Амшей Нюренберг.

Одесса-Париж-Москва



скачать книгу бесплатно

Тут Грушко живо расстегнул свой длинный сюртук и из кармана бархатного пиджака достал оставивший в моей памяти яркий след свой знаменитый портсигар. Чудо ювелирной работы! На крышке в овальной рамке тонкими и смелыми штрихами была выгравирована сказочной формы птица с красиво изогнутым хвостом и фантастическим золотым гребнем. Чувствовалось, что гравер был большой художник и в работу вложил всю свою богатую душу. Грушко, конечно, знал цену своему портсигару и им гордился. Медленно открыв его, он вынул самодельную папиросу, долго мял ее и, артистически закурив, вдохновенно сказал:


«Портрет отца»


– Во-первых, я ему глазные щели открыл бы. Пусть он увидит мир и людей. Ведь живет он, как слепой… Во-вторых, я ему на мундире вместо пуговиц нарисовал бы, знаете что? – И, не дождавшись ответа, сказал: – Золотые червонцы.

Сдерживая улыбку, отец ответил:

– Вы, дорогой Марк, шутите, а я хотел бы от вас услышать что-нибудь дельное.

– Пожалуйста, – быстро ответил Грушко. – Могу сказать что-нибудь дельное.

И, критически взглянул на портрет, с притворной бодростью сказал:

– Вы, мой друг, верите, что этот разжиревший мопс способен понять искусство и помочь вашему мальчику? Какое непростительное легкомыслие! Вы затеяли пустое дело. Пашутин, как и все богачи, скуп и за ваш портрет больше рубля не даст. Вы хотите в кредит получить счастье? Наивная мечта!

Отец с Грушко не соглашался и Пашутина брал под свою защиту.

– Пашутин, – подбадривал себя отец, – известный богач и всеми уважаемый городской голова.

– Не смешите меня, дорогой Майор! – ответил Грушко.

После острого спора о роли мецената в жизни бедного молодого художника, отец и Грушко степенно усаживались позади меня и, пристально рассматривая в «кулачок» мою работу, обсуждали ее достоинства и недостатки. Нравилось мне, что свои высказывания они украшали веселыми анекдотами и изречениями из священных книг. Отец, считавший себя слабым знатоком изобразительного искусства, обычно следил только за чистотой работы. Его безобидные замечания касались того, чтобы не «чернить щеку» и «убрать на воротничке и манжетах грязные штрихи». Он был непримиримый враг мазков и штрихов, которые считал признаком моей профессиональной неопытности.

– Почему, – говорил он, – на картинах известных художников я никогда не видал мазков и штрихов? Хорошая художественная работа должна иметь поверхность гладкую, как шелк.

Марка Грушко как большого знатока искусства увлекали психологические стороны работы.

– Главное в портрете глаза! – вдохновенно говорил он. – Все в них! Настоящий талант всегда виден в умении изображать глаза, их душу.

И, дружески подталкивая меня локтем в спину, он с жаром добавлял:

– Дайте мне такие глаза, чтобы я мог сразу догадаться, кто изображен на портрете: добрый или злой человек, честный, благородный или делец, аферист… Поняли меня?

Эффектной концовкой его художественной критики обычно был увлекательный рассказ об одном воре, который забрался в богатую квартиру, наворовал много ценных вещей и уже собирался с ними удирать, но…

Вглядываясь в лицо отца, Грушко замолкал.

После минутного молчания он затягивался папиросой и, понизив голос, продолжал:

– Вдруг вор случайно взглянул на висевший на стене портрет и растерялся… Из глубины портрета глядели такие пронизывающие глаза, что вор не выдержал их взгляда, бросил награбленное и панически бежал…

– Вот, что значит большой художник, – с торжеством заканчивал он свой излюбленный рассказ.

Во влажных глазах Грушко светился восторг. Отец и я слушали знакомую историю с благоговейным вниманием.

Мать не любила Грушко. Ее оскорбляли его богохульство, нескрываемый веселый цинизм. Но она избегала с ним заводить споры, боясь его острого языка. Однако бывали дни, когда ее терпение не выдерживало его непрекращающегося злословия и тогда, срываясь со стула, она кидала на пол недовязанный чулок со спицами и, угрожающе простирая к цинику свои гордые руки, гневно цедила:

– Когда у вас, богохульник, язык одеревенеет?

Остановившись в дверях, она с покрасневшим лицом шепотом добавляла:

– Вы в аду сгинете!

– А я, – язвительно отвечал Грушко, – в рай никогда не стремился… Там, бывалые и умные люди говорят, одни благочестивые, выжившие из ума старухи…

Выступал отец, чтобы не дать страстям споривших разгореться. Он дружески брал Грушко под руку и подчеркнуто любезно уводил его на веранду. Почтительно усадив своего разволновавшегося друга на диван, отец начинал с ним вести беседу на какую-нибудь интересную тему: о судьбе Государственной Думы или о том, была ли у царя Соломона действительно тысяча жен и как он с ними уживался. Грушко успокаивался и охотно втягивался в беседу.

* * *

Портрет, наконец, окончен. Я близок к счастью. В последний раз разглядываю свою многострадальную работу. Нахожу ее неплохой. Мне кажется, что удалось уловить сходство. Лицо вытушевано мягко, чисто. Воротничок и манжеты, словно январский снег, ослепительно белы.

Отец будет доволен. На новеньком мундире восемь сияющих пуговиц и четыре медали. Все в порядке. Одно только меня беспокоит – злая фраза Грушко: «Твоему сыну удалось передать морду этого сытого мопса». Что делать, чтобы смягчить это предательское выражение? Может, чем-нибудь приукрасить его лицо?

Впервые я столкнулся с проблемой приукрашивания модели. Позднее я эту тонкую и хрупкую задачу, не задумываясь, решал просто. Я мою модель делал чуть красивее. Я льстил заказчику. И он меня за это никогда не ругал.

Но льстить Пашутину и сделать его более миловидным мне тогда казалось делом трудным и рискованным. Можно было сбить сходство и тогда пропадут все тщеславные планы отца. Я оставил портрет таким, каким он получился.

– Отец, – пристал я к нему, – скажи мне откровенно, Пашутин на портрете похож на мопса?

– Ничего подобного, – ответил он, улыбаясь, – он похож на себя.

* * *

Предпоследняя ночь. Лег я спать поздно, но уснуть не мог. Мысль о том, что портрет мог не понравиться, жгла мой усталый мозг. Не спал и отец. Слышны были его протяжные вздохи и чирканье спичек. Он курил. О чем он думал? Какие радужные мысли одолевали неизменного искателя небольших, но верных радостей? Отец не любил авантюр и вниз головой не бросался в рискованные коммерческие операции. Он презирал шальные деньги и ценил только трудовой, потный рубль. Но, натерпевшись от полюбившей нас нужды, он все делал, чтобы с ней расстаться.


Отец Нюренберга у бюста


Временами ему казалось, что он обязательно оторвется от нее и заживет сытой и веселой жизнью. И тогда на нашей улице «скрипки заиграют».

Неудачи отец переживал болезненно, но долго печалиться не любил. Когда его одолевали неприятности, он говорил: «Скорее бы перескочить через них, и, оставив их позади, не оглядываясь, быстрым шагом идти вперед. Судьба недолюбливает сонливых людей».

Вдруг вижу: отец встает, гасит коптилку, зажигает большую настольную лампу, бесшумно придвигает к столу портрет и осторожно садится в кресло. Сухой желтый свет лампы отбрасывает на потолок и стену огромную тяжелую тень. Моментами на стене появлялась гигантская рука с карандашом, похожим на палку. Порисовав минут пять, отец склонял голову на бок и внимательно рассматривал свою работу. Он поправлял пуговицы…

* * *

Последний день. Завтра толстяк нас покинет, ура!

Отец, любивший нашу тихую жизнь украшать яркими и веселыми затеями, решил на прощание с Пашутиным устроить вечер с обсуждением моей работы.

– Надо, – заявил отец, – узнать, что о портрете скажут люди. Мнение людей – самое верное.

И он устроил это удивительное обсуждение.

Вечером он пригласил своих друзей, усадил их за большой праздничный стол. Чтобы поднять в них бодрое настроение, он на стол поставил приветливо шумевший самовар, банку с вишневым вареньем и большое старинное блюдо с горой румяных маковых пирожков.

Председателем на этом незабываемом вечере был Марк Грушко.

Портрет был вставлен в золоченую багетную раму и убран цветными полотенцами. Висел он в глубине комнаты и выглядел торжественно.

– Дорогие друзья, – сказал отец, обращаясь к гостям, – я пригласил вас, чтобы, осмотрев работу моего сына, вы откровенно сказали, что в ней вам понравилось и что не понравилось!

Он рассеянно поглядел на портрет и, улыбаясь, добавил:

– А пока ешьте пироги с маком и пейте чай с вареньем.

И, погодя, дружески добавил:

– Не стесняйтесь.

Гости ели и пили. Стол быстро опустел. Затем, весело разглядывая портрет, гости между собой шепотом начали делиться своими впечатлениями.

Первым выступил сапожник Савельев. Человек с добрым, открытым для всей улицы сердцем. О нем говорили: «У дяди Василия сердце и руки золотые». В Савельеве чувствовалась неукротимая сила. Говорил он быстро, с восхищением, даже с гордостью.

– Я, – начал он, – как вам известно, только сапожник. Двадцать пять лет делаю модельную дамскую обувь. Да, – он глубоко вздохнул, надвинул брови и добавил, – люблю все красивое. И свою работу стараюсь сделать красивой. Дамы любят мою работу.

Замолк, задумался и продолжал: – Когда я прохожу мимо магазина, где в окнах выставлены картины, я приклеиваюсь к этим окнам. Да, приклеиваюсь!

И, погодя, добавил:

– Теперь я хочу сказать о работе вашего сына. Пашутин – как живой! Но нужно ли рисовать уродливых людей, если у них в кармане деньги, а на груди золотые медали? По-моему, не нужно… Разве в городе мало красивых и уважаемых людей? Возьмите доктора Резникова, похожего на артиста… Адвоката Симховича с лицом писателя! Я все сказал. Художник должен рисовать только красивых. Все!

Вторым говорил портной Арон Заславский, по прозвищу «задумчивый». Узкоплечий, с большой поднятой головой и всегда чуть прищуренными глазами. Это о нем Грушко сказал: «Всю жизнь Арон считал, сколько звезд на небе и никак не мог сосчитать».

«Задумчивый» Арон долго не решался выступить перед нами и только после того, как отец ему льстиво сказал: «Дорогой Арон, мы ждем от вас слов, пахнущих библейской мудростью», дамский портной полушутя, полусерьезно тихим голосом сказал:

– Я портной. Разбираюсь только в дамских платьях. Картины и портреты для меня чужой, незнакомый мир, но если вы уважительно просите что-нибудь сказать – скажу.

Задумываясь и подбирая слова, он сказал:

– Людей рисовать, по-моему, нужно молодых. У них огонь, сила, жизнь… Что хорошего художник найдет в старых, морщинистых лицах и сутулых спинах?

Арон замолк.

Грушко с места бросил ему: «Вы, Арон, кажется, давно уже дружите со старостью!» Арон смолчал. Потом он из кармана летнего пальто извлек модный журнал и, показывая нам его яркую обложку, с наигранным воодушевлением сказал:

– Взгляните на этих в весенних платьях красивых девушек. Красота!

Уставясь мне прямо в лицо, громко добавил:

– Вот, мой дорогой художник, кого нужно рисовать.

Вся его фигура выражала победную гордость. Последним говорил музыкант, наш старый друг Иосиф Кушнир. Кларнетист. Отец его уважал за редкостную страстность к книгам и называл его «ученым».

В городе о Кушнире отзывались с подчеркнутой улыбкой и добродушно подшучивали: «Он играет на бедных свадьбах и богатых похоронах». С полушутливым вздохом, хрипловатым голосом Кушнир начал:

– Дорогие и уважаемые друзья, должен вам признаться, что я с вами не согласен. По-моему, художник, рисующий только молодых и красивых, не может знать всю нашу жизнь со всеми ее богатыми сторонами… Художник обязан глубже знать нашу жизнь. Я часто встречал красивых старых людей. Любовался ими. И понял, что морщины на их лицах – следы прожитых ими переживаний и страданий… Но разве, скажите друзья, художнику передавать переживания и страдания не интересно?

Он замолчал, взглянул на портрет, задумался и продолжал:

– Вы все говорили о красоте внешней, но вы забыли, что на свете существует еще одна красота – внутренняя, душевная. Мы, музыканты, призваны передавать красоту внутреннюю. Музыка имеет дело только с душой.

И, погодя, продолжал:

– Ваш Пашутин никому не нравится потому, что в нем нет ни внешней, ни внутренней красоты. Поняли?

– Я хочу еще сказать несколько слов, – он выпрямился во весь рост. – Мне приходилось порой встречать некрасивых певиц. Художник, наверное, в них не влюбился бы, а запоет такая певица, за сердце схватит и жжет. Не нарадуешься. Больше мне нечего вам сказать, дорогие друзья. Спасибо за внимание и уважение.

Обсуждение кончилось. Отец весело поблагодарил гостей. Приглашенные опять задымили и с шумом ушли на сумеречную улицу.

* * *

Вышел во двор, чтобы приветствовать раннее утро. Весь двор был залит прозрачным золотистым светом. Молодые клены и высокая трава чуть пожелтели и уже грустно дышали ранним увяданием. За домом в тени цветы, мною посаженные и ухоженные. Моя гордость! На цветах еще лежала ночная роса.

Слышу возбужденный голос отца. Он меня ищет.

– Иду, – кричу я.

Отец стоит на пороге в праздничном летнем костюме и в соломенной шляпе.

– Спеши, сынок. Девять часов! – и, подумав, добавляет: – Я тебя до мостика провожу.

Портрет, завернутый в газету, в моих руках. Молча спускаемся к речке. У мостика остановились. Отец озабоченно разглядывает мои новые ботинки.

– Не ходи по камням, – шепчет он.

– Постараюсь.

– Бог в помощь…

– Спасибо, отец.

Он ушел. В конце мостика я остановился, чтобы поглядеть на отца. Он шел медленно с поникшей головой и о чем-то напряженно думал. В ходьбе он мне показался другим. Небо над ним выглядело жестким и недружелюбным.

Дом городского головы находился в конце Дворцовой улицы. Унылый, провинциальный особняк. Что-то в нем было от его владельца. Не без волнения я подошел к небольшой, точно приклеенной к особняку, дубовой двери. На двери потускневшая медная табличка с надписью: «Николай Васильевич Пашутин».

Несколько минут я простоял в раздумье: как вручить Пашутину портрет, и что ему сказать? С большой осторожностью я нажал кнопку. Через минуту дверь неохотно открылась и на лестнице, устланной малиновой дорожкой, стоял грузный швейцар.

Десять начищенных медных пуговиц на его ливрее сияли, как десять небольших солнц. На сиреневых, дряблых щеках – большие, как щетки, бакенбарды.

– Чего тебе нужно? – сонным голосом спросил он.

– Хочу, – упавшим голосом ответил я, – передать господину Пашутину портрет моей работы.

– Давай его суды.

Я передал ему свой выстраданный труд.

Стуча сапогами, ливрея скрылась за дверью.

Я стоял на малиновой дорожке и, чтобы отвлечься и рассеяться, рассматривал пашутинскую домашнюю обстановку. На боковых стенах висели два поясных портрета, написанных масляными красками. Бородатый, с выпиравшим животом и большими руками мужчина и бледнолицая, курносая женщина. На ней голубая кофта с богатыми кружевами. Очевидно, художник не стремился смягчить физические недостатки своих богатых заказчиков и писал то, что видел. Какой независимый, честный художник!

Ждать пришлось недолго. Минут через десять дверь открылась. Показалась ливрея. Она важно и мрачно приближалась.

– Василь Николаич велел передать тебе свою благодарность, – тем же сонным голосом сказал он. И, показывая своими рыбьими глазами на дверь, недовольно повторил, – свою благодарность…


Марк Нюренберг


Вмиг я понял, что случилось какое-то несчастье, что оно заполнит душу и долго будет причинять острую боль. Я потерял физическое ощущение моего существа. Но работа мозга не прекращалась. Первая мысль об отце. Что он скажет?

Я на улице.

Равнодушно глядели на меня дома, пожелтевшие акации, безработные извозчики. Пожилые люди в полотняных картузах и чесучовых костюмах куда-то спешили.

Долго я бродил по улицам и, усталый, зашел в городской скверик. На скамье отдохнул. Потянуло к фонтану с рыбками. Долго простоял я у фонтана, наблюдая жизнь золотых рыбок. Яркие, богатые переливами краски, радужный блеск чешуи. Их плавное, ритмичное движение меня немного успокоило. Но я чувствовал, что случившееся еще долго будет меня волновать.

Еще раз подумал об отце. Неудача его свалит с ног. Меня охватила глубокая жалость к отцу. Наверное, мой вид у рыбок вызывал сочувствие. Они подплывали ко мне и ласково, успокаивающе глядели на меня.

Были моменты, когда мне хотелось вернуться к Пашутину, забрать свой портрет и, жестоко выругав юбиляра, бежать… Бежать без оглядки, но для этого нужны были воля и силы, а их у меня не было. Я был опустошен.

Сердце мое усиленно билось. Я слышал его удары.

Поплелся за город. Потянуло к любимой речке Ингулу. Там, я думал, в лодке, привязанной к старой знакомой вербе, мне удастся забыть все происшедшее.

Я у речки. Лежу в знакомой лодке. Тужурка заменяет мне подушку. Свежий степной ветерок приносит ароматные запахи осенних трав. В вечернем бледно-зеленом небе поочередно величаво плыли большие, яркие, оранжевые с сиреневыми тенями облака. Мои старые друзья вербы поголубели. Все это мягко отражалось в речке. Прекрасный закат меня успокоил, и я уснул. Разбудила меня вечерняя речная прохлада. Боль в сердце стихла. Я впервые тогда познал успокоительное свойство заката. Я им долго наслаждался. И вдруг в еле заметном контуре плывшего против меня облака я уловил черты знакомого лица. Постепенно они стали вырисовываться, приобретая более отчетливые формы. Это был он… Низкий лоб, одутловатые щеки и ватные бакенбарды. Чтобы проверить правдивость увиденного, я закрыл глаза и вновь открыл их. Он! Он! Пашутин! Я встал и испуганно глядел на потрясшее меня явление, стремясь зрительно запомнить все детали страшного облака. Но через полминуты эту голову мягко закрыл крылатый дракон, и Пашутин исчез. Точно он растаял. Потрясенный виденным я решил направиться домой. Я спешил рассказать все отцу. Почему-то символическая история с облаком, мне казалось, его приятно удивит, отвлечет и немного утешит.

Надвигались сумерки. Из-за уснувших верб медленно и неохотно выбиралась необычайно большая луна. Золотая, обрызганная киноварью. Она удивленно взглянула на меня и стала быстро подниматься вверх. Потом она поплыла в сторону нашей улицы. Казалось, что она это делает для меня, чтобы проводить и успокоить.

Улицы были неузнаваемы. Производили впечатление больших театральных макетов, сделанных художником-фантастом. Мне чудилось, что я хожу по голубоватому, прибитому росой пеплу. Он лежал на крышах, деревьях и земле. Ленивый лай собак разрывал тишину сонных улиц. Луна, она уменьшилась и побелела, но меня не покидала. Вот и наш с тремя окнами дом, погруженный в дрему. В одном окне приветливый, дружеский свет. У забора знакомые две акации. Они слились в один черно-синий силуэт и кажутся искусственными. У калитки на лавочке – отец. Он меня ждет. Собираю остатки мужества и смело подхожу к нему.

– Добрый вечер, папа!

– Вечер добрый, сынок! Что, неудача?

– Да.

– Я так и чувствовал. Сердце подсказывало.

Я ему рассказал, как меня отблагодарил богач, городской голова, юбиляр Пашутин. Рассказал я ему также историю с облаком.

– Ничего, сынок, – сказал отец. – Это не удар. Это только пинок в спину. В жизни их у тебя будет много. Надо к ним привыкнуть. Не отчаивайся.

И, после небольшого напряженного молчания:

– Ты, сынок, выбрал трудную дорогу – дорогу искусства. Хлеб у тебя будет нелегкий и горький.

И, немного погодя, добавил:

– В ближайшие дни начнешь рисовать людей: красивых, некрасивых, простых и бедных. Но обязательно с красивой душой… А пока, – он смолк, махнул рукой и добавил, – пошли ужинать и спать. Завтра обо всем поговорим.

Я поужинал и внезапно почувствовал себя очень усталым. Лег, не раздеваясь. В открытое окно глядела моя милая, добрая луна. Она пришла меня успокоить и утешить. Я долго, неотрывно глядел на ее ласковый, побелевший лик.

Потом она ушла за раму окна. Стало грустно. «Спасибо тебе, – прошептал я, – дорогая луна…»

И уснул.

Ювелирная работа

Я еще в постели. За окном бушует первая снежная метель. Большие, мокрые хлопья весело стучат в запотевшие стекла и прилипают к ним. В комнатке полумрак. За фанерной стеной, оклеенной нежно розовыми обоями, знакомые часы тяжело и протяжно бьют семь. Надо печку затопить, сбегать к старому лавочнику Менделю за белым с изюмом хлебом… Но первый снег нагнал на меня такую лень, что пальцем шевельнуть не хочется. Я лежу под своим ватным пальто и думаю о ненаписанных еще зимних пейзажах.

В мозгу живо расцветают и гаснут заснеженные улицы, переулки с притихшими почерневшими заборами, голыми деревьями, бледно-желтым вымороженным небом и одинокими фигурами спешащих людей.


1930. Отец художника Марк Нюренберг сидящий и курящий трубку. Бумага, уголь. 34?23


Вдруг бесшумно открывается дверь и в комнату входит незнакомая пожилая женщина в тяжелом черном платке. Она медленно стряхивает с себя талый снег и, притаптывая большими галошами, простуженным голосом спрашивает:

– Вы художник?

– Да.

– Я к вам.

Не дождавшись моего приглашения, она придвинула к себе стул и, усевшись, важно начала:

– У меня к вам большое дело. Только слушайте меня обоими ушами. Вчера я была у знакомых и видела портрет, нарисованный вами. Работа действительно художественная и сделана золотыми руками. Мадам Финкель – как живая. Вот-вот она откроет рот и что-нибудь скажет. Не буду много говорить. Я тоже хочу иметь такой художественный портрет.

– Хорошо, я вас нарисую.

– Сколько может стоить такой портрет?

– Пять рублей.

– В богатой багетной раме и со стеклом?

– Без.

– Дороговато…

Деловито оглядев комнатку, она продолжала:

– Конечно, я не мадам Финкель… Наследство, оставленное мне покойным отцом, не вызвало зависти в сердцах моих родственников. Я бедная, но гордая женщина. Торговаться с вами не буду. Я хорошо понимаю, что труд художника – это не труд торговца соленой рыбой. Пусть будет так, как вы хотите, – пять рублей, но…



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10