скачать книгу бесплатно
Так вот Гёргельсанч. Он был военным строителем, прошедшим всю войну, от которой у него остались ноющие на погоду раны и трофейный мотоцикл с коляской, прихваченный где-то под Берлином. А ещё – хозяином дома, хотя и пришедшим туда после войны примаком, где мы снимали угловую комнату до переезда на Чиланзар. Этот дом получила то ли в приданное, то ли просто так от родителей, четы Труновых, которых я видел лишь пару раз за 8 лет жизни в том доме, его жена, художница Нина Викторовна. Она была необычной художницей – писала акварелью птиц, животных, насекомых и прочую живность для школьных наглядных пособий. Не скажу, чтобы она, в отличие от своего добрейшего супруга, очень меня привечала, но никогда не мешала мне сблизи любоваться её работой, когда она сидела на открытой террасе с шаткой и худой крышей, но зато тремя ступеньками из мраморной крошки, и тщательно выписывала оперения каких-нибудь какаду. Может потому и не мешала, что больше никто – ни муж, ни дети, Витька с Ксанкой, её творчеством, как я тогда уже понимал, не интересовались.
Худая крыша и мраморные ступени – это и было альфой и омегой личности Гёргельсанча. Он являл собой огонь и пламень, воду и камень, втиснутые в одну субтильную человеческую ёмкость. Чудачествами его превосходил, пожалуй, лишь Крылов, но Ивана Андреевича я видел лишь клодтовского, бронзового, а Гёргельсанча наблюдал живого. Он был, пока были живы мои родители, персонажем многих наших домашних побасенок, рассказывать которые не пересказать.
Скажем, решил однажды весной Гёргельсанч создать себе образцовый сад, чуть не парк на просторном своём участке. Подход к делу сразу был явлен основательный: на мотоцикле от поверженных немцев объезжен весь город, куплены лучшие лопаты, рабочая одежда и обувь, защитные средства – буквально по СНиПам, а что – военный строитель, построившей столько для Родины, у себя дома должен снижать планку? Под сарайным навесом, где давно пошёл трещинами от хронической невостребованности и хронических же протечек навеса массивный верстак, была сколочена огромная рама из лучших в городе досок, которая, если только где-нибудь уже не сгорела, всех нас переживёт и на которую была туго натянута блестящая оцинкованная сетка самого дорогого сорта.
И вот в указанный отцом семейства день вся его команда – отлучённая от кистей и красок супружница, растерянный от незнания чем заняться, поскольку отец отнял воздушку, Витька, парень ровно на 10 лет старше меня, и его старшая сестра Ксана, собиравшаяся вообще-то в парк Тельмана на воскресное рандеву, а не копаться в саду – выходит, одетая в новьё строго по СНиПу, в «сад» – в кавычках, ибо там росла какая-то дико-тугайная поросль, да несколько чуть не вековых деревьев, посаженных стариками Труновыми ещё в пору их молодости. В руках, одетых в новенькие рукавицы, у всех тоже сниповские лопаты. Гёргельсанч их строит и ставит боевую задачу: копать и просеивать землю. Сам он прилаживает упор к раме с сеткой, чтобы та нависала на горизонтом земли градусов на 60, и только что не командуя «делай, как я», показывает, что следует собственно делать.
Так они трудятся часов с 11-и до полудня, просеяв ведра, скажем, четыре, не больше, земли, ибо она не просеивается – вся в камнях, старых сучьях, а тут ещё червяки попадаются, и Нина Викторовна долго их изучает, чтобы когда-нибудь воспроизвести на учебных пособиях максимально близко к живому оригиналу.
В полдень начинает накрапывать дождь.
– Ладно, – с досадой втыкает Гёргельсанч в землю лопату на целый штык, – всё равно под дождём не работа – пойдёмте обедать.
После обеда все разомлели, да и дождик пуще разошёлся – весна же, куда без дождя.
…Оставленные в тот день в несостоявшемся саду лопаты с надетыми на их черенки рабочими перчатками – чтобы не перепутать, где чья, и проржавевшая сплошь, несмотря на заявленную оцинковку, сетка стояли на том же месте три года спустя, когда мы навсегда покидали их милый дом, переезжая на Чиланзар.
А ещё раньше Гёргельсанч решил строить туалет типа сортир «лучше, чем у генерала» – это было его мерило качества, как у других – международные стандарты. Генерал – это тот самый папин сослуживец в гражданскую, Норейка, с чьей поздней, как и я у папы сын, дочерью Лялькой мы были погодками и дружили. Главным образом потому, что наши мамы одновременно водили нас с пелёнок в парк Тельмана, как француз убогий водил Евгения Онегина в Летний сад, где мы и проводили все дни, кроме дневного сна. А ещё потому, что в доме у генерала было характерное для ташкентской колониальной архитектуры словно вдавленное внутрь дома, хотя частично и выступавшее за его красную линию, на котором было хорошо играть мелюзге – не жарко от солнца и не мокро от дождя. На генеральской парадной мы с Лялькой проводили большую часть времени, когда были не в парке. А в их доме, как и в саду я никогда не был, как ни звали Лялькины родители – по детской стеснительности, о которой писал в сериале «Лиловая кружка». Но Гёргельсанч явно бывал, потому что уборной замышлял переплюнуть соседа, жившего через улицу, а потом и сравняться с ним воротами, которые у генерала были сродни войсковым – с пиками наверху и звездой.
До ворот при мне дело ещё не дошло (оно, увы, не дошло, и намного позднее, в чём я убедился, когда, вдруг, отчего-то разнастальгировавшись, побывал там лет через 15 – в первый и последний раз после переезда на Чиланзар), но вот уборная своего часа таки дождалась. А иначе и быть не могло: старая деревянная, помнившая ещё Туркестанское генерал-губернаторство, давно превратилась в подобие сарая деда Мазая. Но у того хоть крыша была надёжная, а у сего же «строения» не менявшийся с довоенных лет толь, давно пройдя период полураспада, перешёл к полному и беспрестанно сыпался на головы испражняющимся. Да если бы только толь! Случались ведь и дожди…
Мои родители ходили в эту уборную под зонтами с широкими куполами, а меня сажали за круглой печкой, крашеной Кузбасс-лаком, на фаянсовый горшок, дошедший от моей бабушки Анны Николаевны, купленный ею в Верном ещё при Александре III. Как ходили, по папиному выражению, «на двор» в дождливые дни сами хозяева, я не видел, но однажды остервеневший от потопа при его поносе Гёргельсанч заявил, как рубанул, подсказав Станиславу Говорухину, которого может и знал – кто только не бывал в Ташкенте! – название его знаменитого публицистического фильма, снятого тридцать лет спустя:
– Так жить нельзя!
И творческая, а потом и производственная энергия закипела. Подняв стены будущего монументального, хотя уже и вышло постановление о борьбе с излишествами в архитектуре, которое, впрочем, на частные постройки не распространялось, сортира, чем-то походившего на сделанном Ниной Викторовной красочном рисунке по мужниным высокопрофессиональным чертежам на Павильон Росси в Михайловском саду Ленинграда; скромнее, конечно, и меньше по площади, да и без гранитного причала, ибо ни Мойка, ни даже Салар по участку Соловьёвых не протекали, – так вот едва подняв стены этого нужнейшего в жизни частного сектора строения на метр, Гёргельсанч развалил к чертям собачьим старую уборную. И место сровнял с землёй, вызвав прежде, разумеется, ассенизаторов для очистки выгребной ямы.
Что ж, пришлось ходить в уборную и дальше с зонтиком, но это же временные трудности, если верить Гёргельсанчу, в отличие от прежних, перманентных, что взрослых уже ободряло. Мужчины только, особенно приходившие к нам и к хозяевам в гости, были недовольны: часть своих надобностей мы ведь справляем стоя, а значит им приходилось это делать чуть ли не у всех на виду.
До возведения всей постройки в целом мы там не дожили, но хорошо ведь и то, что с годами над живописными рукотворными руинами виднелись уже только головы посещавших это, обещавшее стать роскошным, отхожее место. Но во всём есть ведь и свои плюсы: из окон дома зато видели, «занято» или «свободно». Сколько на одних только галошах сэкономили!
13. УЗНАВАНИЕ СЛОВ
И вот этот наш Гёргельсанч, покуривая однажды майским вечером папиросы «Казбек» на своём мраморном крылечке, сказал своему подсевшему к нему сыну Витьке:
– А что мы с тобой всё торчим и торчим тут, как бельмо на глазу? А давай-ка, сынок, съездим к твоей тётке в Ленинград!
Тут он немного попутал, ибо там жила тётка вовсе не Витькина, а его мамы, блокадница, присылавшая любимой племяннице с детками в слишком сытый в 50-х Ташкент каждый месяц большую посылку, полную пакетов «Геркулеса» – а что б не голодали. Я скажу вам, что, прожив в Ташкенте больше 30 лет, не только не видел сам, но даже и тех не видел, кто лично видел, как кто-то в нашем городе ест овсяные хлопья. Плов – это, да, это многие, а именно все. А вот «Геркулес»… Но дорог ведь, как говорится, не подарок – дорога твоя любовь. Тётушки Нины Викторовны, то есть. И решил Гёргельсанч её отблагодарить.
Купив билеты для себя и Витьки – почему только им, история умалчивает – вероятно, Нина Викторовна опаздывала со сдачей в издательство «Укитувчи» плакатика с крокодилами, а у Ксанки завёлся очередной ухажёр, который мог ведь, в её отсутствие, и переметнуться на сторону, Гёргельсанч натащил с Алайского чуть не возы всяких фруктов, верно рассудив, что блокадница даже и через 15 лет после войны нуждается в основных витаминах. В урочный день к воротам, которые пока были, мягко говоря, плоше, чем у генерала, подъехала ярко-зелёная «Победа» с жёлтыми шашечками от буфера до буфера, как тогда называли бамперы. В неё погрузились Гёргельсанч с Витькой, едва запихав в багажник гостинцы, и отправились на тогда ещё не снесённый вокзал, построенный архитектором Сваричевским – зятем Александра Фёдоровича Керенского – будущего правителя России.
Прошло не больше недели, как я, уже засыпавший, услышал на террасе сперва звонок от калитки, а потом нестройный шум возбуждённых голосов. Мне показалось, что вроде как и голос Витьки, но он же уехал, значит, ошибся, подумал я и провалился в сон. А утром родители, продолжая это с хохотом обсуждать, рассказали, что то был и правда Витька – они с Гёргельсанчем вернулись!
Оказывается, сойдя с поезда на Московском вокзале и загрузив до критического прогиба тележку носильщика, они взяли на площади такси, всё привезённое в него перегрузили и на вопрос таксиста: «Куда едем?» – солидно ответили: «Сейчас». Водитель включил таксометр, тот начал щёлкать, а адреса пассажиры не называли. Гёргельсанч перерыл все свои многочисленные карманы, планшетку, с которой отставной капитан инженерных войск не расставался с войны, потом попросил открыть багажник и стал потрошить чемоданы.
Когда таксометр накрутил им уже чуть не полсотни рублей – старыми, разумеется, но тогда это были вовсе не малые деньги, Гергельсанч был вынужден признать своё фиаско: он забыл взять тёткин адрес.
– А ты его вообще-то у матери спрашивал? – проницательно спросил Витька, и тут выяснилось, что и этого сделано не было.
Тогда Гёргельсанч плюнул в сердцах, растёр и подозвал уже другого носильщика, который как раз сдал своих клиентов с рук на руки таксисту и до следующего поезда освободился.
– Давай, грузи!
– А к какому поезду прикажете?
– Давай пока в камеру хранения…
Избавившись от багажа, они пошли с Витькой в кассу и купили обратные билеты. Поезд, пятьсот-весёлый, был только вечером, да и то хорошо – скорого пришлось бы ждать двое суток, кантуясь на Московском вокзале, забитом пассажирами битком.
– Что, Витя, пошли, что ли, хоть в баньке помоемся – а то все пропахли копотью.
Тогда поезда ходили на паровозной тяге, а это, кто ездил на них, как я, помнит, и дым, и искры в окно и во все щели, и гарь на зубах.
– Земляк, – окликнул он прохожего, снова выйдя на площадь Восстания, – у вас тут есть хоть какая-то баня?
На что получил по-питерски язвительный ответ:
– Чай не завшивели, моемся.
Гёргельсанч второй раз на ленинградской земле плюнул в сердцах и пошёл к постовому. Тот и объяснил, как пройти к ближайшим – Ямским – баням: по Лиговскому налево, в первый поворот не сворачивать – упирается в Пушкинскую, а только во второй и вниз по Кузнечному: будет Коломенская, потом – Марата, а следующая – Достоевского, на неё и свернуть.
– Направо, налево? – уточнил Гёргельсанч, не услышав этой детали.
– Там только налево, – сказал постовой и прибавил: – На каком фронте от пули бегал, деревня?
Говорят, с его, правда, слов, Гёргельсанч сдержался. Сказал вежливо: «Спасибо», – и зашагал в Витькой в баню.
Перед поездом они, чтобы обратно не тащить, раздали все свои фрукты маявшимся в зале ожидания, которые их чуть не превратили, от азарта, в оборванцев. Кое-как вырвавшись и стирая с лица плевки тех, которым досталось восточной халявы меньше других, они погрузились в поезд и покатили обратно.
Мама смеялась, отец улыбался, а мне было их жалко. Вечером я подсел к Гёргельсанчу на крылечко из мраморной крошки, нагретое солнышком позднего мая, и учтиво спросил:
– Гёргельсанч, как вам Ленинград? Я в нём не был пока, мы только через месяц поедем.
Он потушил только что зажжённую папиросу и бросил:
– Хороший город. Только жлобский!
И непривычно хмурый ушёл в дом.
Я уже писал где-то, что помню, от кого впервые услышал те или иные слова и выражения. Например, «кинозвезда» – от ташкентского кинорежиссёра, тогда заканчивавшей ВГИК, Камары Камаловой. А прилагательное «жлобский» – вот в тот раз от Гёргельсанча.
…Мягко провернулся ключ в дорогом замке, и дверь Большаковых открылась.
– О, лёгок на помине! – воскликнула Лена. Она несла пакет с мусором в мусоропровод. – Только сейчас собирались тебе позвонить: Андрей там плов направляет.
– И потому трубку не берёт? – спросил я недоверчиво.
Лена выбросила пакет, поднявшись на пол-этажа выше, в жерло мусоропровода и на обратном пути подцепила меня за руку.
– Не может быть – она у него всегда в кармане, когда готовит.
Заложив морковь и густо посыпав её растёртой ладонями зирой, Андрей прикрыл крышку казана – хорошего, наманганского, чугунного – у меня тоже такой, только меньше – на одного, достал из домашних брюк смартфон и открыл журнал звонков. Был он немного сконфужен, что вышла такая накладка после того нашего разговора, когда он бросил трубку.
– Не было звонков от тебя! – радостно воскликнул он. – Проверь свой.
Да, это был мой промах: набирал другого Андрея – питерского коллегу, ткнув по ошибке не туда в списке контактов.
– Что-то мы все с этим чеком ополоумели, – сказала Лена. – А может выбросить его и забыть?
14. ХРЕНОВАЯ ОТ ЗАСРАКА, ИЛИ ЛАДАН ВОСТОКА
Плов – такая институция, что и на секунду нельзя оставлять без внимания. Поэтому Андрюха выставил Лену из кухни, а меня усадил за столик:
– Бир минут!
Он тщательно перемешал правильной – из цельного куска нержавейки, тогда не сломается в шейке – шумовкой начавший побулькивать под морковной соломкой зервак, добавил в казан кипятка из только что свистевшего чайника, бросил щепотку сушёного барбариса, закрыл крышку и убавил огонь. Потом достал из холодильника шкалик, полный неуловимо отдававшей зеленью жидкости, в которой плавали белые хлопья, подсел ко мне, разлил жидкость по стопкам и придвинул уже порядком остывшие курдючные шкварки:
– Не будем нарушать традицию.
А традиция такова, что под горячие шкварки следует пропустить первую рюмочку. Можно её же и последнюю, но полное соблюдение традиции предусматривает и вторую – после достижения зерваком готовности или закладки риса – кому как больше нравится, а также третью – уже под плов. А вот больше пить не стоит – это неуважение к плову.
Под холодные шкварки мне пить покамест не приходилось, но принимая во внимание обстоятельства, привередничать неразумно.
– Прости меня, старик, нашло что-то тогда.., – сказал Андрей, взяв со стола свою стопку и выжидательно посмотрел на меня. Правильно сделал: как же чокаться, если между друзьями повисла обида.
Я ничего не ответил – просто поднял холодный стопарик, протянул руку и звонко с ним чокнулся. Андрей радостно выдохнул и махом опрокинул чарку в горло.
– Ах, хорошо пошла! – и следом бросил туда же жменьку шкварок.
Делать хреновую водку – а в шкалике кедровой «Зелёная марка», которая больше всего, на наш вкус, годится в качестве исходника хреновой, была именно она – Андрей научился у засрака Саши Дроздова, когда я ещё до пенсии работал в «Санкт-Петербургских ведомостях» и их познакомил. Вы не подумайте, я не диффамировал Сашу – это достойнейший человек, один из старейших на Неве фоторепортёров и на шесть лет совместной работы мой друг, заслуженный работник культуры России, а коротко по-питерски – засрак. Он угостил нас своей хреновой водкой по случаю знакомства с Андреем, и тот просто влюбился в неё с первой рюмки и скоро стал делать сам. Меня Саша тоже учил, и не раз, даже корни элитного хрена привозил со своей дачи на Карельском перешейке, но я пью так редко, что когда соберусь её всё же сварганить, уже не могу вспомнить рецепт. Нет, так-то всё просто: кедровая водка «Зелёная марка» в бутылке с завинчивающейся крышкой – так удобнее открывать-закрывать, да и транспортировать, если нужно, да наструганный хрен – вот и все ингредиенты. Но сколько этого хрена строгать и как долго настаивать, я вечно позабываю, поэтому и не затеваюсь, а только теперь угощаюсь раз в год по обещанию у Андрея, ибо как ушёл из редакции, с Сашей мы больше не виделись.
И она хорошо пошла, и холодные курдючные шкварки. Это сама по себе превкуснейшая штука – никакие свиные и прочие не сравнятся! Когда я приехал в Россию, была целая проблема – найти курдючный жир, а теперь его везут из Дагестана в Питер в изобилии, и он, да простят мне мои земляки, кажется мне качеством выше, чем наш, туркестанский. На нём-то и делается подлинный плов! Конечно, от бедности до революции, да и после неё варили на растительном масле – главным образом, самом дешёвом, кунжутном, отчего палава, как называл его папа словом, вошедшем в русский язык лишь старых туркестанцев – как например, у русских переселенцев в Америке и Канаде возникло название легковушки «кара» – сам не раз слышал, была почти чёрного цвета, да и пахла не очень. Потом пришло хлопковое, выжатое из семян «белого золота» Узбекистана, которое калили до белого дыма, и тот пропитал весь Ташкент, а в моё время особенно популярно было дезодорированное «Салатное», и многие приезжие, да и невдумчивые потомки даже старых туркестанцев считают, что так и надо. Нет – только курдючный жир! А вот морковь, как верно учит Сталик Ханкишиев, годится любая, а не только жёлтая, как мы привыкли в Ташкенте – жёлтая тоже ведь от былой скудости: она кормовая и оттого всегда продавалась дешевле оранжевой.
– Повторим? – гостеприимно спросил Андрей. Но я отказался – шкварки мы схряпали, а ничего другого перед пловом на закуску не хотелось.
Андрей убрал хреновую обратно в холодильник, отставил стопки и стал промывать рис. Девзиру мы не замачиваем и моем прямо перед закладкой – так нам кажется вкуснее. Девзира – великий рис, эндемик Ферганской долины, точнее – её восточного предгорного краешка, теперь тоже доступен в Питере. Хотя я несколько раз нарывался на подделки.
Чтобы не мешать ошпазу – ещё вновь, не приведи аллах, окрысится, если скажешь чего-то не то под руку, я тихо вышел из кухни. В открытую дверь спальни было видно, что Лена гладила там постельные принадлежности.
– Можно в святая святых? – спросил я, замерев на пороге. Она махнула рукой приглашая.
Я уселся в кресло у окна.
– Новости есть? – оторвала она взгляд от пододеяльника. – Или просто приехал – мириться с Андреем?
Я хмыкнул.
– Это ему следовало мириться со мной – он же состарился до того, что увидел в зеркале рога, хотя это вовсе не зеркало, а олений вольер. Впрочем, мы помирились – он попросил прощения.
– Это я поняла, – усмехнулась Лена, – по амбрэ хреновой, перебивающему даже пловный дух.
Лена принялась за наволочки, а я рассказал ей о своём визите по дороге к ним в «Пятёрочку», что виднелась из окна на той стороне Будапештской.
Ферганский горком комсомола не успел серьёзно попортить Леночкины мозги, и она после него и до самого отъезда в Ленинград успешно руководила детским садом на массиве Яссави. В Ленинграде ей тоже дали в управление детский сад – в Купчине, неподалёку от дома, коим она до пенсии и рулила. Так что ум у неё был административный, что значит – стратегический. Именно поэтому она, не размениваясь на частности, и предложила нам с Андреем попросту разрубить гордиев узел – выбросить этот чёртов чек и забыть.
– Ну вот, ещё одно подтверждение моей мысли, что с этим надо кончать, – сказала она, выслушав меня не перебивая, только однажды спросила, когда я описывал продавщицу: «Это какая – в кудельках?», – а когда я подтвердил, фыркнула: «Да вообще сто восьмая какая-то…»
Вот вы сейчас опять ничего не поймёте, поэтому снова придётся отвлечься. Сто восьмыми в Узбекистане называют ту самую публику, которую в Питере – бомжами. Бомж – это, как известно, ставшая существительным, от частого употребления, аббревиатура: «без определённого место жительства», а сто восьмой – осуждённый на статье 108 УК Узбекской ССР, причём далеко не в последней редакции, за бродяжничество. Понятное дело, что эти определения в повседневном, а не милицейском обиходе вышли далеко за пределы изначального смысла, и в Петербурге могут презрительно заклеймить в разговоре бомжом просто весьма неопрятного или донельзя испитого, опустившегося человека – в соответствии с его характерным отталкивающим обликом. Так и на моей родине сто восьмыми кого только не обзывали – и забубенных алкашей, и вокзальных потаскух, и всяких неприкаянных и непутёвых, почти сплошь обкуренных анашой людишек с уличными замашками из «шанхаев», коих было немало вдоль опустившегося, как и эти человеческие отбросы, Салара, кто, на взгляд обзывавшего, подпадал бы под 108-ю статью, – словом, отвратных при невольном с ними соприкосновении. Ту продавщицу из «Пятёрочки» моя мама-ленинградка в разговоре назвала б, к примеру, халдой, а Лена вот, как ей привычнее с детства – сто восьмой.
– Мы-то сперва думали, кто-то странно так подшутил, подделав чек на компьютере – вот как ты нынче, – между тем продолжала Лена. – А раз его нельзя подделать в принципе, то не думать же и правда, что к нам пробрался путешественник во времени, – она аж коротко хохотнула при этих словах.
– А что думать? – спросил я.
– Ну не знаю… По мне, так лучше ничего. Выбросить или сжечь и забыть. Мы столкнулись с чем-то необъяснимым – мало ли и другого необъяснимого кругом: человечество только жить начинает.
Нет, за Леночкой нашей – это я не в том смысле, что за нашей с Андреем; треугольника, как вы давно поняли, тут нет и не было – я честно передал вполне невинную Леночку Андрюхе сто лет назад и даже очень тому порадовался, ибо в Ташкенте тогда назревали свои немалые заморочки – не до ферганских, – так вот за Леночкой нашей записывать надо! Оцените, как сказано заведующей детсадом, а не профессором философии: «Человечество только жить начинает»!
Андрей оценил. Он как раз в этот момент вошёл в спальню, принеся на себе сказочный запах готового плова.
– Справедливо, но так можно от всего отмахнуться, – уважительно посмотрел он на супругу, хотя и стал ей возражать. – Мы, мол, младенцы, а вот дорастём – и законы мироздания постигнем, и телепортацию наладим, и телекинез возродим, которым, говорят, пользовались строители пирамид. А уж передача мыслей на расстояние станет рутиной и обрушит эту долбаную «Почту России» вместе с Ростелекомом.
– Не ёрничай – это тебе не идёт! – фыркнула Лена за неимением контраргументов. Типичный женский приём в семейном кругу, когда смотревшая в девушках в рот жениху матрона, прибрав к рукам власть в пещере, решает, что теперь его очередь. Но ведь Андрею-то как раз шло! Я во всяком случае с интересом смотрел, просто ли он положит её на лопатки или перейдёт к действию, логично из этого вытекающему.
Но он даже и на лопатки класть супружницу не стал. Когда Лена, перемолчав, сказала, что всё равно надо заканчивать эту трихомудрию, не то добром наше мозголомство не кончится, он произнёс поистине великую фразу, которую я бы сделал просто слоганом старости:
– Всё будет хорошо! На остальное у нас уже нет времени.
Зримым подтверждением его правоты стал вынесенный им из кухни лазурный ляган с горой плова, курившейся, как Толбачек. Андрей торжественно установил его в гостиной на столе: плов не едят по кухням, точно мюсли. Три головки чеснока сияли на самой вершине горы благородной масляной патиной, словно отлитые из бронзы – по головке на брата. Затем Андрей принёс в одной руке блюдо тончайшим образом наструганного «ферганского сала» – маргиланской зелёной редьки, а в другой – того же сервиза «Пахта» касушку аччик-чучука, салата, которым в раю гурии кормят шахидов, ибо в конце сентября в Туркестане кто-то ещё ест плов с салатом, а кто-то – уже с редькой, как в самые холода. Ещё бы тут очень бы к месту была вазочка с янтарной айвой, которая светится, точно нефрит, но где же в этом краю северных мамонтов взяться нашей айве – а та, что привозят из Краснодарского края, что кошкины слёзы.
Вот вы скажете, мол, и жил бы в своём Туркестане, а то хает и хает… Не хаю ничуть! Разве я сказал что-то против самых божественных пончиков в мире с Большой Конюшенной, подобных которым даже в Питере больше не сыщешь? Или кислой капусты – не той горькой жвачки, что сейчас продаётся в тех же «Пятёрочках», да и у бабок на рынках, а заквашенной при СССР из специальных (!) сортов, культивировавшихся под Ленинградом, нынче уже истреблённых ради многоурожайных скороспелок. А пироги и кулебяки в «Штолле», продолжающего славные традиции петербургских немецких кухмистерских, восхвалениями которых полна русская классическая литература!
Нет, я ничего не хаю, я лишь говорю, что зира для плова должна быть с узбекско-таджикских отрогов Тянь-Шаня, чёрная, как тот Кузбасс-лак, за печкой, окрашенной которым, меня сажали на фаянсовый горшок эпохи Царя-миротворца, а не эта иранская бледная немочь почти что без запаха, что только и торгуется в Петербурге. Понятно, зира не для всякого, спрос невелик, тем более для людей, наслаждающихся урюком, который в Туркестане не стали б лопать и хрюшки – а они понимают толк в урюке, сойдёт и иранская, чтобы сварить в эмалированной латке мясную кашу с морковью, засыпанную куркумой – плов же должен быть жёлтым, и хвастануть на работе, что, мол, вчера приготовила настоящий, как меня научили в Саратове.
С зирой, даже нашенской, чёрной, и в Ташкенте можно здорово обломаться, если не вырос там в четвёртым колене, а имея бабушкой раскулаченную где-нибудь на Рязанщине. Помню в последний ташкентский приезд иду по Алайскому, зачем-то так перетряхнутому изнасваенными хакимами, что по старому знанию ничего не найдёшь, в том числе и зиру – только по запаху.
– Бери давай, жуда яхши зира! – приглашает любезно старец вполне современного облика.
Как же, ещё как «яхши» – весь день, как и сотню других, этот мешочек открыт всем ветрам и носимой ими пыли! Подхожу, улыбаюсь, гляжу ему прямо в его плутовские глаза, качая укоризненно головой. Он выжидает минуту – вдруг не так понял, потом ныряет под прилавок, достаёт небольшой хурджум и пиалкой зачерпывает там божественное семя. Вот это зира – не то что та выветренная, с прилавка! Не зря аксакал, годящийся мне в племянники, поспешно снова затягивает удавку ремешка на хурджуме – чтобы не выдохлась. А я положу дома в старинную папину склянку с притёртой пробкой, чтобы когда зира окажется в старой папиной фарфоровой ступке, чтобы слегка порушенная готова была облагородить зервак, она всё ещё могла терпким своим ароматом поднять даже мёртвого.
Зира это ладан Востока!
– Мархамат сизга, джаним, – протягивает мне, взвесив, покупку и, пряча в складках кийикчи полученную плату, хитро улыбается аксакал: как же, мол, это свой своя не познаша, ай-яй-яй…
Ош мы съели со всем к нему уважением – молча и без выпивки. А когда Лена принесла чай, снова вернулись к анализу ситуации, которая даже за благословенным пловом не выходила ни у кого из нас из головы.
15. БАБА НА ЧАЙНИК
– Поскольку у нас тут филиал Туркестана, слушайте, братцы, старшего, – веско сказал я после того, как опорожнил вторую пиалу – первую мы выпили в полном молчании: чай, как и плов, следует уважать. Галдёж над только заваренным чайником, когда даже ещё хайтармы не свершили, считается в Туркестане таким дурным тоном, как если начать есть плов раньше самого в компании старшего.