мысках само небо, Гровер налюбоваться ими не мог, называл их «мартинсами» и говорил, что обязательно и у меня такие будут. Я даже примерить их пытался, но утопал внутри, как в глубоких башнях.

С «мартинсов» все и началось… Со временем драки для Гровера перестали быть чем-то исключительным, он теперь часто важничал, а друзья одалживали ему скутер, – и вместо потасовок с рокерами, они предпочитали гонять по округе. Гоняли дни напролет, громили мусорные баки, распугивали рычащими моторами задремавших у обочин усатых котов и, заезжая на самую верхушку улицы, устремлялись с ветерком вниз, как с горки в вагончиках из парка аттракционов летели.

В одно замечательное воскресное утро, когда мы с мамой на кухне пекли пирог с джемом (вернее, пекла-то мама, а я лишь развозил по скатерти и доске узоры из муки и джема), Гровер явился домой с новой прической (сбрил виски, став почти лысым) и, вдобавок ко всему, – татуировкой на предплечье в виде нашего флага и надписью на нем: «MOTHER FREEDOM»[2 - Матушка Свобода (англ.)]. К маминой чести, она обошлась без нравоучений; привыкла, видать, к нестандартным поступкам Гровера и, запястьем утерев испачканный мукой кончик носа, лишь хмыкнула и сказала: «С пирогом поможешь, бунтарь?» Тут же сняв «мартинсы» и бережно, как при распаковке стекла, поставив их у двери, брат прошагал в кухню. Первым делом он потрепал меня по макушке, затем повесил на спинку стула джинсовую куртку с нашивками и принялся помогать с готовкой. Прежде, конечно, получил он от мамы укоризненный взгляд и недовольное фырчанье – это она так сообщала, что кое-кто руки помыть забыл. Я хихикал себе тихонько, глядя на лицо мамы, и продолжал месить тесто; хотя самому не терпелось как можно скорее пойти с Гровером гулять, чтобы он рассказал о своих новых приключениях. И так бросали мы друг на друга заговорщицкие взгляды, втихаря подмигивая, с нетерпением ждали, когда окажемся наедине друг с другом.

Как бы Гровер ни устал – ведь всю субботнюю ночь он пропадал неизвестно где, – он даже не думал предаваться сну. Помогал маме по дому (пирогами дело не ограничивалось). Но главное, по нашей новой традиции, посвящал воскресенье в основном мне одному.

Чаще всего начинался этот особый для нас двоих день с того, что Гровер хватал меня за руку и сажал к себе на шею, – так мы и отправлялись на прогулку. Но прежде, пока брат переодевался и ополаскивал лицо водой, мама помогала мне влезть в широкие штанины с подтяжками и напяливала на меня футболку с легкой курточкой. Однако, стоило выйти за пределы дома, как Гровер садился передо мной на колени и кардинально менял мой облик: как всегда, взлохмачивал мои рыжие волосинки на макушке, подворачивал до колен штанины и расстегивал мою куртку, чтобы она свободно болталась и не стесняла движения.

И вот, сидя на шее брата и колдуя ручонками над его стриженой налысо головой, я в оба глядел по сторонам, рассматривая улицы, застроенные одноэтажными и двухэтажными коробочками, тесно примыкающими друг к другу. Где-то за низкими заборами виднелись миниатюрные сады – образцово салатовый газон блестел под лучами солнца, а вереницы цветов по краю напоминали о том, что в мире существуют и другие краски. Кое-где назойливое жужжание газонокосилки отпугивало слетавшихся на кошачьи пометы мух, которые в своем назойливом жужжании могли дать фору сразу всем городским газонокосилкам. Зачастую, ни один автомобиль не попадался нам навстречу на узкой дороге, протянувшейся через весь квартал, и мы шагали прямо по желтой линии, проходили мимо почтовых ящиков, мимо ожидающих мусорщиков высоких контейнеров, мимо пожарных гидрантов и зевающих на крыльце домов собак. Номера домов либо скрывались за разросшимися деревьями, либо были указаны на таких крохотных табличках, что разглядеть цифры было просто невозможно. Жители максимально ценили неприкосновенность своих жилищ, и никто не хотел, чтобы его беспокоили без причины. Вместо номера дома обычно использовали его название. Дома у нас называли каким-нибудь особым словом, с некоторым даже вызовом, вроде: «Chloe House», «Green End», «Flower Terrace»[3 - «Дом Хлои», «Зеленый край» («Край семейства Грин»), «Цветочная терраса»].

А вот наш дом как-то обходился без вычурного названия, хотя и различимого номера тоже не было, – на ржавом гвозде справа от двери болталась железная табличка с лаконичной надписью: «Clifford’s Place». Гровер как-то раз маркером хотел приписать между первой и второй буквами еще одну «a», чтобы получился «дворец»[4 - Place (англ.) – место, palace – дворец. «Clifford’s Place» – «Место Клиффордов»], но не вовремя вернувшийся с работы отец выхватил у него маркер и прогнал с крыльца. Так что, остался наш дом просто местом, в котором пересеклись наши с Гровером жизни.

Гровер водил меня по улицам, открывая другие потайные места города, про которые, как мне тогда казалось, могли знать только настоящие любители приключений. Поначалу он показывал мне лишь наиболее безопасные, вроде заброшенного скейт-парка. Из парка был виден порт, где трудился наш папа, мы ложились прямо на рампы и могли провести там весь день. Прихватывая с собой книжки, брат читал мне вслух увлекательные истории, и сонный мир вокруг нас внезапно превращался в тот, другой, удивительный мир из книжки, а черные буквы с пожелтевших страниц плыли перед моими глазами. Он и меня учил читать; со временем меня уже было невозможно оторвать от мира сказок и приключенческих историй. Втайне от мамы, Гровер наизусть пересказывал мне страшные истории про Хэллоуин, Джека-Потрошителя, чудища Франкенштейна, красочно описывал похождения известных грабителей банков и мафиози; привил мне любовь к мистическим, детективным и фантастическим рассказам. Учил меня всему, что знал и любил он сам. Заканчивались такие «рассказывательные деньки» обычно в местной кафешке, куда Гровер заскакивал, чтобы купить мне ореховое мороженое с шоколадной крошкой и клубничный пудинг. И все это было нашей общей тайной, ведь мама строго наказывала Гроверу, чтобы не закармливал меня сладким и ни в коем случае «не пугал ребенка всяким бредом про кровь, зомби и привидений»!

– Ну, какую я сказку тебе читал? – хитро щурясь, на подходе к дому спрашивает меня брат.

– Про бобовый стебель Джека, – прикрывая кулачком рот, говорю я. Лицо мое выражает крайнюю степень таинственности, как будто я напроказничал и совершил что-то запретное.

– Так маме и скажешь. – Сдерживая смех, Гровер наслюнявленным большим пальцем оттирает каплю мороженого с моей щеки и заводит меня в дом. Мои подвернутые штанины он забывает спустить обратно, так же, как и лохматые волосы – пригладить на одну сторону. Именно поэтому, мама, скложив на груди руки, встречает нас у порога дома с невольной улыбкой. И каждый раз, показывая на меня, признает, обращаясь к Гроверу: «Твоя маленькая копия».

Мне было настолько привычно находиться в обществе брата, а после и в обществе его друзей, что я всегда чувствовал себя старше своих сверстников. Подражая Гроверу и его приятелям, вслушиваясь в их разговоры о вещах, какие детям знавать было рано, а может и вовсе незачем, я потом невольно ходил на детской площадке походкой подростка, шаркая в мягких ботинках по песку. И все норовил взобраться на пластмассовую горку не как все по лестнице, а подпрыгнув и ухватившись руками за поручень на самом верху. Когда мне удавалось исполнить этот трюк без посторонней помощи, я воображал себя альпинистом, высоко-высоко на заснеженной вершине горы. Принимал горделивую позу, упирал руки в бока, и только потом плюхался пузом в горячий от солнца желоб и важно катился вниз, спускаясь с покоренной вершины.

Я все время вспоминаю Гровера, хотя в то время ничуть не меньше тянулся и к отцу. Мне безумно хотелось завладеть хоть каплей его внимания, когда он приходил домой. Но, уставший после работы, он брал из холодильника банку пива и плюхался на диван в гостиной. Просил не трогать его, и только маму к себе подпускал, и только тогда, когда она приносила ему тарелку с едой. Я хотел усесться к папе на колени и рассказать ему о наших с Гровером приключениях, но неизменно проигрывал конкуренцию шепардскому пирогу с фасолью и томатным супом. Пока папа уплетал свое любимое блюдо, в редкие моменты домашнего затишья и покоя мама устало улыбалась и выходила с сигаретой на крыльцо.

Отец всегда представлялся мне самым невозмутимым и самым угрюмым человеком на свете. Одно время я стал считать те редкие моменты, когда на его лице появлялась улыбка. Чтобы надежнее запомнить, каждой такой улыбке я посвящал отдельную розу, из числа тех кустовых роз, которые росли на миниатюрном островке земли возле дома нашей соседки, старушки Мэйбл. Увы, большинство роз так и остались незадействованными в моей тайной арифметике.

Но, иногда, крайне редко, отец не пропадал в порту или пабе, не пил, причмокивая, пиво, а проводил с нами часы своего досуга. То были по-настоящему торжественные для меня дни. Не важно, какой выдавалась погода – пасмурной или, наоборот, слишком жаркой, – папа брал корзинку с фруктами и сэндвичами, которую заранее приготовила мама, и отправлялся со мной на прогулку. Гровер неохотно плелся за нами. Казалось, брат не доверят меня отцу, потому и сопровождает во время этих редких совместных вылазок из дома. А я любил хвататься за растянутые годами отцовские штаны и, как кролик – дружок кэрролловской Алисы – скакал рядом с ним. Мне нравилось, как папа поощрительно глядит на меня, будто считает взрослым – таким, впрочем, я себя и чувствовал.

– Вот гляди, сын, меня не будет рядом – тогда что? – сказал на одной из прогулок папа, словно собирался покинуть нас навсегда. Гровер тем временем с недовольным видом отошел в сторонку и в одиночку закурил у дерева. Мне начинало казаться, что они знают что-то такое, о чем не знаю я. – Тогда папой для тебя будет Гровер. Бери с него пример, с ним уж точно не пропадешь. – Отец щурил глаза, когда говорил, словно пытался всмотреться в невидимое будущее. Руки его беспрерывно, едва заметно дрожали, а сам он неожиданно улыбнулся, показав пожелтевшие зубы. (Не забыть об очередной розе старушки Мэйбл!) Папа захрустел сочным яблоком из корзинки для пикника. Его слова заставили меня задуматься. Я невольно попытался представить – как это? Вот однажды, после работы в порту, он не возвращается домой, а уверенно шагает мимо нашего почтового ящика, мимо нашего дома, уходя все дальше и дальше. Словно он знает, что где-то там, вдалеке, его ждет что-то более радужное и приятное, нежели темно-серый остов нашего «Места» с кривой фамильной табличкой. Это предполагаемое отцовское знание относительно будущего неприятно поразило и встревожило меня. Я шумно сглотнул подступивший к горлу ком и насупился. Заметив мрачную перемену в моем прежде благодарном и радостном лице, отец потрепал меня по плечу, тем особым отцовским манером, который должен был вернуть мне спокойствие.

Тут же на моем плече оказалась и рука Гровера: затушив о подошву ботинка окурок, в два счета приблизился он к нам, точно пытался заполнить своим присутствием тот пробел, который образовался в давящей тишине над нашими головами после пугающих слов отца. И брату отвлечь меня удалось сразу – смерив папу укоризненным взглядом, он вытащил из корзинки еще одно яблоко и сунул его мне руку. Кисло-сладкий вкус фрукта мигом вернул меня из необъяснимо тревожного будущего в настоящее. И это настоящее, несмотря на набежавшие на небо тучи, показалось мне вполне сносным. В этом настоящем вполне можно было жить, надеясь на то, что после туч всегда бывает солнце.

Впрочем, в нашей семье из-за пристрастия отца к алкоголю дни естественным образом и без прогноза погоды делились на «солнечные» и «пасмурные». Бывали дни, когда домой с работы он возвращался хоть и поздно, но в хорошем расположении духа. Бывало и так, что приходил он с разбитыми костяшками пальцев на руках, а то и шишкой на лбу, но трезвый, веселый и довольный собой. Садился за кухонный стол, добродушно бил кулаком по своему колену и говорил маме: «Кейтлин, какие же вкусные у тебя супы выходят. Сделай-ка мне порцию, да погуще!» Понятно было, что отец с кем-то подрался в порту или в пабе, но сиял от счастья, победил, значит. Быстро спускаясь со второго этажа, я вприпрыжку летел на кухню – где папа встречал меня крепким объятием, прислоняясь колючими волосками отросшей щетины к моей щеке.

– Ну что, сынок, – говорил он, – чему там тебя Гровер приучает в мое отсутствие? – До того, как на столе оказывалась порция густого супа, я успевал протараторить свои незамысловатые истории о том, как брат разыгрывал для меня театральные сценки по прочитанным сказкам. Но благоразумно умалчивал, как он катал меня на скутере, и как нечаянно мы наехали на соседскую клумбу…

Противоположные спокойным дням, «дни забвения», как называл их Гровер, словно помещали между мной, братом, мамой и отцом бетонную стену, через которую до него было не достучаться: он пил на убой и ложился спать, пристраиваясь прямо на полу.

Еще одной напастью была отцовская страсть к игре, когда он засиживался после работы в пабе, растрачивая азарт свой направо и налево. А затем, проиграв все, вплоть до запылившейся в кармане мелочи, и даже кое-что из одежды, агрессивно настроенный, возвращался домой. Он возвращался не к нам, а к своему любимому кухонному шкафчику, в котором хранилось спиртное. Скидывал на ходу ботинки, а руки его уже тянулись за безотказным бутылочным лекарством от неудач.

Что после своих неудач в карточной игре он никогда не позволял себе делать, так это поднять руку на маму или на нас с братом. Ни разу он нас не ударил, хотя зубы его скрежетали, а кулаки яростно сжимались – от гнева на самого себя. Все ограничивалось бессвязными выкриками, словно он пытался криком выплеснуть из себя всю ту грязь, что свалилась на него за всю его жизнь. Этот отцовский ор неизменно будил дремавших в кустах за домом бродячих котов, и они со всем своим кошачьим энтузиазмом начинали орать вместе с ним. Когда я вырос, долго не мог понять поговорку: «Орут как мартовские коты». В моем представлении коты должны были орать в любое время года в ответ на папины крики.

Я уже не говорю о том, как на пустом месте отец срывался и кричал на маму. Мама, очевидно, прекрасно понимала скрытую за показной агрессией отцовскую неуверенность в себе, и моментально, только ей одной известным образом выпроваживала отца с кухни в гостиную. Удивительно, но он беспрекословно слушался ее и, принимая собственное поражение, с опущенной головой плелся к дивану.

Когда отец напивался, мама вообще не пускала его ночевать в их спальню. Для меня было привычным видеть распластавшегося на заплаточном диване отца с задранной на животе потной футболкой, и даже его громкого зубовного скрежета, пробивающегося сквозь его же храп, я не боялся. Правда, и Гровер старался всячески отвлечь меня, если отец набирался и засыпал в гостиной.

Как-то раз я выскользнул ночью из комнаты, миновав дремавшего с раскрытой на груди книгой Гровера, бесшумно пробрался вниз и услышал доносящиеся с кухни всхлипывания. Чуть выглянув из-за угла лестницы, я увидел, что мама стоит, облокотившись на раковину, и плачет. Эта картинка навсегда врезалась в мою детскую память. Она стояла спиной ко мне, несмотря на всхлипывания, голова ее была чуть приподнята – она смотрела на пробивающийся свет фонаря сквозь прорезь меж занавесками. В кромешной тиши, будто все звуки в мире вдруг прекратили свое существование, моя мама едва слышно плакала. Мне сразу же хотелось сбежать с лестницы и обнять ее, но раздавшийся слева от лестницы, в гостиной, звук отцовского храпа заставил меня остановиться.

Я замер, медленно переводил взгляд с отца на маму, плачущую у раковины, и тогда я ощутил какое-то новое для меня тягучее чувство, разрастающееся внутри то ли живота, то ли грудной клетки, – и я крепче ухватился за перила. Хотя я не до конца осознавал, почему взрослым свойственно столь непонятное для меня поведение, вслушиваясь в звуки слез и пьяного храпа, я впервые связал их воедино.

И подбежал к маме.

От неожиданности она подскочила и второпях принялась вытирать пальцами заплаканные глаза, а я прижался к ее животу и обнял так крепко, насколько мог.

– Гровер сказал, что мы должны защищать тебя, – прошептал я, утыкаясь головой в пропахший кухонными ароматами фартук. Удивительно, но несмотря на весь драматизм этого момента, я отчетливо помню, что фартук пах томатным соусом, который мама готовила накануне. Задрал голову и посмотрел прямо в мамины глаза. Шмыгнув носом, она улыбнулась и присела на колени, прижав меня к себе.

– Все в порядке, милый, – сказала мама, а потом произнесла слова, которые я повторяю всю жизнь: «Он может проигрывать что угодно и сколько угодно. Но ему не проиграть вас с Гровером, запомни это».

Незадолго до моего пятого дня рождения, в тот день, когда все пошло наперекосяк, было пасмурно, и туман смыл все дома напротив нашего «Места». Я стоял у раскинувшего когтистые ветви куста, облокотившись на низкий расшатанный забор, и представлял, как какие-нибудь монстры, собравшись в кучу, из своих громадных глоток выпускают пар – который и становился туманом. Представлял, как соседские семьи пытаются выбраться из своих домов, но не могут, поглощенные белесой дымкой из пастей великанов. Представлял и сам настолько погрузился в свои фантазии, что не заметил, как пальцы мои непроизвольно тянутся к кусту и отрывают один за другим маленькие жесткие листочки. И тут какое-то ужасное предчувствие стиснуло низ живота, сердце мое замерло, и сам я замер, напряженно вслушиваясь в опасную тишину, но ни одного звука не доносилось из-за туманно-хлопковой стены.

И вдруг – хлопок дверью и глухой удар о землю, сердце мое ответило бешеным ударом, затем хлопок и удар повторились, сердце опять в унисон два раза грохнуло, и тут же послышались сердитые голоса прямо за моей спиной, с крыльца нашего дома. Дернувшись, я и обернуться не успел: ко мне откуда ни возьмись подбежал Гровер и, в спешке закинув меня к себе на плечо, потащился в неизвестном направлении – через ту самую дорогу, преступив ограничительную линию которой мы оказались прямо в туманной власти монстров.

Возле автобусной остановки Гровер опустил меня на землю и взгромоздил на свою спину большой полуоткрытый рюкзак, который все это время был у него в руках. Рюкзак был набит до отказа скомканными вещами и музыкальными пластинками, которые норовили вывалиться из не застёгнутого отделения. Было понятно, что брат собирал вещи второпях, да и вел он себя нервно, постоянно отирал пальцами губы, как будто коснулся ими чего-то грязного, переминался с ноги на ногу, мысками «мартинсов» поддевая асфальт. Посмотрев наконец на его лицо, я заметил неестественно красные щеки и вытекающую из его носа тоненькую красную струйку крови. Впервые я видел его таким всклокоченным. Казалось, сейчас он взорвется, и я испугался, но не за брата, а за пластинки, которые представлялись мне тогда величайшей ценностью.

Я молчал. Ни на шаг не отходя от Гровера, стоял и, нахмурив брови, глядел на него, ожидая хоть каких-то слов, которые успокоили бы меня. Гровер же внезапно задрал голову к небу и шумно выдохнул, мелкие капельки крови разлетелись по сторонам, точно сказочный дракон полыхнул огнем из пасти.

– Скоро приедет наш автобус, – глядя в небо, сказал он. – Что-то новенькое, а? – Его голос внезапно задрожал, хоть он и пытался скрыть волнение под напускным спокойствием. Опустив голову, Гровер наконец обратил свой взгляд на меня и слабо улыбнулся уголком рта, ухмыляясь чему-то, хотя глаза его были полны не веселья, а тоски. Приблизился ко мне и, чуть нагнувшись, перекинул свою сильную руку через мои плечи и прижал к себе, как если бы боялся, что я вынырну из-под его хватки и бесследно растворюсь в белом облаке тумана.

– Где мама? – спросил я, губы мои, казалось, от волнения скрипели, как скрипела у нас дома половица – предвестница беды. Накинутая поверх моих плеч джинсовая куртка нисколько не согревала – наоборот: то самое ужасное предчувствие, поднимающееся ноющей болью из моего желудка, распространялось ознобом по всему телу, и на мгновение показалось, что эта боль сейчас разорвет меня, и я просто исчезну в тумане, но, скрестив руки наподобие обруча, я сообразил обхватить себя за живот и так держал сам себя изо всех сил.

– Не волнуйся, она придет за нами, – стараясь держаться уверенно, ответил брат. Пнув мыском мелкий камушек, он тяжело вздохнул и вновь утешительно потрепал меня по плечу. Ветер усиливался с каждой минутой, отсыревший воздух вместе с клочьями тумана забивался в легкие, и я съежился, стараясь унять дрожь и по-прежнему на всякий случай крепко сжимая живот руками. Гровер, видя, как я скукоживаюсь, стал растирать мои плечи все сильнее, с остервенелым отчаяньем пытаясь согреть меня, но безуспешно.

– Куда мы?.. – Я вновь поднял глаза на брата и напряженно сощурился, как будто хотел каким-то чудом разгадать ответ. Однако ответить он не успел. За нашими спинами раздались шаги, обернувшись, в тумане я увидел маму. Она волочила за собой по влажному асфальту большущую сумку на колесах, пыхтя и от напряжения стискивая зубы, едва перебирала уставшими ногами в балетках на низком каблуке. Она действительно пришла за нами, как и обещал Гровер.

Только когда мама подошла к нам вплотную, и Гровер мигом выхватил из ее тонких, но невероятно сильных рук тяжелую ношу, я увидел ее глаза – они были наполнены слезами, отражавшими безграничную пустоту улиц.

Тыльной стороной ладони вытерев глаза, мама обменялась с Гровером торопливым шепотом, из которого я не расслышал ни слова, а затем, наконец, одарила меня вселяющим надежду взглядом. Окончательно сморгнула слезы, точно их и не было вовсе, и, едва шевеля губами, коснулась ими моего затылка: «Я все тебе объясню, малыш, обещаю. Дай мне немного времени». Я не знал, сколько надо дать маме времени, потому просто стоял, хлопая глазами, терпеливо ждал, переводя взгляд с мамы на брата и обратно с брата на маму. Так прошло несколько минут и, внезапно я понял, что никто не собирается мне ничего объяснять, мы просто ждем приезда автобуса. Но, с мамой мне стало спокойней, и я стал разглядывать серые облака. Витиеватыми узорами расплываясь по небу, они, гонимые порывами ветра, сбивались в одну сторону и неслись сквозь хладно-солнечные просветы куда-то вдаль.

Наконец, издали зажужжал мотор автобуса, звук приближался, пробивая туман, пока не превратился в громкое урчание совсем рядом. Автобус остановился, водитель открыл двери и закурил прямо на своем водительском сидении, выдыхая дым в приоткрытое окно. Пришлось мне оторваться от разглядывания небесных рисунков.