banner banner banner
Неизвестный Алексеев. Том 4. Послекнижие
Неизвестный Алексеев. Том 4. Послекнижие
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Неизвестный Алексеев. Том 4. Послекнижие

скачать книгу бесплатно

Неизвестный Алексеев. Том 4. Послекнижие
Геннадий Иванович Алексеев

Геннадий Алексеев (1932–1987) – не забытый, но самый «малоизданный» культовый автор середины ХХ века, его роман «Зеленые берега» – неоценимый вклад в культуру России; основоположник российского верлибра, прозаик, поэт, художник.

Четвертый том «Неизвестного Алексеева» включает стихи и поэмы, написанные Г. Алексеевым в 1973–1977 гг. и собранные им в книгу «Послекнижие». Большая часть этих стихов не публиковалась.

Книга снабжена уникальным иллюстративным материалом: архивными фотографиями Алексеева, ранее не издававшимися, и факсимиле черновиков.

Геннадий Иванович Алексеев

Неизвестный Алексеев. Послекнижие

© Алексеев Г. И. (наследники), текст, 1977.

© «Геликон Плюс», макет, 2018.

* * *

От составителя

Очередной том серии «Неизвестный Алексеев» по своему содержанию принципиально отличается от предыдущих томов, в которые за редкими исключениями включались только ранее не публиковавшиеся произведения. В этот том, соблюдая волю автора, было решено включить 420 стихотворений, написанных Геннадием Алексеевым в 1973–1977 годах и выбранных им для книги, которую он назвал «Послекнижие». Только четвертая часть этих стихов опубликована, преимущественно в книге «Я и город», вышедшей в 1991 году. Название «Послекнижие» выбрано автором потому, что стихи, написанные до 1973 года, он собрал в сборник, которому дал название «Книга». Часть стихов, вошедших в «Книгу», были опубликованы, а неопубликованные составили основную часть второго тома серии «Неизвестный Алексеев».

Годы 1973–1977 в творчестве Геннадия Алексеева очень важны. В первом номере журнала «Аврора» за 1973 г. наконец был опубликован полный текст поэмы «Жар-птица», написанной еще в 1961 г. и отрывки из которой были опубликованы в газете «Смена» в 1965 г. По этой поэме, которую критик Никита Елисеев назвал одной из двух великих книг про блокаду, в 1975 г. режиссером Владимиром Воробьевым в Ленинградском театре музыкальной комедии был поставлен одноактный спектакль на музыку Александра Колкера, с которого люди выходили со слезами на глазах.

Публикация поэмы в «Авроре» несомненно дала сильный толчок творческой активности автора. В 1973 г. им написано более 200 стихотворений, 169 из них он включил в «Послекнижие». В 1975 г. Геннадий Алексеев был занят работой над музыкальном спектаклем, для которого написал новые стихотворные фрагменты в более строгой форме, и поэтому смог включить в «Послекнижие» только 13 стихотворений и одну короткую поэму.

Большинство стихов «Послекнижия» написано свободным стихом, ставшим более глубоким по содержанию. А в 1977 г. Геннадий Алексеев написал 25 сонетов в самой твердой из сонетных форм – итальянской (ababababcdcdcd), где используются только 4 рифмы. Скорость написания этих сонетов удивительна – первые 10 написаны всего за 9 дней – с 15 по 23 марта, 11 за 12 дней в апреле, 1 в мае и только 3 в августе. Этим он доказал, что выбор формы свободного стиха не вызван нежеланием автора писать проще.

А. М. Ельяшевич

Вместо предисловия

И что-то переменилось в освещении, бесшумные часы много-много-много раз пробили, минули годы, и перекрасил угрюмые декорации невидимый луч… стало тише, а-а-а, исчезли Довлатов, Рубин; Кузьминский прощался в дверях с

Агой и Анной, не было уже и Кондратова, Уфлянда, мирно беседовали лишь Тропов и Гена Алексеев – Гена посмеивался. – Зачем кучковаться и подставляться, собираясь в мишень, по которой органам легче ударить, что им стоит покончить одним ударом с самостийным богемным притоном? – Тропов же сообщал Гене, что на миру и смерть красна, тем паче, это не простой богемный притон, не случайное грязное стойло Пегаса, куда мы эмигрировали из несвободы, а место историческое, вшивая биржа.

Гена? Редкий для «Сайгона» гость, давненько не жаловал.

Соснин даже не сразу его заметил.

Такой же, как прежде. Тёмно-каштановые, с рыжеватым отливом волосы, чёткий профиль, светло-голубые глаза, скупая мимика… даже борода, отпущенная в последние годы, аккуратно росла «по форме» – Гена, казалось, постоянно, и сейчас, когда пил жидкий кофе из цилиндрической чашки с отбитой ручкой, строго следил за собою со стороны.

И нерифмованные, свободные стихи его были сдержанны и точны, внимательны и точны, ироничны и точны; педантичны, как он сам.

Как изысканно он сервировал низкий стеклянный столик, ожидая гостей на свой день рождения, ежегодно, восемнадцатого июня… симметричные символические картины, написанные темперой, – на стенах, густо-красные пионы – в стеклянной вазе; небольшой письменный стол с остро оточенными карандашами в высоком стаканчике, аккуратной стопкой листов бумаги и фотографией Вяльцевой, потусторонней музы.

Выверенно-точно сервированный столик, ни тарелки, ни фужера и на миллиметр нельзя было сдвинуть, не оскорбив строгое чувство прекрасного, которое жило в Гене! И порядок пития был для него не менее важен – сухое вино, водка, коньяк, уже в сумерках белой ночи подавались причудливые коктейли со льдом, которые могли свалить с ног… не раз бывало, что и валили…

Если взять
тень стрекозы,
скользящую по воде,
а потом
мраморную голову Персефоны
с белыми слепыми глазами,
а потом
спортивный автомобиль,
мчащийся по проспекту
с оглушительным воем,
а после
концерт для клавесина и флейты,
сочинённый молодым композитором,
и, наконец,
стакан холодного томатного сока
и пару белых махровых гвоздик,
то получится неплохой
и довольно крепкий коктейль.

Ритм и его стихов неуловим, но если у Кривулина блуждания ритма задаются прежде всего блужданием самой рифмы, то в Гениных верлибрах ритм лишь ощущается в напряжении строк, смысловой заряд с нетерпением ждёт разрядки в последнем слове.

Его можно сделать ещё крепче,
если добавить
вечернюю прогулку по набережной,
когда на кораблях уже все спят
и только вахтенные, зевая,
бродят по палубам.
Пожалуй,
его не испортил бы
и телефонный звонок среди ночи,
когда вы вскакиваете с постели,
хватаете трубку
и слышите только гудки.

Но это
уже на любителя.

– Его стих – этакое простенькое, с итоговым подвохом, иносказание.

– Обманчиво-простенькое!

– Ну да. И с жёстким каркасом, который обволакивается поэтическим воздухом.

В один печальный туманный вечер
до меня дошло,
что я не бессмертен,
что я непременно умру
в одно прекрасное ясное утро.

– И он о смерти!

– Самая больная из вечных тем!

От этой мысли
я не подскочил,
как ужаленный злющей осой,
не вскрикнул,
как укушенный бешенным псом,
не взвыл,
как ошпаренный крутым кипятком,
но, признаться,
я отчаянно загрустил
от этой
внезапно пронзившей меня мысли
в тот
невыносимо печальный
и на редкость туманный вечер.
Погрустив,
я лёг спать
и проснулся прекрасным ясным утром.
Летали галки,
дымили трубы,
грохотали грузовики.
«Может быть, я всё же бессмертен? —
подумал я. – Всякое бывает».

– Почему печален даже тогда, когда улыбается, когда смеётся?

– Геннадий Иванович, здрасьте! – не удержалась Милка.

– Почему такой грустный вид? – подключилась Таточка, а Геннадий Иванович, только теперь увидевший весёленькую компанию, признался с беззащитной улыбкой. – Жизнь не удалась.

Тропов захохотал. – Удалась, удалась на славу! Не верьте бытовым самооценкам поэта, отравленного мировой скорбью. Вот, – Тропов лихо взбирался на своего загнанного, с потрёпанной сбруей и оборванными стременами, конька, – вольно пируем в рабочее время за гроши с ослепительными красавицами, в этой ли поднадзорной богемной забегаловке пируем, в стерильных ли «Астории», «Европейской», для нас, прогульщиков социализма, все двери открыты, швейцары кланяются…

– И мы пойдём туда, где можно без труда достать себе и женщин, и вина, – подпел-подыграл Тропову, забарабанив по столу, вернувшийся незаметно Рубин.

– Вот-вот! – радовался Тропов, – только идти никуда не надо, пришли, правда? – выразительно посмотрел на Та-точку.

– Помнишь, Геночка, на твоём дне рождения окосели все от коктейлей?

– На каком дне рождения? – уточнял Геночка.

– Не помнишь? Уходили уже, я в подворотне чуть не свалилась, в ту ночь ноги не слушались, под руки понесли к трамваю.

В ту ночь мы изрядно выпили.
– Вот послушай! – сказал Альбий. —
«Паллы шафранный покров, льющийся к нежным стопам,
Пурпура тирского ткань и сладостной флейты напевы».
– Неплохо, – сказал я, —
но ты ещё не нашёл себя.
Скоро ты будешь писать лучше.
– Пойдём к Делии! – сказал Альбий,
и мы побрели по тёмным улицам Рима,
шатаясь
и ругая раба
за то, что факел у него нещадно дымил.
– Хороши! – сказала Делия,
встретив нас на пороге.
– Нет, ты лучше послушай! – сказал Альбий. —
«Паллы шафранной поток, льющийся к дивным стопам,
Тирского пурпура кровь и флейты напев беспечальный».
– Недурно, – сказала Делия, —
но, пожалуй, слишком красиво.
Раньше ты писал лучше.
В ту ночь у Делии
мы ещё долго пили хиосское,
хотя я не очень люблю сладкие вина.
Под утро Альбий заснул как убитый.
– Ох уж эти мне поэты! – сказала Делия.
– Брось! – сказал я. —
Разве это не прекрасно:
«Паллы шафранные складки, льнущие к милым коленям,
Пурпура тусклое пламя и флейты томительный голос»?

– Тогда ещё непьющий… ну, Эрька Шмит, с бразильскою балериною заявился, и пьющий… да, да, и смуглянка-бразильянка наклюкалась, как возлюбленные, обнялись втроём и уснули на диване, уместились, потом к ним и Женька Линсбахов захотел четвёртым пристроиться, хотя пузо у него, как на девятом месяце… у Лучанского табак кончился, ты ему своего отсыпал, душистого-душистого, но мимо кисета, а Сашке Житинскому взбрело на ум купить у тебя картину, вы торговались долго, ты не уступал… – и как каждый год у Соснина текли аллергические потоки из ноздрей, глаз… тополиные пушинки залетали из ночи в пепельно-сиреневое окно, глуховато потрескивала пластинка с далёким-далёким звонким голоском Вяльцевой.

– Тогда и Голявкин с Грачёвым поцапались, выясняли, кто гениальнее, Грачёв чуть с подоконника во двор не вывалился.

– Это вспышки памяти, дорогие для нас, но – вспышки на краю ночи, после неё мы уже не проснёмся! Ночь близится, она – бесконечная. Слабый световой след нашего поколения угаснет…

Всё дым, всё развеется?

– Грустить не надо, всякое поколение – потерянное.

Нас ждёт отрада? – Соснину привиделся Франя Флакс, тяжело облокотившийся на материнский рояль.

– Привет! – с кофе, двумя пирожками на тарелке, которую держал в вытянутой руке, подгребал Головчинер; едва услышал про «след», память, утрамбованная цитатами, услужливо предложила поэтическое лекарство от скорби:

А может, лучшая победа
Над временем и тяготеньем —
Пройти, чтоб не оставить следа,
Пройти, чтоб не оставить тени…

Лекарство не врачевало, Геночка, похоже, не на шутку страдал. – Это, Даниил Бенедиктович, лишь зарифмованное заклинание, – сказал он.

– И у Лохвицкой заклинание? – не сдавался упрямец-Головчинер, поглаживая ямку на подбородке, —

Прекрасна только жертва неизвестная:
Как тень хочу пройти.

– О, она хоть тенью хочет пройти… у поэтов второго ряда особенно велик соблазн громко заявить, что виноград зелен, – криво улыбнулся Бухтин.