Александр Амфитеатров.

Деревенский гипнотизм



скачать книгу бесплатно

– Вон – попробуй: добудь эту! – расхохотался Мерезов.

Мы ехали как раз мимо Галактионовой избы. Нарядная Левантина сидела у ворот с Маргаритою, Юлькою и тремя подружками.

Крысин воззрился:

– Которую? – толстую-то? белоглазую?

И вдруг, нелепо раскинув руки, ринулся к девушкам неверным, пьяным бегом, вопя:

– А-х! кого ж девки любят? кого красные голубят? Артемия Крысина… и со чады его!

Девушки с хохотом и визгом пустились наутек. Крысин споткнулся, упал на живот и не смог подняться. Он долго что-то бормотал, поминая Левантину, которая между тем, стоя в калитке, не удостаивала поверженного пьяницу даже взглядом. Она лущила подсолнухи, доставая их из передника, розового, как рукава ее рубахи, как ее волосы и шея, в румяных лучах вечерней зари… Мерезов инда языком щелкнул:

– Экий кусок – девка!

 
Мол – женись, мол – женись,
А то лучше отвяжись! –
 

запел я ему из «Вражьей силы». Каюсь: по тогдашней юности лет моих, я наблюдал флирт, которым мой друг преследовал Левантину, не без тайной зависти и довольно ехидно утешался полною безуспешностью его ухаживанья.

Когда к нам в усадьбу наехал наш частый гость и неизменный обыгрыватель, земский врач, Галактионова старуха привела Левантину попросить средствица: девка мается гнеткою.

– Ты красавица, видно, студено напилась на сенокосе? – спросил доктор. – В сенокос у меня все такие больные. Хватит, сгоряча, потная, родниковой водицы, – и готова.

– Не… – протянула Левантина. – Я воды не пила. Кваску точно хлебнула намедни, как дометывали копны. Одначе теплый был, квасок-от…

– Ну, верно, квас у тебя нехороший.

– Не: наш, на погребу, дюжо удался… Я чужой пила… Артемка подшиваловский у соседей в помочи работал: увидал, что мы с Маргаритой запарились, угостил из бурака. Маргарита попробовала, ей не по вкусу пришлось, выплюнула. А мне больно пить хотелось, – одолела полбурака. Точно, что кислый, ровно бы с мутью.

Доктор дал Левантине опийной настойки, велел пить мяту, и девушка быстро оправилась.

Выхожу одним утром к чаю – на великий спор.

– Вообрази, – встретил меня Мерезов, – министры уверяют, будто notre belle et toujours charmante Levantine[3]3
  Наша прекрасная и всегда очаровательная Левантина (фр.).


[Закрыть]
болела – passons le mot![4]4
  Прошу прощения за выражение! (фр.).


[Закрыть]
 – пузом неспроста.

– Знамо, неспроста, – горячо подхватила Федора, – с чего ей болеть, кабы не лихой человек? Все пьют квас в поле, и Левантина сколько разов пила, а ничего, не болела! Девка – печь: от кваса ли ей подеется? Нет, ты, Василь Пантелеич, не спорь: тут не без наговора.

Мы тоже на миру живем – не глухие: слыхали от людей, что Артем на Левантину намерялся… Да и мудреное ли дело? Нетшто ему, коновальской совести, первую девку портить?

– Стало быть, он у вас колдун? – спросил я.

– Колдун не колдун, а знает.

– Что знает?

– Уж это ты его спроси: я с ним вместе не ворожила.

– Так-то, – вступилась Анютка, – он третьим летом обвел дьячиху в Мисайловке. Тоже спервоначала заболела, а потом, глядь, и скрутилась… Срамота! Средь бела дня к нему бегала.

– Дьячок-то Артемке в ноги кланялся, – гласила Федора, – помилосердствуй, Артем Филипыч, отпусти бабу на волю, развяжи от греха. Три рубля слущил с него Артемка в ту пору, чтобы снять свою порчу с дьячихи: вот оно как было крепко завязано.

Я заметил:

– Если бы дьячок проучил хорошенько и жену, и Артема, дело, пожалуй, обошлось бы и без трех рублей.

– Ишь, тебя не спросили – сами не догадались! – огрызнулась Федора. – Ты спроси дьячиху, чего не приняло ее белое тело. Муж ее в кадку сажал да в кадке по всей Мисайловке катал: вот как она мало учена! Убил бы, пес, бабу, кабы отец Аркадий не заступился.

Мерезов обратился ко мне:

– Ты скучал, что в деревне мало романического элемента. Бог посылает тебе на шапку Демона, который сводит червя с овец, и Тамару, которую катают по селу в кадке. И как тебе нравится таксирование супружеской верности в три рубля… в целых три рубля? Федора говорит о них с благоговением.

Вскоре все бабы на Хомутовке шептались, что «Артем намеряется», и предупреждали о том самоё Левантину. Но «стоерос бесчувственный» и тут не изменил природной гордыне и, на слова доброжелательниц, только презрительно отплевывался.

А затем произошло вот что.

Старший Галактионов сын Виктор ставил на Оке вершу; возвратясь к ужину, он рассказал, что рыбаки из Введенского, ближней деревни, крепко побили Артемку Крысина.

– Вишь ты, подглядели они, как он правил на Оке свою ворожбу. Разделся в лозняке, будто купаться, взял краюху хлеба и трет себя краюхою по голому телу, а сам причитает. Введенцам это не показалось. Зазвали они Артемку в кабак, – стаканчик, другой, стали выспрашивать: видели мы, Артемий Филипыч, твои чудеса; скажи, сделай милость, зачем ты уродуешь такое над собой? А он, с пьяных глаз, и хвастни: я, говорит, стану тот хлеб в квасу мочить, а квасом девок поить, и которая выпьет, та будет любить меня пуще отца-матери. Тут введенцы и приложили к нему руки: диво, как он, прыткий нехристь, цел ушел.

Пока Виктор говорил, вся сидевшая за ужином семья уставилась на Левантину, пораженная одною и тою же жуткою мыслью. Все сразу поверили, что Левантина испорчена, и она сама поверила. Она сидела белая, как плат, с бессмысленными глазами. Потом бросила ложку, схватилась за грудь, порывисто встала из-за стола, опять села и опять встала.

– Я… квас-то… пила, – прохрипела она, и с нею сделались корчи. Целую ночь она билась в истерическом припадке, не унимаясь ни от воды с уголька и громовой стрелки, ни от раствора четверговой соли, ни даже от свяченой вербы, которою, в усердии, сильно исхлестали плечи, спину и живот больной.

II

Поутру мы, оповещенные молвою, зашли к Галактиону взглянуть на порченую. Старик встретил нас очень встревоженный; рябоватое лицо его было красно, потно и пестро от постоянного утирания рукавом. Левантина, успокоившаяся лишь засветло, проснулась незадолго до нашего прихода и сидела еще в сонной одури. Остальная семья, кроме старухи-матери, была в поле.

– Что с тобою, Валентина?

Она подняла глаза.

– Ничего-с…

– Как ничего? А припадок? Да ты погоди, не хнычь!.. Болит у тебя что?

Она потерла рукою около сердца.

– Тут сосет… и ровно бы подкатывает.

Очевидно, Левантину душил globe hyst?rique[5]5
  Здесь: припадок удушья (фр.).


[Закрыть]
.

– Вот и верь наружности! – заметил Мерезов, – кто бы мог думать, что ты нервная.

– Чего-с?

– Пуглива очень.

– Как не пужаться, батюшка? – застонала старуха-мать, пустив обильные потоки слез по морщинистым щекам, – экое, злодей, горе навел на девку… срам в люди выйти.

– Полно врать, Анна Матвеевна, – перебил Мерезов. – Никто ничего на нее не наводил; эта болезнь самая обыкновенная, называется истерией. Если вы все, а в особенности ты сама, Валентина, не будете уверять себя в глупостях, так она пройдет без всяких лекарств.

Старуха слушала и качала головою, с откровенным недоверием. Галактионов поддакивал:

– Так-с… вот оно что-с…

Но уже по конфузливой суетливости, с какою он обдергивал на себе рубаху, я видел, что он поддакивает только из вежливости, не верит ни в одно слово Мерезова, и барин, по его мнению, говорит великие глупости. Левантина сидела в отупении, точно речь шла не о ней. Я сбегал в усадьбу за гофманскими каплями. Левантина проглотила лекарство с неохотою: зачем, мол? все равно не поможет…

– Прошло?

– Нет, сосет.

А у самой глаза все больше и больше выцветают под серым налетом суеверного ужаса. Так мы ее и оставили, в предчувствии нового припадка и в молчаливой, но твердой вере в свою порчу. Повстречали Виктора: едет зверь зверем на сенном возу. Скатился на землю.

– Что, господа, слыхали наши дела хорошие? Я, Василь Пантелеич, теперь в одной надежде – переломать подлецу Артему ноги колом.

– А я, Виктор Галактионыч, посоветую тебе – не горячись. Изуродовать человека и попасть за это в острог недолго. Я было думал, что ты, как парень грамотный, бывалый, не веришь пустякам. Но уж если и ты поддаешься этой дури, постарайся покончить дело миром, без насилия. Если ты считаешь Артема способным посадить болезнь в женщину, то он должен уметь и снять ее обратно. Поговори с ним.

– Барин хороший! как я буду с ним говорить, коли у меня сердце кипит? Я было уже искал его сегодня… с колом-то… Догадлив, треклятый: ударился в лес, будто за дровами… Да нет, брат, шалишь! у нас не отбегаешься! найдем! Девок портить… это что же такое?

– Ну, если ты не можешь спокойно перетолковать с ним, давай, я поговорю.

– Благодарствуйте, – подумав, сказал Виктор. – Известно: вас он лучше послушает. А ваша, Василь Пантелеич, правда: хоть мы много обижены, худой мир лучше доброй ссоры. Если ему, собаке, надо сорвать с нас денег, вы, барин, обещайте, не скупитесь: тятенька для Левантины не пожалеет…

– Хорошо… Хотя – вместо денег, не пообещать ли ему лучше урядника?

– Урядником ли, за деньги ли – только, чтобы он нашу девку освободил. А не то – не быть ему, смердюку, живу. Так и скажите. Я, брат, шутков-то не очень уважаю.

– Ишь какой Валентин своей собственной Маргариты! – засмеялся Мерезов, провожая Виктора глазами. – Ты посмотри, как он сидит на возу: даже в спине чувствуется угроза. Конечно, я говорил очень благоразумно, но, сказать откровенно, было бы превесело стравить его с Артемкою.

– Черт знает что лезет тебе в голову, Василий Пантелеич! Убийства захотелось!

Мерезов покраснел.

– И представь: совершенно искренно, – проворчал он, – Вот оно, одичание-то. У людей горе, а ты пуще всего боишься, чтобы оно не разошлось пустяками и не пропал для тебя трагический анекдот.

Мы отправили Савку на поиски Артема. Пришел Галактион: Левантине опять было нехорошо. Он просил у Мерезова лошади – доехать девке с матерью до Мисайловки.

– Хочешь свести к фельдшеру? Хорошее дело.

– Я так полагаю: не лучше ли к батюшке? – замялся Галактион.

– Покажи и фельдшеру, и батюшке; в один конец коня-то гонять. Но как же Левантине ехать вдвоем со старухою? Твоя Матвеевна – тоже сосуд скудельный; я думаю, сама не помнит, когда была здорова. Если с больною случится в дороге припадок, она и помочь не сумеет.

– Что поделаешь, Василь Пантелеич! Горячая пора: больше посылать некого. Сено свозим. Все: и люди, и лошади – в лугах. У меня своих четыре коня, а вот пришел кучиться твоей милости насчет меренка. Жарынья парит… не дай Бог скорого дождика: сгноит весь сенокос. Вот и поспешаем, как в котле кипим. И то горе, сударь, что Левантина занедужала: две руки вон из поля… как других-то отнимешь от работы?

– Саша, – сказал Мерезов, – мы давно не были у отца Аркадия. Не проехаться ли за компанию?

Я не имел ничего против. На прощанье Мерезов долго внушал Галактиону, чтобы он присматривал за Виктором и не допустил сына до какой-нибудь мстительной дикости.

– Слушаю, батюшка, – печально согласился старик.

До Мисайловки считалось верст восемь. Больную с матерью усадили в телегу на сено. Мерезов правил. Я сел на облучок. Едва телега тронулась, Левантина почти тотчас же задремала. Я следил за нею. Она, заметно, грезила. Мало-помалу ее сонное и при сомкнутых глазах грубоватое лицо оживилось улыбкою – чувственною и самодовольною. Губы раскрылись, на щеках разыгрался тяжелый румянец. Сон забирал ее глубже и глубже. Она начала бормотать. Мерезов оглянулся и головой тряхнул: очень уж привлекательною показалась ему Левантина с этим новым для нее страстным выражением в лице, с таинственным лепетом на губах… Вдруг она вскрикнула, взметнулась и – сразу все лицо и шея в поту, как в бусах, – села в телеге, дико озираясь мутными глазами.

– Привиделось что-нибудь страшное? – спросил я.

Она прошептала:

– Не…

Но потом, утирая лицо передником, прибавила:

– Так… мерезжит…

– Что мерезжит? – не понял я.

– Нечто… маячит…

– Коротко и неясно! – проворчал Мерезов, постегивая кнутом меренка.

– Ты не бойся: это от дурноты, – утешил я Левантину. Она молчала.

– Под ложечкой все томит?

– Томит.

Мы огибали хомутовский крестьянский лес. Левантнна шепталась с матерью, вероятно рассказывая ей свой сон, и, должно быть, очень страшный, потому что худое лицо Матвеевны вытянулось выражением мертвого ужаса; она охала и крестилась. Глядя на встревоженную мать, Левантина распустила губы и захныкала без слез, но с ревом, словно блажной ребенок. Она завывала до самой Мисайловки, но, въезжая в околицу, сразу оборвала свою волчью музыку и утерла кулаком сухие глаза.

Мы издалека заслышали широкий разлив скрипичных звуков. О. Аркадий встретил нас уже слегка в настроении Гекубы.

– Откуда вы, эфира жители? – завопил он и не хотел ничего слушать о деле, пока не угостил нас водкою и таранью. Мы объяснили, зачем приехали. О. Аркадий слушал на ходу, бегая по своему маленькому зальцу из угла в угол, широко вея полами парусинного полукафтанья и рыжею бородищею, которую он сам называл «небесною метлою». Потом стал в позицию, таинственно сощурил зеленоватые глазки и зачитал:

 
Но слушай: в родине моей
Среди пустынных рыбарей
Наука дивная таится.
Под кровом вечной тишины,
Среди лесов, в глуши далекой
Живут седые колдуны;
К предметам мудрости высокой
Все мысли их устремлены;
Все слышит голос их ужасный,
Что было и что будет вновь,
И грозной воле их подвластны
И гроб, и самая любовь.
И я, любви искатель жадный,
Решился в грусти безотрадной
Наину чарами привлечь
И в гордом сердце девы хладной
Любовь волшебствами зажечь.
 

Он окинул нас торжествующим взглядом, щелкнул языком и подбоченился.

– Каково прочитано, ребята?

– Отлично, батя: хоть бы Александру Павловичу Ленскому.

– Ага! меня Николай Карлович Милославский, Василий Васильевич Самойлов, Иван Васильевич Самарин, Николай Хрисанфович Рыбаков слушали и одобряли… А я сижу, как пень, в Мисайловке, и ко мне возят отчитывать порченых девок! Я царь, я раб, я червь, я бог! Слушайте, братцы!

Он схватил скрипку и запилил по струнам с диким воодушевлением. Мерезов нахмурился:

– Ты, Александр, недавно попрекнул меня, что я ничего не читаю, – заговорил он. – Вон – ответ тебе, полюбуйся: хорош наш Гекуба?

– Чтение-то при чем?

– При том, что я глупостей не чтец, а умная животворная книга порождает волнения, опасные для нашего брата, слабохарактерного человека, заброшенного на дно колодца… Помнишь, как у Щедрина меринос захирел и издох оттого, что увидел во сне вольного барана? Мы, брат, тут тоже мериносы в своем роде. Прозябаем и так и сяк, пока спит мысль, пока чужая далекая жизнь не видна и не завидна. А чуть растормошил себя – и окружат тебя насмешливые и укоризненные призраки, и… и сам не заметишь, как либо сопьешься, либо удавишься.

Мерезов спохватился, что говорит с чрезмерным волнением, и перешел в свой равнодушно насмешливый тон.

– А мне жизнь дорога, и водка здешняя не нравится. Поэтому – черт с ним, с вольным бараном! Пускай его Гекуба видит… Хочешь, я покажу тебе, откуда его «слабость»? Вот он лежит, корень-то зла.

Мерезов кивнул на толстую книгу, забытую на подоконнике. «Шопенгауэр. Мир как воля и представление», – прочитал я на корешке.

– Это ты верно! – торжественно возгласил о. Аркадий, опуская скрипку. – С него началось, с Шопенгауэра. Ибо он меня сперва огорчил, а потом вознес.

– Всякий раз запивает, когда проглотит книгу себе по сердцу, – объяснил Мерезов.

Аркадий мотнул своею сверкающей бородою:

– Верно! Потому что тогда дух мой жаждет парить, а мысль расшириться, – горизонт же мой низок и узок, и вмещаться под него, без этого напитка, весьма огорчительно.

– Хорошо парение духом – к выпивке!

– Врешь, киник! подтасовываешь! Я не парю к выпивке, но выпиваю, скорбя, что парить бессилен.

– Ну, не пари, семинария несчастная! кому надо?

– Мне надо, ибо я не самоотчаянный киник и не эгоист, подобно тебе, погрязший в животном самосохранении, но любопытный и доброжелательный человеколюбивец, алчущий знания и надежд… «Духа не унижайте!», – сказал апостол.

– Пришибет тебя кондрашка – вот тебе и будет знание, – с досадою сказал Мерезов.

– Эк чем испугал! – равнодушно сказал Аркадий, набивая рот таранью.

– Смерть, стало быть, не страшна?

– Чего ее бояться? Я не троглодит, мню себя бессмертным быти. У Бога, брат, все на счету. Блажен раб, его же обрящет бдяща. Позовет Он мою грешную душу, – вот он я, Господи, весь, каков есть… со всем моим удовольствием.

– В таком-то неглиже, пожалуй, и неудобно явиться, – поддразнил Мерезов.

О. Аркадий невозмутимо отразил насмешку:

– Уж это – Его воля: каким позовет, таким и предстану. Грех мой со мною и вера моя, упование жизни моей, при мне. А Он, брат, благой – не нам чета, людишкам зложелательным, насмешливым и брезгунам… Он вникнет и разберет…

– Ты и мужикам это внушаешь?

Аркадий мотнул головою:

– И мужикам.

– То-то твоя Мисайловка вовсе с пути спилась!

Аркадий не смутился:

– Да ведь и ты вовсе с пути спился, а тебе я никогда ничего не внушал.

Мерезов не нашелся что ответить.

Я напомнил о Левантине и Матвеевне, ожидавших на крыльце. Мерезов поднялся с места:

– В самом деле, пойдем-ка, поп.

Я остался в комнате, убоясь солнечного пекла. На полочке под образами я заметил черную книжку, календарь-поминанье Никольского издания. От нечего делать я стал просматривать длинный список друзей, сродников и излюбленных прихожан, записанных о. Аркадием за здравие и за упокой.

Мерезов возвратился: бабы пожелали говорить с о. Аркадием наедине.

– Что ты нашел? – спросил он, заметив улыбку на моем лице.

– Взгляни.

Под 7 апреля отец Аркадий записал: «Упокой, Господи, душу раба Твоего болярина Георгия (он же Гордей) из англиканских иноисповеданцев». Под 27 января был помянут болярин Александр, от супостата неправедно убиенный. Иноверец-англичанин Василий предназначался к поминовению во все дни.

Мерезов расхохотался.

– Экий чудище! Ведь это он поминает своих любимцев лорда Байрона, Пушкина и Шекспира. Совсем дитя этот поп! даже трогателен. Батька! – обратился он к входящему Аркадию, – что ты чудишь? Вздумал молиться за упокой шекспировской души!

– Коли я его люблю?! – пробормотал Аркадий, опускаясь на стул.

– Смотри: дойдет до благочинного – будет тебе ужо «иноверец Василий»!

Аркадий махнул рукою:

– Доходило… Сосед донес… Знаешь, емельяновский Вениамин, что в воротничках ходит и таксу за требы завел…

– Что же?

– Ничего. Благочинный вызвал в город. «Правда ли, говорит, будто вы молитесь за упокой иностранного писателя Вильямса Шекспира, именуя его иноверцем Василием?» – «Сущая правда, ваше высокоблагословение». – «Зачем же это?» – «Затем, что ежели я, любя сего писателя и желая ему небесного царствия, не помяну его, кто же другой догадается его помянуть? Молитва же и Шекспиру нужна, как всякому покойнику… Ну, благочинный – он у нас академик – принял мой резон… опять же каноническими правилами оно не запрещено… отпустил меня с миром. А Вениаминке – нос».

Мы возвратились в Хомутовку вдвоем с Мерезовым, без Галактионовых баб, потому что о. Аркадий приказал Левантине остаться до другого дня, на обедню и молебен об исцелении болящей. Ехали мы довольно мрачно. От жары и вина у Василья Пантелеича разболелась голова и разгулялись нервы.

– Проклятая судьба! – твердил он, – проклятое безденежье! Не угодно ли медленно издыхать в безвинной ссылке, в медвежьем углу, где еще привораживают девок и сантиментальный поп записывает в поминанье Василия Шекспира!

– Кто тебя держит здесь? Поезжай в Москву, возьми службу.

– На пятьдесят целковых в месяц? Спасибо.

– А тебе – чтобы прямо в рот летели жареные рябчики?

– Так воспитан – не перевоспитываться стать на тридцать третьем году. Разве определиться учителем хороших манер к коммерции советнику из бывых свиней? Говорят, недурно платят и хорошо обращаются: даже метрдотелем не зовут. Но ведь я все-таки Мерезов. Одного моего предка царь Петр повесил за ребро, другого Борис Годунов за шею, а третьего царь Иван посадил на кол. Как же мне, после кола, ребра и шеи, в прихлебатели к бывой свинье-то? Еще эти висельники-предки начнут сниться по ночам… А пятьдесят рублей в Москве – одна игра ума, на голодный желудок. Здесь я, по крайней мере, сыт и – каков ни на есть – барин, а не пролетарий.

Артем поджидал нас. От перепуга, со злости, с недавних ли введенских побоев, он был желт, как пупавка.

– Изволили спрашивать? – хрипло спросил он, отвесив поклон и прыгая глазами то на меня, то на Мерезова.

– Изволили. Что ты, братец, наделал? А?

Артем воодушевился.

– Барин! ваше высокоблагородие! Сами судите – вы господин, разум имеете, наукам обучались – статочное ли дело взводят на меня наши сиволапы? Кабы я знал бабий приворот, нешто бы я был Артемка-бобыль? Ступай бы прямо в губернию да полони самую богатейшую купчиху, со всем мужниным сундуком. Эка невидаль их Левантина, – глаза его блеснули враскос, – стану я из-за нее, белоглазой, губить душу, вязаться с нечистым! А Вихтарь Глахтионыч, между прочим, обещает меня извести… Господи! где же правда-то? Правда-то где, я говорю, Василь Пантелеич?

– Погоди, не трещи. Значит, ты не колдовал над Валентиною?

– Василь Пантелеич? Мудрый вы господин, наукам обучались: какое колдовство есть-живет на свете? Я – за генералом Ганецким – прошел наскрозь всее Турещину; одначе и там видел колдунов не гораздо много, а больше ни одного. А они тут, идолы, в лесу сидя, до колдунов додумались. Коновал я хороший – это точно. Лечу лошадей, коров, знаю такую молитву против овец, чтобы сгонять с них червя. А больше – хоть присягу принять – ничего мне не ведомо.

– Я, братец, и сам, без тебя, знаю, что колдунов не бывает на свете. Но видишь ли: кто, по суеверию своему, верит в колдовство и думает, что он околдован, тому может сделаться нехорошо, без всяких снадобий и наговоров, от одного воображения. Так, по моему мнению, заболела Валентина. У тебя скверная слава, что ты привораживаешь женщин… квасом, что ли, каким-то…



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3