Алексей Ивин.

Хорошее жилище для одинокого охотника. Повести



скачать книгу бесплатно


– Сейчас у вас заработает сарафанное радио, – с сожалением бурчал я. – Слушай, давай хоть потом, когда все разойдутся, сходим в одно место, а?


– Сарафанное радио! Уж и поговорить нельзя, – сказала она, но ответа на мои закидоны не последовало.


Я тяготился просить, намекать, уговаривать, но в юности шла такая игра – ломаться: все девчонки ломаются, – и я в нее играл, хотя столь полная зависимость от их милостей меня повергала в непроглядную тоску. Так и казалось, что ты точно лохматая собачонка, которая лижет руку господина. Но в отличие от других девчонок, в Бабетте хоть иногда проглядывало дружество и равенство. Я жил в мечтах, любил рыбалку и охоту, а того, что девчонки могли мне дать, я не очень-то и добивался. Просто не хотелось отставать от других, когда они хвастали, что уже занимались этим делом. Один якобы на сеновале, а другой – так просто дома, когда родителей не было.


Поднявшись по косогору, мы их увидели. Там, за лесом, было запущенное круглое поле, которое уже поросло осинниками и березняком в человеческий рост. На краю этого поля, по-над речкой и горел их костер – высокий, жаркий, пионерский. Петун подкладывал охапки еловых лап, в небо взмывали тысячи искр, девчонки визжали и ругали его – мол, в такую сухую погоду долго ли наделать пожару. Петун знай подкладывал, а Хряк – так даже грозился лянуть из канистры бензинчику. Петун и Хряк – это друзья моего детства, чтоб ты знал. Они нас заметили и дружно заорали, и я понял, что сейчас надо говорить всякую чепуху. Шел как на казнь – так мне не хотелось, чтобы Бабетта становилась общей, предметом шуток и расспросов.


Мы пробалабонили там до часу ночи. От этих разговоров, насколько я помню, никогда ничего не оставалось в памяти. Молодежные тусовки вообще бессознательны, а у деревенских сборищ то отличие от городских, что они романтичны и нет чувства униженности от того, что ты беден и не можешь сводить свою девчонку в ресторан. Транзистор был только у Хряка, да и то его собственной конструкции: принимал почему-то только областное радио. Мы наслаждались совсем не собственностью, а тесным кружком и томлением юности, когда предвкушаешь будущий длинный жизненный путь и грустишь Бог знает почему. Разговор идет о местных жителях, о школе, об отсутствующих друзьях, иногда даже есть что выпить (помню литровые, очень толстые стекла, бутыли с красным крепленым вином «Солнцедар» и отменный ликер, пахнущий орехами, под названием «Спотыкач»), и все, даже девчонки, охотно пьют прямо из горла или тут же изготовленного берестяного стакана. Важно то, что ты еще не дифференцируешь себя, ты всех этих парней и девчонок любишь просто до слез, до сердечной муки: так бы, кажется, и просидел всю жизнь у этого жаркого костра, передавая круговую чашу: такое дружество и приязнь испытываешь к ним. Все впереди у тебя потому, что ничего другого и не надо, днем работать на сенокосе, или в лесу, или на огороде, а вечером сойтись вот так, побренчать на гитаре, выпить, рассказать байку, а потом дружественной оравой, с песнями и смехом возвратиться в деревню.

Уже восток светел, зелен, и студеный утренний ветер нет-нет, да и ворохнется в листве, и петухи запевают по курятникам то в одном конце деревни, то в другом, а спать все не хочется – от избытка счастья, от прилива сил и щемящей грусти… Бог мой! Да если бы сейчас мне предложили начать все сначала, с тех семнадцати лет, первое, что бы я сделал, – приобрел бы охотничью лицензию, и второе – женился бы на Бабетте и уговорил ее остаться в деревне: она работала бы на почте, как ее мать, а я охранял бы леса от браконьеров. Если бы снова начинать, я сделал бы все, чтобы как можно меньше знать и видеть другой мир, кроме того моего мира. Это был рай, а я позволил вползти в него змию-искусителю.


В ту ночь Бабетта согласилась уединиться со мной в шалаше.


– Еще минут десять потрекаем и уйдем, – доверительно сообщила она. Все уже знали, что у нас с ней любовь, поэтому обсуждение наших планов прямо у костра, прилюдно никого не удивило. Эти слова так на меня подействовали, что я будто воспарил над землей. Чтобы хоть как-то унять возбуждение, я поднял холодный велосипед, вскочил в мокрое седло и совершил без остановки восемь кругов по полю. Я носился по его окраинам, с сатанинским наслаждением подминая молодые березки и осины, воображая, что я – реактивный самолет, который берет звуковой барьер, и во все горло распевая песню из кинофильма «Вертикаль»:

 
Если друг оказался вдруг
И не друг и не враг а – так,
Если сразу не разберешь,
Плох он или хорош,
Парня в горы тяни – рискни,
Не бросай одного его…
 

Даже с другого конца поля, где близость столбового леса и настороженная темь охватывали душу испугом и тайной, было слышно, как они смеются надо мной и называют ненормальным, однако я лишь посвистывал и орал пуще эту мужественную песню, чтобы хоть немного израсходовать ликование, которым было переполнено сердце. Я бы носился и дольше, но в колесные спицы попала ветка, и я растянулся в кустах. От земли пахло ночной мглой и ягелем, когда он набухает влагой и становится точно поролон: мягким и ужимчивым. Сквозь переплетенные ветви был виден костер: искры и пепел плясали в горячих струях жары, парни сидели вокруг на корточках и выгребали из золы печеную картошку.


– Я красноголовика нашел! – орал я из кустов, надеясь привлечь их внимание. – И еще одного! Ядреные!


– Тащи сюда, нажарим! – кричали они мне, и было похоже, что они меня тоже любили, – за добровольное шутовство, за то, что я азартно шумлю на большом пространстве поля и подыгрываю их коллективной дружбе. Это таинство у костра, это хвастовство и ломанье перед девчонками напоминало те отдаленные времена, когда весь первобытный род собирался в сухой высокой пещере, и женщины были так же ничьи, как и мужчины: весь день одни охотились, а другие собирали коренья, а вечером из общих припасов готовят ужин, костяными иглами с помощью жил шьют зимнюю одежду. Мы принадлежали только нашему содружеству и костру, мы знали только эти тропы, речки, поля, а ночью с небес нам мигали загадочные звезды, – и этих познаний об устройстве мира было достаточно для счастья.


Потом мы ели печеную картошку и мои два гриба, приготовленные в золе по рецепту полинезийцев: завернутыми в листья смородины. Девчонок покусывали комары, и они переступали с ноги на ногу, как запряженные лошади на солнцепеке.


– У меня там чайник и заварка, – сказал я Бабетте. – Чай не пьешь – какая сила.


– Ладно, – ответила она. – Тогда идем. Только по-быстрому, а то меня дома выбранят.


– И водяной из ближайшего плеса, – добавил я, потому что, выклянчив ее согласие, оробел. Что я там буду делать с ней, наедине? Уже не раз, и не только с ней, я попадал в ситуацию выбора: согласие повергало меня в ужас. Согласие свидетельствовало, что я тоже им нравлюсь и что я такой же, как все. Но похожим на всех я себя как раз и не ощущал; уж лучше страдать и мучиться от своей инаковости, чем столь быстро терять невинность и приобретать всеобщий опыт. И всякий раз волнение подступало с такой силой, что я начинал мямлить и заикаться. Важнее преграды на пути к цели, чем сама цель. Позднее это станут определять как задержку в развитии и умственную отсталость – излюбленный ярлык разных добродетельных матрон от педагогики, который они наклеивают всем детям, которых не понимают. Сложность заключалась в том, что я и не стремился вкушать от запретного плода, познавая на опыте разность полов. Потребность была, ночные отроческие грезы и отроческий грех уже подступали и одолевали, формируя сознание греховности, и, тем не менее, женщины казались мне еще страшнее и недоступнее, чем прыжки с парашютом в стратосфере. Да, я был задержанный, умственно отсталый, уведенный в сторону от прямых путей к цели, но благодаря этому я начинал осознавать свою исключительность, особость, значимость. Взрослые сладость этого греха познали, я не раз просыпался ночами от поскрипывания их кровати, но что-то не похоже, что это занятие их осчастливливало. Никакой психоаналитик не убедил бы меня, что в этом есть что-нибудь, кроме пошлости и грязи. Пусть вытесненный беспощадным отцом, пусть закомплексованный, но я предпочитал с утра до вечера пропадать в лесу и на речке, а в свиданиях с Бабеттой не было ни единого греховного помысла: я любил ее, пока мы были друзьями, и пугался, замечая ее уступчивость и женские ожидания. С самого юного возраста социальная жизнь, даже на примере нашей маленькой деревни, казалась мне такой идиотской, такой несчастливой, что от каждого столкновения с ней, от каждого соприкосновения я очищался только в лесу.


Я построил хижину для себя, в изрядном буреломе на берегу речки, куда не полез бы даже грибник или случайный охотник из местных мужиков. Безопасность и недоступность жилища много значили и, как я теперь понимаю, уже самый факт строительства означал, что я никогда не останусь в деревне, довольствуясь крестьянским трудом. Пожалуй, я действительно повел себя как вытесненный, изгнанный из дому, но мысль об окончательном отселении от родителей никогда меня не посещала. Да что говорить: их самих в ту пору я вовсе не воспринимал как отдельных от себя. Я перетащил в шалаш старый закопченный чайник, пару треснутых фарфоровых чашек, можжевеловый лук с пятью деревянными стрелами, из которого за все время охотничьих вылазок не застрелил даже дятла, острогу на налима и щук, изготовленную с помощью стальной столовой вилки, старый синий ватник, пачку сигарет «Юрате», топор, котелок, банку рисовой крупы, три коробки спичек и пакетик кориандра, завернутые в целлофан, с мыслью приготовить настоящую уху, приправленную специями, моток телеграфного провода: углы шалаша соединялись так непрочно, что от любого неловкого движения вся конструкция могла развалиться. В день завершения строительства я почувствовал мучительную досаду, свою полную житейскую неприспособленность и почти месяц туда не заглядывал. В моем возрасте прежде на Руси парни уже обзаводились собственными детьми, скотным двором и земельным наделом, а я еще играл в несовершеннолетние игры, и даже охотно.


Начав гулять с Бабеттой («Сын-то у нас погуливать начал», – сказала мать как-то раз за ужином), я и вовсе забросил шалаш, хотя давно пора было взять оттуда топор, который еще вполне годился в дровяник. И вот теперь я вел туда Бабетту, которая небрежно следовала чуть позади, обмахиваясь березовой веткой от комарья. Вел и не знал, как мне выпутаться из затруднительного положения. Ботинки я клянчил полгода, после прогулки впотьмах по ночному лесу их придется выбрасывать.


Спустясь к речке, мы оставили велосипед у тропы, ведущей в поле, и двинулись дальше налегке. Было и темно, и страшно, но, чувствуя позади дыхание Бабетты, я не подавал виду, что боюсь. Травы, кусты, деревья – все жило той настороженной ночной жизнью, которая так непонятна живому человеку. Днем и в ясную погоду эти речные извивы и крутые берега, заросшие смешанным лесом, были чудо как живописны, пойменный луг голубел от колокольчиков, но в этот час все дышало покоем неодушевленности и смерти, в каждом попискивании потревоженной полевки чудился львиный рык. Инстинктивно выставив руку, я отводил ветки и подвигался вперед, чутьем определяя направление.


– Ты же говорил, что двести метров, – бормотала Бабетта сзади. – Я, пожалуй, пойду домой…


– Двести и есть, – разозлился я вдруг. – Держись за мой хлястик – не пропадешь.


– Здесь дядя Толя Шевелев косит – его пожни. А на том берегу черники много, говорят…


– А то я не знаю.


– Надо же о чем-то разговаривать. Уже и ребят не слыхать, а мы все идем. Медведь нас не задерет?


– Медведь не дурак по ночам шастать. Он и днем-то ничего не видит, потому что близорукий. К нему можно подойти на десять шагов, если против ветра, он и то не учует.


– Вот я и говорю: вдруг он где-нибудь тут под кустом ночует? Утром теленок сюда забредет, а он его хоп! – и съест.


– Не бойся, мы уже у цели. Жаль, фонарик не захватил. Нагнись и лезь сюда, только осторожней. Мы сейчас небольшой костерок запалим.


– Может не надо? Кругом сушняк. Мы же в самый ельник забрались.


– А как ты думаешь чай вскипятить? В горстях, что ли? Мы небольшой соорудим, прямо тут. У меня тут старое кострище, я уже чаевничал один раз.


– Нет, мне тут у тебя все равно не нравится: тесно, темно.


– Я сейчас тебе провод сюда протяну электрический, не угодно ли? Может, еще люстру подвесить?


– Я решила, что после школы пойду работать в магазин, в отдел парфюмерии. Знаешь, как здорово: входишь туда – и такой запах: мылом, духами! Просто прелесть!


– Дался тебе этот город. По-моему, здесь пахнет не хуже, особенно днем, когда жарко и все разогревается на солнце. От смороды такой запах, что можно в обморок упасть.


– Нет, ты не понимаешь. В городе удобства: ванная, цветы на подоконниках, кисейные занавески. Я у тети Вали видела: у нее, знаешь, как входишь, сразу направо трюмо в полный рост, а на тумбочке баночек с косметикой полно, в ванной цветной кафель с рисунками, знаешь, как в Китае рисуют, две большие комнаты, пол паркетный, моющиеся обои голубые, – красота! И еще лоджия есть: с восьмого этажа знаешь какой вид – залюбуешься!


– Ну и катись к своей тете Вале, – рассердился я окончательно: спички гасли одна за другой, сухие еловые ветки никак не загорались, а искать впотьмах бересту не хотелось. Казалось, что Бабетта, расписывая прелести городской жизни, издевается надо мной, который, раскорячившись, пытался раздуть слабые искры и запорошил себе лицо пеплом. – Тебе там не жилье – тебе стильные мальчики больше нравятся…


– Ну и что? Они одеваются лучше деревенских. А у тети Вали сын, Глеб, ему двадцать восемь лет, у него уже машина «жигуль» красного цвета, я каталась…


– «Жигуль»! Сама ты «жигуль»! – рассвирепел я, хотя пламя, наконец, взбежало по веткам и веселый огонек заплясал в кромешной тьме. – Они же все там искусственные, они корову в глаза не видели, они думают, что жерех – это птица. Не вру, мне один городской парень доказывал. Как муравьи, бегают без толку туда-сюда. Я зачем тебя сюда привел?


– Зачем?


– Чтобы ты мне помогала. А ты критику наводишь. Мой шалаш раскритиковала. Нормальный шалаш. Хорошее жилище для охотника. Сбегай лучше на речку за водой.


– Ой, нет, я заблужусь.


– Да тут рядом. Слышно даже, как журчит.


– Нет, я боюсь. Сам сходишь, не маленький.


– А ты маленькая? Всего-то два года разницы.


– Нет, я у костра тебя подожду.


– Ты в сапогах…


– Да нет же, говорю тебе, я заблужусь. И вообще, пора домой…


– Ладно, сиди тут. Но если я ботинки начерпаю, ты будешь виновата.


Мне надо сразу понять, что и я не большой патриот сельского отечества и что ничего у нас не выйдет, но мы творили древнюю мистерию: у огня сидела Ева, Адам шел к реке зачерпнуть воды. Отойдя немного, я обернулся. Огонек в чаще выглядел странно: яркий, живой, перебегающий, он с трудом рассеивал тьму и был похож на болотный. Оставалось опасение, что прошлогодняя хвоя займется. У тебя не бывает, что в присутствии женщины добавляется пара-тройка лишних страхов? У меня почти всегда. Хороших, каменистых приступов к воде не было, но я надеялся как-нибудь изловчиться и зачерпнуть прямо с бережка. Глаза не сразу привыкли к темноте, я расцарапал щеку и, спустившись по косогору, угодил в непросохшую старицу. Теперь остерегаться не имело смысла, в размокших ботинках хлюпала вода. Я разулся на берегу, снял носки, закатал штанины и спустился в русло. Вода была просто ледяная: где-то рядом бил ключ; она таинственно струилась откуда-то из-под провисших корней сосны и, образуя мелкий плес, исчезала в сплошных зарослях ольхи. Поверху пахло подкошенным сеном, когда оно вянет, а возле самой воды – тиной, водорослями, йодом. Так и казалось, что в открытый зев чайника вплывает минога: они водились здесь во множестве.


– Сварится, – произнес я вслух, с шумом карабкаясь на берег. Колоться об иглы и ветки не хотелось, пришлось вновь обуться. Что-то, заслуживающее внимания, следило за мной оттуда, с того берега, из-за сосны, я ощущал это кожей и каждой боязливой жилкой, но не разрешал себе даже мыслями обращаться туда. Это ночной наблюдатель боялся меня больше, чем я его. Одно воображенье. Волки нападают, только если заснешь у костра, да и то лишь зимой. Бабетта станет насмехаться надо мной, если обнаружит в шалаше лук: надо было, пожалуй, надежнее его спрятать.


Но когда я, наконец, вскарабкался на угор, приветливый огонек в чаще меня не встретил. Только несколько обгорелых палочек, шипя, пускали дым. В надвинувшейся тьме вокруг тоже было что-то непривычное. Лишь подойдя ближе, я понял, в чем дело: шалаш был разрушен. Колья были выдернуты, настил валялся на земле. Бабетты нигде не было видно, но я как-то сразу почувствовал, что ночные звери здесь не при чем. Первой моей мыслью было, что нас выследили ребята, но я потом понял, что все проще: Еве не понравилось ее жилье. Здесь не пахло, как в отделе парфюмерии универсального магазина. Она его разрушила и ушла.


Теперь бы я ее понял, но тогда…


Ты не поверишь, но я заплакал. Я заплакал навзрыд. Это было так, как если бы плюнули в душу. Ведь я был горд и доволен, что привел в свой дом женщину, я готовился исполнить ее прихоти, ублажить ее чрево горячим чаем, а она поступила точь-в-точь как лисица, которой не понравилось логово, выбранное лисом. И как лисица, она его загадила и ушла.


Слизывая слезы, машинально я собрал обугленные ветки и раздул огонек, попытался воткнуть колья в прежние лунки, но руки у меня опустились. Это была одна из тех выжигающих душу обид, которые мне наносили люди, и от которых я излечивался только в лесу и на реке. Но люди напомнили мне, что они способны преследовать одинокого охотника своей ненавистью даже здесь – в лесу и на реке, в его владениях.


Не знаю, сколько времени я там пробыл, на развалинах своей хижины, но движительной мыслью, выведшей из оцепенения, была та, что, в довершении бед, мне придется, вероятно, возвращаться пешком. Я оставил все, как было, даже потрескивавший костерок, и знакомым путем спустился к реке, переправился через нее. Так оно и оказалось: возле тропинки велосипеда не было. Бабетта ушла на войну. Наши женщины годятся для этих целей. Из славянок я и до сих пор не встречал ни одной, которая бы умела быть другом. В твоем доме им нужно одно – власть. Их роль – разрушение и предательство. Их оружие – грубые упреки, насилие и, если оно не действует, – измена. Говорю тебе: я не встречал ни одной, которая бы питала почтение к мужеству. Ни одной, которая бы не преступала черту своих полномочий…


– Но почему она это сделала? – спросил я Венесуэльского.


– Трудно сказать. Но архетип поведения наверняка очень древний. Она-то потом говорила, что обиделась на меня, узнав от подруг, что я называл ее дурочкой и Бабеттой. Но я думаю, ей не понравилась отведенная роль. Она боялась, что, напоив ее чаем, я начну ее обнимать-целовать, а за это как бы недорого заплачено. Ты меня понимаешь? Русские женщины ужасные трусихи. И так же, как и мы, они не соблюдают границ, условий и законов. Но она меня переоценивала: в те годы я был совсем еще мальчик. Мне следовало настоять, чтобы за водой отправилась она. Мужчина не должен бросать слов на ветер. Как важно придерживаться изначальных правил, я понял много позже. Никогда не служи женщине, мой друг. Служить женщине – это фигуральное выражение, которое мы употребляем, чтобы отблагодарить их за служебное рвение. Не слушай, что говорят по этому поводу поэты: редко случается, что у них все в порядке с головой. Что до меня, то с тех пор я никогда не привожу женщин домой. То есть туда, где я привык отдыхать или принимать какие-либо решения…


– Погодите, а Лиза? Консульша, так вы ее называете…


– Мне очень хотелось получить это назначение. А холостяки этим дуракам из тогдашнего министерства иностранных дел казались людьми подозрительными. И я заключил с Лизой фиктивный брак. Сроком на шесть лет. Правда, потом мы его продлевали. Ведь кто-то должен опираться на твою руку на приемах в иностранных посольствах.


– Думаю, что вам пора заглянуть в гинекей, как вы ей обещали.


– Напротив, думаю, что она подождет. А вот тебе, мой друг, не стоит скромничать, раз ты пришел занять денег. Сколько тебе дать?


©, Ивин А. Н., автор, 1982, 2008 г.

Давайте веселиться

Пока он не понял, что это слабость многих, он боролся с ней, убежденный, что она свойственна только ему. Но чем чаще замечал ее у других, тем добродушнее относился к собственной и уже не требовал самосовершенствования.


Вот и сегодня, прежде чем идти на работу, он получил письмо от Напойкина и установил, что Напойкин тоже болен. Лень и тупость, национальные болезни.


«Вчера было воскресенье, – писал он. – Я думал, с утра почитаю адвоката Кони, а после обеда мы с женой начнем оклеивать квартиру. Но продрых я до обеда, поел и вместо того чтобы читать, целый час ковырял в носу. И ведь понимаю, что мне как юристу пригодилось бы, а пересилить себя не могу. И вот за этим-то занятием провел целый час, чувствуя глухое, подспудное раздражение, а в голове – звон, точно меня дубинкой оглоушили. Между тем Антонина стала кормить Маринку. Маринке шесть месяцев, покушать она любит, в этом ей не откажешь: увидит бутылку с молоком, затрясется, ногами засучит. Глотает, захлебывается, давится – одно удовольствие смотреть. Я даже подумал, что если людей накормить, они утратят необходимую жизненную энергию и все их творчество сведется к тому, чтобы колупать в носу. Голод – большой стимул к деятельности.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6

Поделиться ссылкой на выделенное