banner banner banner
Горицвет. Лесной роман
Горицвет. Лесной роман
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Горицвет. Лесной роман

скачать книгу бесплатно

Горицвет. Лесной роман
Яна Долевская

Никольское, родовое имение Ельчаниновых – одно из немногих «дворянских гнезд», сохранивших к началу XX века относительную доходность. Молодой хозяйке имения – Жекки Аболешевой, урожденной Ельчаниновой, приходится нелегко. Засуха, неурожай, денежные долги, весьма непростые отношения с мужем, – все это, казалось бы, вполне способно выбить почву из-под ног. Однако Жекки не унывает. Материальные и бытовые трудности, которые посылает судьба, кажутся ей вполне преодолимыми. Но вот однажды она случайно узнает из разговора двух незнакомых людей о существовании некоего Темного Князя – оборотня, издревле властвующего над всеми окрестными лесами. Внезапная догадка о том, что оборотень – это ее давний знакомый, волк по имени Серый, некогда спасший ей жизнь, провоцирует Жекки на весьма рискованные поступки, о которых она со временем должна будет неминуемо пожалеть…

Яна Долевская

Горицвет

Лесной роман

Часть первая

I

Тропа шла вдоль извилистого оврага, заросшего травой и колючим кустарником. Когда-то давно, как рассказывают, в самой глубокой его промоине, на дне, под навесом из густо переплетенных корней и трав, был устроен схрон разбойников, наводивших ужас на всю округу. Они грабили и убивали проезжих купцов, помещиков, не брезговали даже нищими. А еще прежде, когда поблизости не было нынешних деревень, в нем находили пристанище целые волчьи стаи. С тех самых пор, а каких именно, теперь мало кто вспомнит, это гиблое место и прозвали Волчий Лог. От него по сей день никольские мужики, и особенно, бабы и ребятишки, старались держаться подальше. Уж больно страшные были, перепутанные с еще более жуткими вымыслами, окутывали это «заклятое урочище».

Жекки иногда вспоминала, что семейная легенда приписывала одному из ее далеких пращуров – отпрысков большого служилого рода – верховенство над теми самыми разбойниками. Помнила и совсем уж невероятные рассказы о своей прапрабабке-колдунье, будто бы привораживавшей лютым зельем добрых молодцев. Но эти, как и другие, впитанные с детства «преданья темной старины», не занимали ее. Простонародные предрассудки, рожденные невежеством, трогали еще меньше. Она частенько проезжала вдоль Лога, незаметно привыкнув к тому, что ее разъезды вызывают у крестьян весьма недобрые пересуды.

Мужики сторонились нечистого места. Верили, что зло, засевшее «в глыби, под земной червоточиной», можно как-нибудь нечаянно растревожить. За молодую барыню из Никольского они, понятно, не беспокоились. Печалило мужиков, что через барскую опрометчивость и барские причуды неминуемые беды перекинутся на все «обчество» или, того хуже – на все, что испокон века наполняло жизнью и смыслом известный им, разведанный мир.

На все бескрайние, раскинутые под сизым небом, грубо изрезанные межами, скудные и горькие от пота ржаные поля. На просторные пойменные луга с их душистыми травами, которые так сладко сочились после июньских дождей и так густо темнели от пробегавшего по ним угрюмого ветра, на прозрачную гладь вечно уклончивой в своих глинистых берегах речки Пестрянки, да еще – на глухие и пряные, как мед, лесные чащобы, что надвигались со всех сторон, точно неприступные стены, накрепко, раз и навсегда, замкнув в кольцо плененную, но все еще не до конца покорившуюся землю.

А вот никольская помещица, вообще очень далекая от всякой мистики, упрямо отказывалась замечать какую-либо потустороннюю опасность. Напротив, точно рассчитав, что благодаря тропе, идущей через Волчий Лог, дорогу можно сократить, по крайней мере, на полторы версты, и будучи весьма практичной, Жекки никогда ей не пренебрегала.

Она благополучно выбралась на правый, более низкий склон оврага, сплошь покрытый мелкими кустиками горицвета, и ее взгляду открылись долгие, по-осеннему пустые, поля. Лишь на самом горизонте их обрамлял тлеющей кромкой желто-багровый лес.

Прозрачная сентябрьская дымка, повисшая над землей, сливалась с бездонно-белесой далью небес. Разряженный воздух звенел от малейшего колебания. Все звуки в нем обретали обостренную чистоту и пунктирную четкость. Так гулко и четко отзывалась под копытами Алкида земная твердь, пронзительно рвался и гудел, разрываемый бешеной скачкой ветер, когда Жекки неслась верхом напрямик по жнивью. Легкий поток встречного солнца слепил, казался то нестерпимо белым, то огненно-алым, а запах жнивья, опавших листьев, и раннего холода, смешиваясь с запахом конского пота, опьянял как ежевичная настойка старого лесника Поликарпа Матвеича, известная в их краях под названием «поликарповки», крепче которой Жекки никогда ничего не пила.

Она уже нисколько не понукала Алкида, дав ему полную волю. Конь летел, выбрасывая из-под копыт мелкие комья сухой земли. Когда же громоздившийся впереди лес заметно вырос, и каждое дерево стало хорошо различимо, Жекки слегка подтянула поводья, осаживая разгорячившегося любимца. Алкид отозвался послушной рысцой, поняв, что дальше лететь сломя голову не получится. Навстречу им выдвинулся молодой редкий ельник. Дальше начинался большой Каюшинский лес, и здесь, в широких просветах между темным лапником Жекки заметила бегущего трусцой еще одного своего давнего приятеля. «Пришел, хороший мой», – радостно поприветствовала она.

Рядом с человеком его вполне можно было принять за большую дворовую собаку. Высокий, на мощных, крепко поставленных лапах, с прямо опущенным пушистым хвостом, остро торчащими ушами, покрытый светло-серой, кое-где с пепельным оттенком, густой шерстью и резко суженной мордой, имеющей почти всегда одно и то же бесстрастное выражение, он неизменно производил на Жекки впечатление необыкновенного существа, хотя это был всего лишь волк, правда, необычно крупный и обладающий нетипичными для его собратьев повадками.

– Э-эй, Серый! – крикнула она, заметив, как он бежит между елок, не сворачивая в сторону и не выпуская ее из виду. Серый прекрасно знал, что слишком резкое сближение не понравилось бы Алкиду. Конь с трудом переносил дикого знакомого хозяйки, несмотря на уже усвоенную привычку, проезжая через лес, всегда находить его поблизости.

Жекки еще сильнее осадила коня, направляя его в лесную чащу. Думала она сейчас о Сером. «Должно быть, я люблю его. Когда он рядом, становится как-то легче на сердце. И как он все понимает, лучше самого умного пса. Алкида надо вести, наставлять, приказывать, а Серый всегда сам знает, что можно, а чего нельзя. А когда он смотрит…» Тут Жекки невольно пришло на память, как минувшим летом она случайно встретила волка в лесу, у Зеленой заводи. И от этого воспоминания ее, как и тогда, слегка зазнобило.

В тот день было очень жарко. Спасаясь от жары, после полудня она уехала в лес, и, оставив Алкида неподалеку от просеки, пошла к заводи, чтоб искупаться. Как хорошо было, скинув с себя всю одежду, войти в чуть зеленоватую, мягко обволакивающую воду. Бухнуться в нее, широко расставив руки, и, весело окунувшись с головой, неспешно поплыть, наслаждаясь каждым движением среди блаженной прохлады. Жекки с детства хорошо плавала и любила плаванье почти так же, как верховую езду или игру в лаун-теннис. Вообще спорт привлекал ее заметно больше, чем уездные балы или музыкальные вечера под попечительством старшей сестры Ляли – Елены Павловны Коробейниковой, дамы чересчур «развитой» на взгляд местных обывателей, совершенно не понимающей, в отличие от Жекки, как молодой интересной женщине может нравиться «замуровывать себя в деревне». Конечно, Жекки была интересная и молодая, и даже, вполне замужняя, но в ее представления о положенном ей образе жизни почему-то не входило очень многое из того, что старшая сестра считала необходимой, хотя и скучной, нормой.

Жекки с удовольствием бултыхалась, переворачивалась на спину, ныряла, подплывала к берегу под коряги, выпиравшие из скользкой глины, зная, что здесь ее никто не потревожит. Добравшись до берега, с чувством приятной расслабленности она прошлась по траве, на ходу отжимая мокрые волосы. И вдруг увидела волка. Серый стоял, подмяв лапой ее полосатую блузку, брошенную неподалеку возле рассохшегося прибрежного пня. Бесстрастное звериное выражение его морды как будто исчезло, став осмысленным. Желто-зеленые глаза расширились. В них читалось нечто пугающее и вместе с тем необъяснимо трогательное. Жекки не то, чтобы испугалась, обмерла скорее от неожиданности.

«Серый, – проронила она, – что ты? Пожалуйста, не смотри так». Волк, как будто поняв, переступил на месте и отнял лапу. Жекки страшно торопилась, просовывая в рукава еще влажные, непослушно цепляющиеся за ткань руки. Потом, вплотную приблизившись к зверю, она несколько раз осторожно погладила его по голове между ушами. Зверь принял этот ласкающий жест, и постояв с минуту, быстро ушел в чащу. Как ни звала его Жекки, в тот день он больше не появился.

После этого памятного свидания Серый куда-то пропал. Такое с ним случалось и прежде. Никогда нельзя было сказать наверняка, отправляясь на прогулку, встретятся они или нет. Бывало, он исчезал на месяцы. И тогда Жекки неподдельно скучала. Пожалуй, она даже не отдавала себе отчет в том, насколько сильно привязана к нему. Да, и что тут такого особенного? Существуют же в благоустроенных европейских городах зоосады и зверинцы, где люди постоянно общаются с представителями животного мира. И никто не выражает удивления, когда видит циркового дрессировщика, окруженного дюжиной африканских львов. Наоборот, все эти не вполне нормальные способы заявить о мнимом превосходстве человека над остальными животными, вызывают всеобщее сочувствие. А волк… разве он заслуживает меньше права быть понятым, чем какой-нибудь лев или бенгальский тигр, тем более что волки в лесостепной России встречаются гораздо чаще?

И все же Жекки не считала нужным излишне распространяться о своих лесных похождениях. Друзья и родные вряд ли одобрили бы ее необычное знакомство. Для нее приятельство с Серым было насущной потребностью, а вот для окружающих, малейший намек на него мог стать пресловутой последней каплей.

Жекки и без того была в уезде на дурном счету. Местное население находило ее экстровагантной. Жекки досадовала на них, тем более что не понимала, чем собственно, вызвано столь откровенное предубеждение. Не понимала, что вопреки нежеланию выделяться на общем унылом фоне, она со своим всегдашним стремлением поступать по-своему, точно бельмо на глазу заурядов. Тогда как на самом деле, она была всего лишь немного смелее и чуть-чуть безраличней к окружающему, чем все прочие. В конце концов, свыклись же местные чопорные интриганки с ее одинокими стремительными разъездами по полям и лесам. В черной амазонке или одетая по-мужски, верхом на золотисто-гнедом жеребце она проносилась, как вихрь, оставляя позади шлейф томительно-тонких духов, дымку пыли и завистливо-едкий шепоток. Привыкли и к тому, что в виду слабого здоровья супруга и его частых отъездов в город, Жекки сама занимается всеми хозяйственными делами: ведет счета, ездит по работам, нанимает людей, сама ищет покупателей для своего ячменя и ржи, торгуется с хозяином маслобойни, разбирается с векселями, долгами и процентами. Никому и в голову не приходило, что, начав заниматься всем этим по необходимости, она сделала весьма приятное открытие. Оказалось, самостоятельное ведение хозяйства не только помогает сводить концы с концами, но и доставляет своеобразное удовольствие, наполняя жизнь самыми увлекательными и разнообразными событиями.

Разумеется, замшелые деревенские дуры, прокисшие от беспросветного безделья, не могли и помыслить о каком-то другом счастье, кроме выгодного замужества. В отличие от них, Жекки довольно рано поняла, что не сможет удовлетвориться ограниченным набором предписанных ей женских радостей. Притом, что модные слова «суфражистка», «эмансипатка», «декадентка» и прочие, постоянно звучавшие в ее адрес, были ей не совсем понятны. Сказывалась восьмилетняя каторга Нижеславской гимназии с ее бесконечной зубрежкой, скукой, мрачным невысыпаниями по утрам. Как следствие, позывы к интеллектуальным упражнениям истощились довольно рано. Жекки решила, что это не для нее. Тем более, перед глазами был безрадостный пример старшей сестры, обширная начитанность которой отнюдь не добавляла ей привлекательности в глазах местного общества. Жекки такое положение вещей не устраивало. Ей всегда хотелось слыть обыкновенной, считаться своей, быть, по меньшей мере, как все. Не ее вина, что это ей не совсем удавалось. Но как бы там ни было, соседи постепенно примирились с демонстративно недамской активностью молодой помещицы. Спорт и переговоры с подрядчиками – это куда ни шло.

Несколько сложнее обстояло дело с некоторыми другими ее отклонениями от обывательской нормы. Например, с умением обходится без корсета и мясной пищи. С весьма условной набожностью на фоне самого трепетного и участливого отношения к любым живым существам, включая и кое-кого из себе подобных. С энергичной увлеченностью всем прогрессивным и необычным. Так всего лишь около года назад чуть-ли не весь уезд всполошился из-за задуманного ею (но в конечном итоге не осуществленного) плана по покупке новейшего немецкого агрегата – электрической молотилки с генератором. Чего только не свалилось тогда на бедную голову Жекки: де, и подвержена глупым идеям, и хочет разорить всех вокруг, сбив цены на обмолоченный хлеб, и вообще собирается учить мужиков хозяйствовать на заграничный манер, а где это видано, чтобы русские работали как немцы?

Ну и, разумеется, почти открытую неприязнь уездных обывательниц вызывала непроходящая популярность Жекки у противоположного пола. Это болезненно бросалось в глаза все минувшее лето, пока в Инск из окрестного полевого лагеря то и дело наведывались офицеры, и на всех вечерах, где бы ни появлялась «мадам Аболешева», ей от них не было отбоя. Но если бы, не приведи бог, благочестивые инчанки узнали, что на самом деле думает Жекки об их мужьях или залетных офицерах, то полопались бы от возмущения. Чуть больше проницательности, и их глазам открылось бы неслыханное коварство, ибо все местные кавалеры были для Жекки на одно лицо: добродушные пьяницы, пустоголовые служаки, забавные ничтожества. По счастью, никто из них не хотел докапываться до ее мыслей, а внешняя миловидность женщины, как не без оснований полагала Жекки, прочно заслонит в глазах мужчин любые изъяны характера. «Будь я дурнушкой, они бы давно сжили меня со света», – не раз думала она, выслушивая в очередной раз какой-нибудь неуклюжего воздыхателя.

И уж совершенно невозможно было дамскому обществу примириться с ее бессердечной уверенностью в себе, с вызывающим безразличием к бесчисленным сплетням, распространяемым на ее счет, с ее всегдашней отдельностью ото всех и вся, с подчеркнутой независимостью, легко перетекавшей в прямую дерзость, как только у кого-то появлялось неосторожное желание в чем-либо ограничить ее. Наконец, раздражала вся ее так называемая, безусловно мнимая, привлекательность, столь откровенно построенная на противоречиях. По-детски округлое, молочно-розовое лицо, точно взятое с рождественской открытки, и явно чужие ему, светло-стальные глаза. Упрямая линия подбородка и как будто насмехающиеся над ней беззастенчиво нежные губы. Незащищенная, опять-таки слегка открыточная, лилейная тонкость шеи и постоянно воюющая с наемной армией заколок и шпилек, упорно сопротивляющаяся диктату любых причесок, копна темно-русых волос.

Сама Жекки смотрела на себя немного иначе. Привыкнув находить в людях черты, сближающие их с какими-нибудь животными, она прекрасно сознавала, что внешне больше всего напоминает пышущую здоровьем, меланхоличную и своенравную буренку. Особенно выдавали это сходство глаза, большие и влажные, под трепетно вздрагивающими черными ресницами. В обыденности, не замутненной взрывами негодования или приступами своеволия, они смотрели на мир точно так, как смотрит, отрываясь от пережевывания травы, мирно пасущаяся на лужайке корова – томно и грустно. Но стоило чему-нибудь или, боже упаси – кому-нибудь, хотя бы слегка вывести ее из себя, и те же самые кроткие воловьи очи наливались угрожающим, сметающим все на своем пути, раскаленным металлом. Так что утвердившееся во мнении уездных «львиц» нелестное представление о Жекки, было не так уж далеко от истины: отбившаяся от стада бодливая коровенка, гуляющая сама по себе, да еще и сманивающая походя соседских быков.

II

«По крайней мере, Павлу Всеволодовичу наплевать на все это», – подумала Жекки, когда Алкид перешел на более резвую рысь. Она ехала, не разбирая дороги, через лес, по земле, сплошь усыпанной яркими листьями, зная, что не заблудится. Серого не было видно за деревьями, но Жекки не сомневалась – он где-то поблизости. «И пусть. Вы, месье Аболешев, прекрасно знаете, что мне безразлично, что бы вы ни думали», – подбадривала она себя, отлично сознавая, что это неправда, поскольку все, что так или иначе касалось ее мужа, Павла Всеволодовича Аболешева, на самом деле вызывало у Жекки самые живые, а в последнее время все более горькие чувства.

Но сейчас нужно было хотя бы немного развеяться. Жекки отдыхала в лесу. Здесь сердце билось ровней, мысли успокаивались. Она сознавала лес как чудо – живой огромный мир, существующий отдельно, таинственно, бесконечно давно. Ей нравилось ощущать свою сопричастность этому миру, не хотелось его покидать, возвращаясь в свой человеческий. Здесь она начинала по-особому чувствовать. Ее способность воспринимать окружающее не обострялась, не ослабевала, но становилась другой. Невольно свыкаясь с зыбкой чередой лесных запахов, звуков, составляющих невидимое множество жизней, Жекки как будто начинала смотреть вокруг глазами существа, по воле случая вырванного из родной стихии, и теперь, столь же случайно водворенного в изначально предназначенную ему среду.

Остановив Алкида около огромной, уткнувшейся в небо столетней сосны, она спрыгнула на землю и огляделась. Если обойти поляну и двинуться дальше через ельник вдоль темной ложбины, то можно выйти на старую просеку, прорубленную в прежние времена специально для удобства охотников. Просека выводила прямо к дому лесника Поликарпа Матвеича, которого Жекки решила сегодня навестить. Но для начала нужно было поздороваться с волком.

Теперь, когда Алкид остался на поляне, Серый, не спеша, подошел к ней. Присев на корточки, Жекки вгляделась в него. Какой же он большой и сильный. Пахнет чем-то знакомым и вместе – чужим, манящим и властным. Жекки протянула к нему руку, провела по жесткой шерсти волчьего загривка.

– Серенький, хороший, – сказала она, вслушиваясь в частое дыхание зверя, и ощутив, как через руку передается его тепло.

Волк покорно стоял, изображая готовность стерпеть от двуногой все, что ей заблагорассудится. Жекки притянула его к себе ближе и обняла за шею, как обняла бы любимую собаку. Она бы давно завела себе собаку, сенбернара, например, или еще какого-нибудь лохматого, но Аболешев не выносил собак. Приходилось с этим считаться.

– Хочешь хлебушка? Твой любимый.

Жекки протянула припасенный ржаной ломоть, и пока волк разжевывал угощенье, заметила, каким он стал беззащитным. Должно быть, как все животные, когда они пьют или едят. И ни волк, и никакой другой зверь не стал бы так рисковать в присутствии человека. А Серый ее не боялся. Желто-зеленые глаза светились с благодушным спокойствием. Жекки обрадовалась, когда волк уткнулся мордой в ее ладони, пахнущие хлебом, и неожиданно поняла, что он лижет их. У него был шершавый, но почему-то удивительно нежный язык.

– Вкусно? Ну, в другой раз привезу еще. А сейчас пойдем к Матвеичу. Мне нужно кое-что передать ему.

Жекки поднялась с корточек, ожидая, что волк, опередив ее, побежит в сторону просеки, но Серый не двинулся с места. Она посмотрела на него и увидела, что он смотрит на нее уже как-то иначе. Сейчас ей не хотелось бы встретить в его взгляде ту человеческую осмысленность, которая когда-то так поразила ее. Следовало что-то предпринять, но она видела именно тот таинственный, притягивающий взгляд, и не знала, что делать. Внезапно между ними наступило какое-то затруднительное молчание, какое иногда возникает между двумя людьми, слишком хорошо знающими друг друга и боящимися произнести не те слова или прервать понимание, возможное между ними только без слов. Серый буквально не сводил с нее глаз. Жекки осязала его взгляд, как прикосновение чего-то горячего и живительного. Она не могла на что-то решиться, пока ощущала его, как не могла бы поверить, что волк, стоящий напротив, способен одним рывком разорвать ее пополам, будто мелкого детеныша косули и что не он, а она рядом с ним совершенно беспомощна. Даже на долю мгновения Жекки не усомнилась, что Серый ей ничуть не опасен. Просто, в конце концов, поняла – сегодня она должна уступить ему. Точно так же, как уступила несколько лет назад, когда впервые встретилась с ним, и когда он попросту спас ее, испуганную маленькую девчонку, заблудившуюся в диком, страшном лесу.

Жекки до сих пор съеживалась, вспоминая, какой беспредельный ужас она испытала, когда поняла, что осталась совершенно одна в глухом незнакомом месте, отстав от компании деревенских ребят, с которыми отправилась в тот день за земляникой. Она увязалась с ними по своей прихоти и потому, что всегда предпочитала играть с простыми босоногими мальчишками. И те охотно принимали ее в свои игры, тем более что маленькая барышня ни в чем не желала им уступать. И вот мальчишки ушли далеко в каюшинские дебри, и Жекки, засидевшись на богатом ягодном месте, потеряла их из виду. А когда попробовала найти дорогу, незаметно для себя начала уходить все дальше, и дальше в безлюдную глухомань.

Когда же, наконец, поняла, что заблудилась, вокруг непроницаемой стеной вздымались вековые сосны и ели. Огромные поваленные остовы упавших гигантов, покрытые мхом, лежали один на другом, и высокий, как скромный подлесок, папоротник скрывал ее почти с головой. Вокруг черная чаща, бурелом, ни души, ни звука, и никакой надежды услышать или увидеть кого-то сквозь надвинувшийся морок ужаса. Жестокий страх, внезапный как смерч, вывернул все ее существо наизнанку. Охваченная им, Жекки упала ничком в заросли папоротника и громко отчаянно разрыдалась. Ей совсем недавно исполнилось одиннадцать лет. Она играла в бабки с крестьянскими мальчишками, любила шоколадные конфеты и готовилась будущей зимой танцевать на своем первом гимназическом балу. И вот теперь должна была неминуемо умереть. Самая настоящая смерть смотрела на нее во все глаза, оскаливая бесчувственный черный зев.

Жекки рыдала, не в силах остановиться. Несколько раз в бессильном отчаянье она обрушивалась с кулаками на ни в чем неповинный мох. Шли бесконечные минуты, часы. Она не могла опомниться. Уже приблизились сумерки. Свет, проходивший между мохнатыми стволами деревьев, наполнился розовыми тонами. И какая же зловещая пропасть разверзлась перед ней в этом свете! Каким багровым пламенем озарил ее наступивший вскоре закат! Неизменность окружающего, черная глубина раскрывшейся бездны, подавляли все мысли, все чувства. Все, кроме бьющего через край животного страха. Она попробовала идти, чтобы движением, усилием тела заглушить этот подавляющий страх, но он побеждал. Когда наступила ночь, она легла, сжавшись в жалкий комочек прямо на землю под разлапистой елью за кустами можжевельника, и приготовилась к тому, что, возможно, усталость все-таки одержит верх над страхом. Но, она почти не сомкнула глаз.

Только под самое утро, к ней, окончательно обессиленной, пришло милосердное забытье. Проснулась она уже за полдень, когда лес во всю дышал и жил своей неповторимой жизнью. Но, очнувшись, она испытала сразу возвратившийся ужас. У нее страшно разболелась голова, желудок сдавливала сосущая боль, на которую она, впрочем, не обратила внимания, настолько голод был второстепенен по сравнению с ужасом, и только жажда еще кое-как отвлекала ее измученное сознание. Корзинку с земляникой она бросила в первые минуты страха, когда побежала сломя голову через чащу, надеясь догнать мальчишек, а ведь эти ягоды так пригодились бы ей теперь. Жекки попробовала опять идти, сорвала несколько свежих стеблей какой-то травы и стала сосать их белые сочные предкоренья, но все равно хотелось пить. Палящий зной, скрытый за неподвижными кронами деревьев, все же проникал сквозь них, достигая самого края бездны, над которой билась ее маленькая погибающая жизнь. Жара была не изнуряющей, но достаточно сильной для человека, лишенного воды. Жекки брела куда-то наобум. Кругом была все та же мрачная глушь без единого просветления. Страх уже не гнал ее, но прижимал к земле, заставляя падать лицом в мох и плакать. Опять шли бесконечные минуты отчаянья. Ее рыдания становились беззвучными и все чаще прерывались глухим безнадежным сознанием тупика. Потом гремучей клокочущей волной накатывался первозданный Великий Страх, и она снова задыхалась от неудержимого горя. Так продолжалось какое-то время, пока за ее спиной не послышалось чье-то дыхание.

Это было именно дыхание. В вязкой глухой тишине девственной чащи каждый звук отливался, словно из бронзы, и гремел, как колокол над снежной равниной. А может быть, так громко стучало ее сердце, что все иные звуки спешили его перекричать, дабы быть услышанными? Ясно было только, что кто-то дышал рядом. Жекки открыла глаза и увидела склонившуюся над ней мохнатую голову. Как ни странно, она не испугалась. Обнюхав ее, зверь встал рядом и стоял так долго, пока она не поднялась на ноги. Жекки видела перед собой огромного, но, судя по всему, еще молодого поджарого волка, который почему-то не нападал на нее, но и не уходил прочь.

Она была поражена, изумлена, околдована и к тому же, раздавлена своим великим ужасом. Тогда-то она впервые увидела его настоящий, волчий, источающий бесстрастие, взгляд. А волк впервые позволил ей дотронуться до своей жесткой шерсти. Едва она сделала несколько шагов, как волк преградил ей дорогу. Она попробовала двинуться в противоположную сторону – волк сделал то же самое. Тогда в возникшем между ними молчаливом угадывании друг друга, она поняла, что он какой-то особенный. Непривычное ощущение другого пробудилось одновременно с надеждой спастись. И эту надежду источало замершее вблизи светлое и грозное существо. Зверь всем своим видом будто подготавливал Жекки, будто давал время настроиться на новый спасительный лад. И когда спустя какое-то время он решительно направился в просвет между ближайшими елями, она, не раздумывая, последовала за ним.

Он вел маленькую двуногую одному ему ведомой дорогой. Жекки то бежала, то шла, изредка останавливаясь. Как только она переставала видеть мелькавшую впереди светлую спину проводника, он тотчас находился, и они продолжали путь. Сколько времени это длилось, Жекки не могла бы сказать с уверенностью. Она очнулась, только когда увидела открывшиеся из-за деревьев очертания знакомого выгона, мимо которого шла старая, размытая дождями, дорога. Не помнила она и того, куда исчез ее спаситель. Память сохранила лишь мамины всхлипы, радостные причитанья прислуги, слезы сестры Ляли, закипевший на веранде самовар, укутавшее ее с головы до ног фланелевое одеяло… Почему она сразу никому не рассказала про волка? Возможно, потому что все вокруг тогда представлялось слишком ненастоящим. Все вдруг стало каким-то другим, и она сама не могла бы с уверенностью сказать, что было с ней на самом деле, а что отзывалось лишь смутным повторением пережитого страха. Ну а потом…

III

Потом с наступлением темноты к ней стали подкрадываться «кружения» – «сны», как называла их Жекки, хотя их подлинный ужас состоял как раз в том, что снами в обычном смысле они не были. Чем они были, Жекки не знала, и никто другой не мог бы ей этого объяснить. Сначала ей казалось, будто их порождает ночная тьма. Будто слой за слоем густой мрак опутывает ее, вползая из-за опущенной занавески, и от этой беспросветной пелены ей становится так же страшно, как было в лесу, когда она заблудилась. Только к прежнему страху примешивалось еще что-то особенное, необъяснимое, ввергавшее в такой непереносимый ужас, что Жекки не могла откликнуться на него даже обычным плачем. Она просто сжималась в комок, охватывала голову руками, до боли стискивала глаза и так, слово бы пытаясь заслониться от чего-то безжалостного и неотступного, молча лежала, пока ее не находил кто-нибудь из домашних. На все расспросы и беспокойные замечания Жекки отвечала одно и то же: «мне страшно» и «я – это не я». Ничего более вразумительного от нее нельзя было добиться. Днем «кружения» не повторялись, зато сильно болела голова. Жекки ходила из угла в угол, не находя себе места. Она не могла ни сидеть, ни лежать, ни вообще что-либо делать. И, впадая в забытье, и выходя из него, хотела только одного – пить. Пить жадно, много, сколько угодно, лишь бы избавиться от обуревавшей ее нестерпимой, нечеловеческой жажды.

Темнота стала ей ненавистна. В ее детской теперь с вечера до утра горела лампа, но это не спасало от наваждений. И постепенно, как сквозь все время обуревавшую ее дрему, Жекки начала прозревать – страшна не ночь сама по себе, и даже не порожденная ею тьма. Ужас рождала не темнота, а гулкая отзывчивая беспредельность, неразрывная с наступлением ночного покоя, и эта беспредельность дышала не в темной дали, укрытой за черными оконами, а внутри, в самой Жекки. Просто ночью беспредельность начинала звучать, и Жекки не могла унять ее голос – гулкий напор неизвестности. Стоило немного поддаться ему, как он немедленно подхватывал и уносил в необъятную, непереносимую тьму, вбирая ее в себя, точно крохотную песчинку, захваченную крутящимся черным вихрем-воронкой. Наступало кружение в бескрайности безысходного лабиринта, и тогда накатывал ужас, заглушая все вокруг, искажая пространство и время, выворачивая наизнанку крохотное, съежившееся в комок естество.

По ночам Жекки перестала спать, днем ее мучили головные боли. Она не знала, куда себя деть от изнеможения. Так продолжалось около двух недель, пока родители, наконец, не решились показать Жекки знаменитому московскому педиатру. В Москву отправились незамедлительно и прожили там около года: и в самом деле хороший детский доктор, осмотрев маленькой пациентку, назначил ей длительный курс лечения.

Для восемнадцатилетней Ляли тот год обернулся тоже весьма знаменательной переменой. Времени оказалось вполне довольно, чтобы как-то вдруг невзначай познакомиться со студентом медицинского факультета Коробейниковым. Стремительно влюбиться в него. Спонтанно и безалаберно увлечься его не совсем безобидными политическими идеями. Незамедлительно вступить в некий студенческий кружок, где можно было чуть ли не ежедневно встречать своего избранника. И, в конце концов, возбудив в нем ответное, пожалуй, еще более безрассудное чувство, без промедления выйти замуж, уже постфактум – в духе новейших учений о женской свободе, оповестив о венчании родителей.

Отец с матерью были настолько обескуражены ее замужеством, что даже спустя много лет все еще никак не могли с ним примириться. Брак одной из Ельчаниновых с «кухаркиным сыном» стал для них настоящим потрясением. Жекки помнила, как отец, растерянный и серьезный, сказал тогда, утешая маму, а возможно, и самого себя: «Что поделать, по всей видимости, в наши дни такие союзы неизбежны, как повальное увлечение марксизмом. Будем надеяться, что Коля (имелся в виду новоиспеченный муж Ляли), по крайней мере, не из тех шалопаев, за которыми гоняется охранка».

Увы, и эти скромные надежды не оправдались.

Неизвестно, что помогло Жекки: курс знаменитого врача, самоотверженная забота родных, течение времени, или все это вместе взятое, но страшные наваждения как-то незаметно притупились, стали затухать. Ельчаниновы вернулись в губернский Нижеславль, где Жекки училась в гимназии, и туда же меньше чем через год вынужденно переехали молодые супруги Коробейниковы: доктор Николай Степанович был выслан под гласный надзор полиции с запрещением проживания в обеих столицах. Вскоре он получил место в инской городской больнице и богатый, не по-уездному шумно и широко живущий Инск, на долгие годы сделался единственным пристанищем для его полуссыльного, со временем заметно умножившегося семейства.

Между тем, страх Жекки не мог исчезнуть, будто по мановению волшебной палочки. Темные наваждения продолжали существовать где-то в потемках ее души, время от времени возвращаясь оттуда, наваливаясь всей тяжестью пережитых мук. Несколько последующих лет, которые обычно называют самыми счастливыми, Жекки жила как приговоренная. Чувства уверенности, спокойствия, прочности и прелести бытия покинули ее безвозвратно. Каждая ночь, пока она жила в городе, могла принести повторение ужаса, и только на каникулах, летом, в имении отца Никольском, она обретала подобие прежнего детского счастья.

Как ни странно, кружащаяся безбрежная тьма никогда не тревожила ее в деревне, не смотря на то, что вся тамошняя обстановка должна была бы живо напоминать об испытанном кошмаре. Но именно тогда, в летние беззаботные месяцы Жекки начала любить свою землю, свой лес, свои поля, как будто из них черпая столь желанное душевное равновесие. И именно тогда она вновь повстречала спасшего ее волка – Серого, как она стала его называть.

Теперь они часто находили друг друга, стоило Жекки выбраться в лес на прогулку. Ее родные, заметив, как благотворно для девочки пребывание на лоне природы, не только не противились ее лесным блужданьям, но всячески их поощряли, подыскав ей для вящего спокойствия в провожатые местного лесника Поликарпа.

Поликарп Матвеич когда-то служил под началом Жеккиного отца в армейской артиллерии, слыл человеком бывалым, знающим Каюшинский лес, что свой огород. С ним Жекки отвыкла бояться лесных дебрей, научилась различать голоса птиц, звериные следы, отыскивать лесные тропы и безошибочно находить дорогу домой из любой чащи. Почти тому же она подспудно училась у Серого, о чем Поликарп Матвеич был прекрасно осведомлен. Он тоже давно знал Серого, правда, его знание было каким-то иным, чем у Жекки. Она это чувствовала по томительной настороженности и какому-то непередаваемому напряжению в движениях и словах лесника, когда речь заходила о волке. Тут было что-то непонятное, что-то не имевшее для Жекки решения, и она, в общем-то, не особенно стремилась его найти. Самым важным для нее было не дрожать от наступления сумерек и чувствовать неизменную прочность мироздания, ограничившуюся почему-то лишь небольшим отрезком земли в несколько сот квадратных десятин вокруг Никольского. На остальные земные пространства правильные законы мироздания, видимо, не распространялись.

Когда лето заканчивалось, и нужно было переезжать в Нижеславль, чувство, неверности, призрачности окружающего возвращалось. Жекки знала, что черная бездна рядом, что она стережет где-то у самой кромки души, готовая в любую минуту завладеть ее сознанием. И тьма пробуждалась еще не однажды, превращая веселую пылкую, немного взбалмошную Жекки в жалкий комок страдающей плоти. Правда, новые приступы были не так мучительны, как те, что изводили ее в первое время после «спасения», и все же они не давали ей ничего забыть, не давали избыть тягучую душевную пытку, ей, столь радостно когда-то мечтавшей о счастье.

Но счастье все же нашло ее как-то вдруг, ненароком. Было ли оно собственно тем самым, предвкушаемым, предназначенным ей или каким-то другим, Жекки точно не знала. Знала только, что первой же зимой после окончания гимназии, на первом, по-настоящему взрослом своем балу в Благородном собрании, она встретила некоего приезжего и влюбилась в него сразу, без памяти. Это был Аболешев.

В Нижеславле, как выяснилось, он оказался проездом из Петербурга и сразу, без приглашения, заявился на губернаторский пышный прием, благо его превосходительство, приходился ему какой-то не слишком дальней родней. Подчеркнутая сдержанность, немногословность, нездешность Аболешева поразили Жекки в самое сердце. Он мгновенно приковывал к себе взгляды. Его чужеродность окружающему была безотчетна и вместе разительна. Незаурядная наружность: стройный брюнет, чуть выше среднего роста с гордой осанкой и непринужденно-мягкими манерами, изобличавшими отменную джентльменскую выучку – и особенно, тонкого бледного лица, лишь изредка оживлявшегося прохладным блеском внимательных глаз, имела в себе нечто болезненное, недосказанное.

Жекки хватило одного взгляда, чтобы по достоинству оценить столь редкое своеобразие, незамедлительно приняв в себя, как не с чем не сравнимую данность. А вот нижеславское общество, особенно дамы, далеко не сразу одобрили заезжего гордеца. Аболешев избегал знакомств, держался спокойно и вызывающе. А когда пелена спала, было уже поздно: он танцевал два раза подряд с Жекки, после чего тотчас уехал. В зале шептались и переглядывались. Через неделю всем стало известно, что «господин Аболешев сделал мадмуазель Ельчаниновой предложение руки и сердца».

Отец Жекки, человек старомодный, был доволен выбором дочери хотя бы потому, что фамилия предполагаемого зятя значилась в шестой части гербовника дворянских родов губернии и была столь почтенной и древней, что могла этими качествами компенсировать сразу два существенных изъяна – зыбкую тень от мезальянса старшей дочери и полнейшую материальную несостоятельность жениха. Жекки, разумеется, была далека от таких умонастроений. Павел Всеволодович занял ее сердце полнее, чем кто-либо до сих пор. Его склонность проявила себя, как и положено, прежде ее собственного признания. И все это, само собой, к всеобщему удовольствию, не могло иметь других последствий, кроме свадьбы. Они обвенчались, и после года совместных заграничных путешествий, вернулась в родной край, к своим заповедным местам.

Новая жизнь в милом ее сердцу Никольском, жизнь, наполненная бесконечными заботами и не совсем ровные отношения с красавцем-супругом, наконец, избавили Жекки от давней напасти. Старые кошмары перестали донимать ее. Она почувствовала себя вновь уверенной и здоровой, каковой, впрочем, в глубине души считала себя всегда, вопреки тяжелым проявлениям пережитого ею несчастья. Что же до новых тревог, вызванных переменой в ее семейном и общественном положении, то они касались той стороны жизни, в которой было, как ей думалось, все поправимо, в отличие от многого такого, над чем человек совершенно не властен. Во всяком случае, до сих пор, все годы замужества, сколь бы ни удручали ее почти постоянные размолвки с Павлом Всеволодовичем, Жекки жила с чувством обретенной твердой почвы под ногами. Черное наваждение наконец-то само стало призраком.

– Ты не хочешь, – обратилась она к Серому, задорно поглядывая в устремленные на нее, горящие странным огнем, глаза. – Не хочешь уходить? Что ж, давай побудем здесь еще немного. Поликарп Матвеич добрый. Он извинит, если я слегка опоздаю.

Помогая себе ногами, Жекки сгребла густую охапку опавшей листвы и повалилась в нее, успев, как бы играя, бросить в сторону волка быстро рассыпавшийся лиственный ворох. Серый тотчас подбежал к ней, показывая, что тоже не прочь поиграть. И Жекки, смеясь, начала засыпать его шуршащими сухими листьями, а Серый то подставлял под них морду, то отпрыгивал в сторону, притворяясь напуганным. Красные, желтые, багровые листья в голубом воздухе, как будто в медленном танце плыли над ними, покачиваясь и опадая. Жекки следила за ними глазами, точно воображала, будто кружится в неведомом вальсе. Потом, устав, она распласталась на разноцветной перине. Серый улегся рядом. Жекки положила руку ему на загривок. И все было хорошо, даже слишком хорошо, как казалось. Но почему-то, глядя прямо в опрокинутую над ней лазурь, она выдохнула, сама того не желая: «Знаешь, Серенький, а ведь счастливее чем сейчас, я уже никогда не буду».

Ее рука, прижатая к волчьему загривку, почувствовала резкий отталкивающий рывок. Серый мгновенно приподнялся так, чтобы увидеть лицо двуногой, словно он не только понял, что она сказала, но и приготовился немедленно возразить ей. Жекки этому не удивилась. Серый понимал ее как никто на свете. Теперь она это точно знала, как и то, что его понимание, его молчаливое присутствие будет необходимо ей, пока она жива. Жекки провела рукой по его большой голове, почесав немного за ухом. Пригладила шерсть, сбившуюся по бокам, и, обняв еще раз за шею, поцеловала во влажный нос. Затем нашла брошенный неподалеку хлыстик, отряхнулась и, забывшись на долю секунды, чересчур непреклонно позвала Серого за собой. Все же нужно было поторопиться к Матвеичу. Старый лесник не очень-то любил засиживаться дома, и Жекки боялась его не застать.

Однако, волк медлил. Жекки мысленно одернула себя. Прямые просьбы и тем более – приказы, никогда не действовали на Серого. За все десять с лишним лет их знакомства он так и не стал ручным. Бесполезно было понуждать его или намеренно обучать каким-нибудь трюкам. Серый был слишком умен, чтобы в угоду человеческим прихотям совершать какие-то бессмысленные комбинации движений, не представлявших по большому счету для него ни интереса, ни, тем более – мыслительной сложности. Он всегда сам решал, что и как ему делать. И Жекки понимала: любить этого волка она может только потому, что он такой – своенравный, чужой, свободный.

IV

– А, отступница, явилась, – с напускной ворчливостью поприветствовал ее Поликарп Матвеич, в то время, как Жекки на великолепном золотисто-гнедом жеребце въезжала во двор его лесной усадьбы. Дом, выстроенный много лет назад из огромных сосновых бревен, с высоким коньком тесовой крыши и широким двухступенчатым крыльцом под таким же навесом, обнесенный с четырех сторон забором из связанных крепких жердей, выглядел как добротное жилище какого-нибудь богатого крестьянина, живущего большой семьей на отдаленном отрубе.

Опытным глазом приметив Серого, оставшегося за воротами, Матвеич добавил, сразу посерьезнев:

– И зверя своего привела. Добро же. Ну, здравствуй.

Жекки тоже еще по дороге заметила волка, все-таки решившего проводить ее и, довольная этим, добралась до Поликарпа в самом приятном расположении духа.

– Здравствуйте, Поликарп Матвеич, – поздоровалась она в свою очередь. – И сколько вам повторять, что никакая я не отступница, никогда ею не была и не буду.

– Отступница, отступница. Ну, проходи в дом.

Всегда он насмешничает, а сам, пожалуй, все глаза проглядел, дожидаясь пока она соизволит явиться. Отступница… Смешно об этом вспоминать, но когда-то давным-давно, Жекки с детской простой призналась своему наставнику, что хочет, как и Матвеич, жить в лесу и выйдет замуж непременно за такого же, как он лесовика. Матвеич, конечно, смеялся. Но реальное замужество воспитанницы принял с прохладцей. Выбора ее не одобрил и полушутя-полусерьезно стал упрекать в отступничестве от ею же данного обещания. Кое-какой резон в этих упреках все же имелся, потому как столичный сноб Аболешев, разумеется, нисколько не походил на «лесовика».

Жекки выпрыгнула из седла, передав поводья Матвеичу. Тот неторопливо, как и все, что он делал, привязал их каким-то замысловатым узлом к одной из жердин забора. Тем временем Жекки уже взбежала, стуча каблучками, по тяжелым ступенькам крыльца Поликарп Матвеич вошел следом за ней.

В доме было сумрачно и прохладно. От порога до большой русской печи, выбеленной известкой, тянулось несколько расшитых разноцветьем половиц. Над печкой довольно высоко под самым потолком темнели пучки сухих трав. Матвеич был в своем роде знахарем. Ведал полезные и гибельные свойства растений. Готовил целебные настои. Пользовал и себя – у него с годами стало ломить поясницу и сводить суставы – и всех, кому приходила охота попросить его о помощи. Желающие находились, хотя обращались к нему с опаской. В сознании мужиков, он, как ни крути, был почти что колдун. Боялись и его таинственного искусства, и осуждения отца Василия из Никольской церкви, да и ученый «дохтур» с «фельшером» из земской больницы всячески порицали горе-смельчаков, что шли со своими недугами не к ним, а в лесную усадьбу.

Сушеные травы распространяли по дому горьковато-пряный аромат, с детства знакомый Жекки. Вдохнув снова этот дурманящий травяной дух, она услышала, как всплыли в памяти, поднявшись, словно из глубокого колодца, как будто в сказочной дреме звучавшие когда-то, долгие и казавшиеся тоже какими-то сказочными рассказы. Далекие, как сон, голоса: «Ну, расскажи, Матвеич, миленький. Ну что это за травка? – Это-то? Душица. Вишь, кое-где розовые цветики остались. Хороша от мигреней и при простуде. – А эта? – Это, сударушка ты моя, полынь-трава. Горше ее не придумать. Лечит желудок, а ежели, например, компресс из нее, так – раны или ушибы. Вот, как у тебя на коленке. – Ну а эта, эта, что за трава такая, Матвеич? Неужели и она горькая? – Эта? И еще какая горькая. Рьяная. Не дай тебе Бог, ласточка моя, когда-нибудь попросить ее для себя. Называется она горицвет, а излечивает сердце…»

В красном углу, как положено, перед образом Спаса, потемневшем от неправдоподобной древности, светилась крохотная лампадка. Взглянув на нее, Жекки из приличия перекрестилась. Знала, что из всех ее недостатков, известных Матвеичу, отсутствие необходимой почтительности к божеству, он извинял менее чем охотно. Напротив двух небольших окон с ситцевыми занавесками, почти посреди комнаты, вздымался крепкий, как дом, как вообще все, что было в этом доме, дубовый стол с нехитрым, но сытным угощением.

На краю лавки, приставленной к окну, Жекки заметила смиренно расположившегося кота, чрезвычайно толстого, похожего на енота. Кот был донельзя ленив, флегматичен и любим Матвеичем. Жекки с трудом удержалась, чтоб тотчас не растормошить его. Но вовремя удержалась. Во-первых, кот, которому Матвеич, кажется, не удосужился дать никакого имени (для него кот был просто Котом, и Жекки воспринимала это, как высшее признание животного, воплотившего в себе лучшие свойства кошачьих), не любил, когда его не с того, не с сего начинали теребить и тискать. Он редко кому позволял с собой такие вольности. А во-вторых, Жекки вспомнила про предстоящий обстоятельный разговор и решила пока не отвлекаться на сентиментальные позывы. Опять-таки, Матвеич, как ни любил он своего Кота, в душе бы их не одобрил.

– Ну, что же, Евгения Павловна, вы застеснялись, – сказал он, переходя на мнимо церемонный тон, – прошу вас к столу. Откушайте моей стряпни, не побрезгуйте.

Жекки и не подумала бы брезговать стряпней Матвеича, тем более, что он умел изумительно вкусно готовить зеленые щи, окрошку, каши. Умел мариновать по-особенному огурцы, солить грибы, коптить рыбу и зажаривать дичь. Дичь, впрочем, Жекки не ела и не могла составить мнение об ее качествах. Но стоило вспомнить, на худой конец, знаменитую на весь околоток поликарповку, чтобы понять, как намеренно принижал старый хитрец свои кулинарные способности.

– Спасибо, Матвеич. Чувствую, что, как всегда, объемся твоими блинами.

Матвеич, явно польщенный, усмехнулся в бороду, усаживаясь напротив гостьи. На сей раз угощение состояло из свежей ухи, всевозможной закусок и гречишных блинов, жаренных с грибами и луком. Бутыль с поликарповкой старик выставил позднее. Выпить за здоровье хозяина было просто необходимо, и Жекки в промежутках между кушаньями не преминула опорожнить маленький стальной стаканчик, заботливо подставленный ей под правую руку.

– Что же вы не заехали к нам на прошлой неделе, Поликарп Матвеич? – спросила Жекки, цепляя вилкой ломтик малосольного огурца. – Я ждала вас. Думала, что-то случилось. Хотела даже Федыкина прислать, разведать все ли у вас благополучно, а потом недолго думая, решила, что лучше уж самой приехать.

– Вот и ладно, давно бы так. С тобой, сударыня я всегда рад лишним словом перемолвиться. А Федыкин ваш, прости господи, на что мне? И впредь прошу, приезжай сударушка, непременно сама, а никаких твоих гонцов мне не надобно.

– Что же у вас, Поликарп Матвеич, какие-то дела были в лесничестве?

– Как не быть. Были и дела. Потом вот на ярмарку третьего дня пришлось съездить. Ведь нынче ярмарка большая под городом.

– Как же, я и сама собиралась, да без денег на ярмарке делать нечего. Разве что прицениться.

– И то, можно и прицениться. Хлебушек-то, к примеру, нынче – что твое золото, а может и подороже.

– Дороже или нет, а у меня уже почти не осталось, ни того, ни другого. Вот в чем беда, Матвеич.

Жекки знала, что не сообщает ничего нового. Матвеич не хуже нее представлял состояние дел Аболешевых. Знал, что летом выгорели все весенние посевы, а озимые рожь и ячмень дали такой скудный урожай, какого в Никольском не видывали лет пятнадцать. У соседей дела обстояли не лучше. Обиднее всего, что засуха обрушилась на них, когда, казалось бы, положение в сельских хозяйствах по всей губернии начало налаживаться. После двух голодных лет, которые пришлись на конец прошлого века, неурожаи в их краях стали редки. Хозяйства исправных крестьян и заботливых помещиков начали подниматься. Хлебная торговля сделалась чрезвычайно выгодна, и если не приносила большого дохода, то и не оставляла с убытком. А были еще лен и масло, которые Жекки сбывала местным закупщикам, и которые приносили дополнительные рубли в ее тщательно просчитанный бюджет. Но в этом году лен, предназначавшийся для продажи на волокно, из-за засухи не вытянулся, поник и пошел боковыми ветками, так что его можно было пустить только на семена, а это сотни рублей неполученного дохода. Удои молока из-за плохого корма коров – покосы и выгоны горели наравне со всей прочей растительностью – так же уменьшились одновременно с надеждами получить какую-либо прибыль от молочной торговли. Больше того, из-за ничтожных по сравнению с прошлыми годами запасов сена и соломы, приходилось задумываться о забое какой-то части коровьего стада. Жекки пока, как могла, тянула с роковым решением на счет жизни и смерти своих буренок, а вот соседи и, особенно мужики, почти во всех окрестных деревнях уже вовсю принялись истреблять крупную скотину.

Засуха и ее последствия стали повсеместно главной темой для разговоров. На городском базаре, в заседаниях земства, в клубе, на улице, в лавках и даже гостиных инских патрициев – везде говорили о печальном положении дел в уезде. О бедствиях, вызыванных нескончаемым зноем, изо дня в день сообщала и самая популярная местная газета «Инский листок», издававшаяся за счет частных пожертвований двух либерально мыслящих купцов.

«ИНСКИЙ ЛИСТОК»

Засуха.

12/ IX. В Новоспасской волости крестьяне деревни Боровки на сходе постановили обратиться за кормовым вспомоществованием в земскую управу. Положение крестьян в действительности отчаянное: зимних кормов для скотины заготовлено едва ли треть от необходимого. Большая часть поголовья крупного скота уже пущена под нож. Зимой ожидается падеж из-за недокорма. Что до положения с хлебом, то оно, как и всюду по уезду, близко к критическому.

14/ IX. Между крестьянами деревень Варюшино и Дятлово (Дмитровская волость) возобновился спор о принадлежности так называемого Дальнего луга. Местоположение в речной низменности способствовало тому, что трава на лугу пострадала от засухи гораздо меньше против других сенокосных угодий. Это и дало толчок к началу старых препирательств. Урожай нынешнего года достался дятловцам. Крестьяне Варюшина потребовали вернуть им все сено, скошенное на Дальнем лугу или заплатить за него выкуп. Получив отказ, они вынудили дятловских крестьян на кровопролитную драку. Уряднику Матвееву, прибывшему на место драки, остановить побоище не удалось. С множественными ушибами головы и переломами двух ребер он был доставлен в Дмитровскую волостную больницу. Среди крестьян один был убит, десятки ранены. Судебный следователь и полицейская команда во главе с приставом уже выясняют обстоятельства происшествия. Трое зачинщиков арестованы.

17/ IX. Статистическое отделение уездной управы подготовило сведения о вздорожании цен на съестные припасы, вызванное последствиями неурожая этого и предыдущего года. Из указанных данных видно, что удорожание в уезде коснулось практически всех видов продовольствия. Ниже приводим некоторые наиболее заметные результаты. В первой колонке указаны цены 1911 г, предшествовавшего засухе. Во второй цены нынешнего года.