Петр Алешковский.

Рыба и другие люди (сборник)



скачать книгу бесплатно

Мама и тетя Гульсухор сидели у моей кровати посменно, поили гранатовым соком, гладили по голове, разговаривали со мной, но я молчала. Язык и нёбо от «чоя» никак не оттаивали. Я могла только мычать, а потому молчала, смотрела в потолок. Глядеть в глаза других мне было больно. Они украдкой плакали надо мной, думая, что я сплю и не вижу их слез. Я все видела, подглядывала сквозь щелочки смеженных век.

И все же мое деревянное тело постепенно размягчалось. К концу второй недели я сама встала с постели и прошла в конец коридора. Когда вернулась в палату, уже могла говорить. Я не хотела произносить слова, но, чтобы успокоить мать, сказала: «Все в порядке, мама, идем домой».

Ахрор отвез нас из больницы. Пока я лежала там, он дважды приходил, приносил фрукты, пытался со мной заговорить, но я отворачивалась к стене. Помню очень хорошо, он сказал: «Забудь. Он не должен жить». Мне стало стыдно, слезы полились непроизвольно. Теперь я понимаю, что слезы меня отогрели. Слезы и теплые слова, которыми я была окружена.

Ахрор остановил грузовик прямо около нашего подъезда. Я шла спокойно, не опуская головы, из окон на меня пялились наши всезнающие космодемьянские бабы. В дом Ахрор не зашел, обнял меня перед дверью, я молча ткнулась носом в его крепкую грудь. Он повернулся и пошел к своему грузовику.

В экспедицию я больше не вернулась.

На следующий день в шалаше на колхозном винограднике нашли узбека Насрулло. Заостренный книзу тяжелый штырь, поддерживающий лозу, пригвоздил его к кошме, как копье охотника гвоздит опасную гадину. Милиция искала убийцу, но не нашла.

История наделала шуму. За космодемьянских, оказывается, мстил не кодекс, а человек. Все, в том числе и органы, знали его имя, все уважали им содеянное. Доказать милиционеры ничего не смогли. Вызванная в милицию Лидия Григорьевна показала, что Ахрор Джураев провел с ней весь вчерашний день и остался на ночь.

Через неделю Лидия Григорьевна по срочному делу вылетела в Ленинград. Больше ее в Пенджикенте не видели. Ахрор остался в экспедиции. К нам домой он больше не заходил никогда. Если встречал меня в городе, проходил мимо, глядел сквозь меня, словно мы не были знакомы.

10

В больнице мне кололи снотворное, поэтому ночью я спала. Днем синяя колючая борода Насрулло, руки, щекочущие мое тело, запах пота и травяного отвара были отгорожены от меня стеной лекарственного тумана. Когда мою голову гладила рука мамы или тети Гульсухор, я сперва испытывала минутное облегчение, но потом стыд затоплял меня всю. Сдержаться, не подать виду было тяжело.

Дома оказалось еще тяжелее. Я вспоминала лица соседок, выражение сочувствия и брезгливости, с которым они провожали меня. Я отказалась выходить на улицу. Забилась на свой диванчик. Ела через силу. Никого не хотела видеть. Одноклассницы пришли меня навестить, но испуг на моем лице при известии, что они уже под дверью, был такой, что мама не впустила их в квартиру.

Я продолжала делать вид, что сплю.

Мама попыталась разговаривать со мной, но я отворачивалась к стене или безучастно глядела в окно на улицу, сквозь нее, – я ничего не замечала.

Мама уходила утром на работу, приходила вечером, убирала недоеденный обед, ставила передо мной ужин, проглотить который я была не в состоянии. Я упрямо отворачивалась от тарелки. Мама, сокрушенно вздохнув, уходила на кухню или в свою комнату. Но днем все же было легче.

Вечером начиналась борьба со сном. Я вставала, ходила на цыпочках по комнате, глядела на свет фонаря под окном, так, что глаза начинали слезиться от яркого желтого огня, обматывала голову мокрым полотенцем – мама думала, что у меня мигрени. На какое-то время это помогало, но под утро, когда луна была уже еле видна на небе, я сдавалась.

Все начиналось со старика. Он зависал надо мной, его глаза с маленькими зрачками впивались прямо в душу. Затем он ложился на меня, закрывал своим телом свет. Я погружалась в замкнутое, заполненное мутной жидкостью пространство. Жидкость была как бы заряжена болью тысяч и тысяч жалящих и сосущих кровь пиявок. Я не видела их, но они мучили меня. Мутная вода, в которой я тонула, беспрестанно пульсировала, от нее исходила угроза. Я знала – эта боль и страх никогда не пройдут, и единственным способом избавиться от них было бы самоубийство.

Я понимала, что это величайший грех, но ничего уже не поделаешь. Гнала эту мысль прочь, но сопротивляться боли уже не могла. Там, над поверхностью воды, был черный старик; здесь меня осаждали пиявки. Выход был один – пойти в ванную и вскрыть себе вены, и тогда эта пытка немедленно прекратится, а вся гадость, что забралась в меня, вытечет вместе с кровью.

Но тут, как будто в наказание за мои греховные помыслы, пространство замыкалось, залепляло мне нос и рот, глаза и уши. Я не могла больше дышать, кричать, слышать и видеть. Я переживала смерть внутри смерти. Мое крошечное «я» было сдавлено страхом настолько, что ничего, кроме него, не оставалось. Сознание гасло.

Но вот какая-то жуткая сила начинала пихать меня вперед. Я, мертвая и недышащая, двигалась толчками внутри какой-то бесконечной трубы. Мало того, что эта труба затыкала мне все органы чувств, она одновременно еще и сдирала с меня кожу.

Неожиданно пытка кончалась. Хватая ртом воздух, я выпадала из трубы на свой диванчик. Каждая клетка моего тела болела, но все-таки это была жизнь. Страх вырывался наружу, видимо, я кричала, потому что кончалось всегда тем, что мамины руки гладили мою голову и плечи. И всегда я сперва не признавала их, отбивалась как могла, мне все чудился огромный узбек, но чувство реальности побеждало. Всхлипывая и трясясь, как в лихорадке, я сжималась в клубок и затихала. Мама сидела рядом, тихонько похлопывала меня по плечу и пела мне колыбельную: «Спи, дитя мое, усни, сладкий сон к себе мани». Так она пела мне в детстве. Просыпалась я днем, когда мама была на работе.

Бывало, ночью меня преследовали острые плавники хищных рыб. Они неожиданно появлялись над водой, холодные, заточенные как бритвы, и мчались за мной, плывущей к берегу. Они разрезали воду в опасной близости от моего тела. Самих рыб я не видела – только преследующие меня плавники-ножи. Когда они проносились рядом, живот, ноги, бока обдавало волной холодного страха – плавники-ножи делали круг и настигали меня снова. Захлебываясь в собственном крике, я просыпалась.

Не знаю, что бы со мной стало, если бы не доктор Даврон. Однажды утром он приехал на «скорой», разбудил меня и отвез в больницу. Я подчинилась. Заняла круговую оборону – замолчала, замкнулась. Он со мной особо не разговаривал.

Мы объехали нашу ЦРБ по асфальтовой дорожке, въехали во фруктовый сад, начинающийся за главным корпусом. Спрятанное от посторонних глаз, в глубине сада стояло одноэтажное здание. Даврон повел меня внутрь, мимо вахтера, похожего на милиционера большого круглолицего узбека, одетого в больничный халат. Узбек открыл нам дверь без ручки своим ключом. Мы оказались в психиатрическом отделении. Я поняла, что пропала.

Даврон уверенно вел меня по коридору. Странные больные – мутноглазые, с трясущимися руками, старые и молодые, молчащие, хихикающие, что-то выкрикивающие нам вслед, – жались к стенам. Один, пожилой, с всклокоченными волосами, в полинялой гимнастерке, загородил проход, отдал честь и выкрикнул: «Батальон, равнение на середину!» Даврон прошел, не обратив на него внимания. Я тенью следовала за ним.

В конце коридора, в угловой палате, жили брошенные дети-дауны. Когда мы вошли, они сидели вокруг большого стола и рисовали цветными карандашами. Воспитательница сидела рядом, явно не выспавшаяся и ко всему безучастная.

Двенадцать страшных лиц повернулись к нам как по команде. Двенадцать одутловатых лиц с косящими глазами на непропорционально больших головах промычали: «Здравствуйте!». Как их учили.

Я замерла. Даврон отпустил мою руку. Машинально я поздоровалась. И тогда самый толстый, большой и неуклюжий мальчик лет десяти, с неестественно раздутыми, деформированными пальцами, вдруг подбежал ко мне. Ухватил за руку, потянул к столу.

– Мотри, мотри, мотри! – повторил он многократно. Рука его оказалась теплой, а кожа удивительно нежной. Он весь был розовый, как поросенок. От него пахло молоком, как от грудничка. Почувствовав мое смущение, он вдруг остановился на полпути к столу, бросился меня обнимать. Он смеялся заразительно и весело и повторял без остановки: «Хороший, Димулька хороший, хороший». От его прикосновений мне вдруг стало легко и весело. Я погладила его голову, покрытую мягким пухом, и сказала: «Хороший, хороший, успокойся, что ты хотел мне показать?»

– Мотри-мотри-мотри, – залепетал он и потянул меня. Он оказался сильным. Я подошла к столу. Дети с интересом смотрели на нас, и лишь один, совсем далекий от мира, беззастенчиво ковырял пальцем в носу. Мальчик хотел похвалиться рисунком.

– Мотри-мотри – солнце! Да! – утвердительно припечатал он пальцем лист бумаги.

Желтые линии хаотично метались на нем в разные стороны, привычного круга не было и в помине.

– Солнце! Да! Да! – Он важно кивнул и вдруг сделал жест обезображенными пальцами, словно постриг воздух перед собой. Затем вскинул руки над головой и засмеялся счастливым смехом. Мгновение – и я смеялась вместе с ним. Вспомнив про Даврона, осеклась было, но доктор тоже смеялся.

– Я оставлю тебя на часок, ладно? Мне надо к больным. Порисуй с ними, видишь, как они тебе рады.

Я не понимала, зачем он это делает. Тетя Фируза, воспитательница, проводила Даврона, закрыла за ним дверь на ключ, снова села на свой стул. Скоро мы уже рисовали и разучивали слова.

– Птица, – тянули дети вслед за мной.

Димулька важно добавлял: «Воробей – воробей-чирик. Да! Да!» – и хлопал себя от восторга руками по лицу.

Я быстро к ним привыкла – мальчики были добрые. Лица их уже не казались мне страшными, я даже несколько раз вытерла полотенцем слюну – у двух мальчишек она постоянно шла изо рта.

Когда Даврон пришел за мной, я читала им «Тараканище». Не знаю, кто, что и сколько понимал, но все внимательно слушали, и лица их сияли. Меня не хотели отпускать. Я долго прощалась, гладила каждого по голове, держала их за руки, и они беспрестанно гладили, трогали меня, прислонялись ко мне. Прикосновение, ласка были им необходимы, как воздух. Я пообещала прийти снова.

Даврон посадил меня в «скорую».

Я молчала. Их возбужденные, добрые, идиотские лица стояли у меня перед глазами.

– Как тебе мои детки? – спросил Даврон.

– Хорошие, с ними легко.

– Ты им понравилась. Захочешь – приходи помогать, ими тут никто не занимается.

Даврон поцеловал меня в лоб и приказал шоферу Хакиму отвезти меня домой.

Этой ночью меня спас Димулька. Я представляла, как мы с ним будем рисовать лошадь, луну, цветок, ишака, змею, лампочку. Я слышала его смех и припечатывающее «Да! Да!», ощущала теплые, мягкие руки на своем лице и сладкий запах молока. Его идиотская улыбка была последним, что я видела, засыпая.

Спала я спокойно. Наутро встала вместе с мамой и торжественно заявила:

– В школу я больше не пойду. Устрой меня воспитательницей к дебилам.

Так, окончив восемь классов, я стала работать в нашей больнице. Я прожила с моими мальчиками целый год. О другой жизни не мечтала. Меня зачислили в штат санитаркой и даже платили сто пять рублей в месяц. В больнице кормили – денег нам с мамой теперь хватало. Иногда я оставалась на ночь, подменяла ночных санитарок. Делалось это, конечно, в обход старшей медсестры. Она закрывала глаза на нарушение трудовой дисциплины.

Однажды утром, входя на территорию больницы, я увидела знакомый грузовик. Ахрор привез жену. Ей стало совсем плохо.

Я надела белый халат, повязала косынку, отпросилась у старшей на часок. Пошла в главный корпус. Я должна была ее видеть.

11

Грузовика на больничной стоянке уже не было. Я поднялась на третий этаж во вторую терапию. Мухибу Джураеву только что привезли с рентгена.

– Рак с метастазами по всему телу, – сказала мне знакомая медсестра. – Если хочешь поговорить, поспеши, скоро ей дадут морфий, и она отключится. Боли будут преследовать ее до конца. Очень поганая история. Она в четвертой палате у окна.

Я вошла в четвертую. Тетя Мухиба лежала в углу у большого окна. На тумбочке стояли тарелка с фруктами, бутылка «Нарзана». Алюминиевая кружка. Одеяло укрывало ее по грудь. Те?ла под ним не ощущалось – болезнь сожрала его. Живыми были только глаза. Черные зрачки блестели нездоровым блеском. Когда я подошла, зрачки повернулись ко мне.

– Спасибо, мне ничего не надо, – сказала она шепотом.

– Тетя Мухиба, меня зовут Вера, я дочь Николая-геолога, я пришла с тобой посидеть.

– Ты Вера? Русская, что вернула мне мужа? – Ее губы изобразили подобие улыбки. – Посиди, только мне трудно говорить. Расскажи мне о Лидии.

Я села на стул, взяла в руки ее бумажную кисть. Перебирая и гладя пальцы, стала рассказывать. Мухиба молча слушала. Руки у нее были холодные, как у моей бабушки Лисичанской сейчас, когда она умирает. Я рассказывала и массировала их, и кровь, что еще в ней осталась, согрела пальцы.

Лечащий врач зашел с медсестрой, но Мухиба, увидев шприц, покачала головой:

– Не хочу, я должна сохранить сознание.

Врач уговаривать не стал, пожал плечами, и они вышли. Больше нас не беспокоили. Больные в палате не обращали на нас внимания. Я говорила тихо, говорила, сколько могла, а потом замолчала. Мухиба давно закрыла глаза, но я знала, что она не спит. Отогрев руки, я принялась гладить ей голову, сухие, жесткие, седые волосы. Она мелко и учащенно дышала ртом. Я проходила пальцами по волосам, разделяла их на пряди, пыталась представить, как она заплетала их девочкой в сорок косичек. Подушечками пальцев скользила по виску, прикладывала руку, как ракушку, к уху – так в детстве играла со мной мама. Скорее инстинктивно положила ладонь ей на лоб и словно забыла о ней. Левая моя рука опять принялась отогревать ее быстро стынущие ладони.

Давно прошел час, на который я отпросилась у старшей, но я и не думала уходить. На лице Мухибы появились признаки беспокойства – к ней возвращалась боль.

И вдруг, не знаю, как и почему, я почувствовала ее толчки. Рука, лежащая на лбу, приняла позывные.

Теперь я знаю все до мельчайших подробностей, ловлю эти токи, научилась их хорошо различать – боль это или бессилие, злость или беспросветная печаль. Тогда это было внове – я чуть не отдернула руку, как от стреляющей маслом сковородки. Мухиба испуганно заморгала и прошептала:

– Не снимай руки, да хранит тебя Аллах!

– Я здесь, тетя Мухиба, я никуда не уйду.

– Я должна дождаться Ахрора.

– Он скоро придет, – соврала я машинально, совершенно в этом не уверенная.

– Встретит детей из школы, накормит – и придет. – Мухиба закрыла глаза, так ей было легче.

Мы опять надолго замолчали. Я чувствовала ее боль, мне было тяжело, рука стала как каменная, но мне не было больно. Только в животе поселилось нечто тяжелое и холодное и начали слезиться глаза. Лоб Мухибы потеплел, на бледном лице выступил едва заметный румянец, разгладились морщины, она задышала ровнее.

Я сидела, боясь открыть глаза, ничего не слыша вокруг, я думала о Мухибе, об Ахроре, что скоро станет вдовцом с пятью детьми на руках, вспоминала его грузовичок, старый орех, под которым он любил Лидию Григорьевну. Даже страшного Насрулло я вспомнила тогда и не испугалась: он давно был мертв и не мог причинить мне зла.

Забывшись, я даже не сразу почувствовала на своем плече чужую руку. Но, когда услышала, как кто-то позвал меня: «Вера», – открыла глаза и повернула голову. Ако Ахрор стоял рядом.

– Спасибо, – сказал он, – теперь ты можешь идти.

Я встала. Он смотрел на меня, а не на свою Мухибу, глаза у него были больные.

– Тетя Мухиба заснула, – сказала я. – Вечером, перед сном, ей могут дать морфий. Днем она отказалась: боялась, что не дождется тебя, проспит.

Ахрор кивнул, сел на мое место.

– Лучше бы ей не просыпаться, – сказал он сдавленным голосом.

Меня он уже не замечал, приложил ладони к глазам. И тут я услышала легкие, как дыхание, слова Мухибы.

– Иншалла! – сказала она.

Ахрор ее не услышал. По-моему, он молился.

Тихо, на цыпочках, чтобы не мешать им, я вышла из палаты.

12

Мне не нужно было предупреждать маму. Она привыкла: если я не приходила ночью, значит, подменяю ночную медсестру. Я знала, что должна просидеть эту ночь с Мухибой.

В десять, после отбоя, я вошла в четвертую палату. Тускло горело ночное освещение. Окно было приоткрыто, в него вместе с лунным светом втекала ночная прохлада. На пустыре за больницей на разные голоса выла собачья стая. Стояла полная луна.

Фрукты и вода на тумбочке остались нетронутыми. Мухиба уже не открывала глаз. Ночная сестра сказала, что по настоянию Ахрора ей ввели морфий.

Всю ночь, замерев, я просидела с Мухибой. Рука долго ничего не ощущала, восковой лоб ее блестел в лунном свете и казался неживым. Уже через полчаса рука затекла и онемела, но я не сдалась. Вдруг, как всегда неожиданно, я уловила легкий пульсирующий позывной. Затем еще и еще. Боль никуда не ушла. Она затаилась глубоко, наркотик укутал ее, как кутают в ватное одеяло кастрюлю со сваренной картошкой. Он же отключил все чувства, оставил в живых одно осязание. Такое ощущение я испытывала когда-то, выпив «чой» Насрулло. Мухиба чувствовала мою руку. Когда я это поняла, мне показалось, что ей стало легче. Теперь, вместе с Мухибой, я лишилась тела. Я уже ничего не весила, ничего не замечала, утратила обоняние, погрузившись в ватную тишину, ловила слабые позывные ее сердца. Вместе с ними ко мне пробивались и другие токи – Мухиба смирилась, и только запрятанная боль доставляла ей скорее не страдание, а неудобство, как если бы ее голой положили на жесткую старую кошму. Прикосновение моей руки этот дискомфорт снимало.

Словно в благодарность, Мухиба затопила меня целым потоком чувств – они распирали меня, как льющаяся вода распирает целлофановый пакет. Почему-то в мозгу всплыла и завертелась одна-единственная фраза: «Лучше бы ей не просыпаться». Страшная фраза. Я только о ней и думала. Знаю, тетя Мухиба тоже думала об этом.

Она не проснулась. Под утро, перед самым восходом солнца, рука на секунду словно прикоснулась к обжигающей ледышке. Я в испуге отдернула ее. Вмиг ко мне вернулись и зрение, и слух, и обоняние. Все было кончено, Мухиба умерла. Рука лежала на камне.

Я встала и позвала ночную сестру. Делать здесь было уже нечего. Я вернулась в свое отделение, свернулась клубочком на диване в ординаторской, накрылась ватным одеялом. Онемевшую, медленно оттаивающую правую руку сунула между ног. Она начала потихоньку отходить. Незаметно я заснула и проснулась утром, когда в помещение вошли первые врачи.

Потом пришел Ахрор. Меня вызвали к двери – в наш корпус не пускали посетителей. Он обнял меня, прижался всем телом, как это часто делали мои мальчики, но странно: я прикасалась к камню. Я и сама была холодная, как рыбина. Ахрор заплакал. Однако и его слезы не растопили лед, прочно утвердившийся в моем животе. Я отстранилась, стояла, опустив руки по швам, как нашкодившая школьница перед учителем. Мне нечего было ему сказать.

– Спасибо, Вера, – прошептал Ахрор, заглянул мне в лицо и вдруг отшатнулся, повернулся и пошел к грузовику. Я тоже повернулась и направилась к своим мальчикам.

Вечером сказала маме, что согласна поступать в медицинское училище в Душанбе. Мама давно меня уговаривала.

Часть вторая
1

С шестьдесят девятого по девяносто второй – двадцать три года я прожила в Душанбе. Город по приказу Сталина вырос из большого кишлака в горах и все то время, что я там жила, строился. Грузовики, высотные краны и люди возводили дома в центре и по окраинам; в некоторых домах, отстроенных в семидесятые, даже устанавливали лифты. Асфальт и бетон глушили цветущие деревья и яркие цветочные клумбы на проспекте Ленина, солнце раскаляло стеновой кирпич, и ползающие по улицам поливальные машины не могли остудить городской зной – все здесь было по-иному, чем в маленьком Пенджикенте. Зимой, в непогоду, ветер летел по проспекту, врывался во дворы, рвал белье, развешенное на балконах на просушку, бил в лицо, неистовый и пронизывающий, колотил в стекла. Маленький Павлик, мой второй, так боялся его завываний, что я придумала старика Ветродуя, одного упоминания которого было достаточно, чтобы мальчик немедленно отправлялся в кровать. Валерка, старший, никогда ничего не боялся, но старика Ветродуя уважал, и он забирался на верх сколоченной отцом двухъярусной кровати и засыпал в обнимку с каким-нибудь корабликом или самолетиком – он мастерил их уже в младшей группе детского сада. Я читала им сказки, которые брала в библиотеке нашей больницы. Павлик всегда слушал, а Валерка лишь делал вид – мальчишки с рождения были разные.

В Москве нет таких ветров, как нет и такой изнуряющей жары, зато воздух здесь безнадежно испорчен выхлопными газами. Когда моя бабушка Лисичанская начинает задыхаться, я даю ей дышать кислородом из подушки. Он ее прочищает, на щеках появляется румянец, мышцы лица расслабляются, кулачки разжимаются, и я долго массирую ей пальцы и ладони – бабушке эта процедура очень нравится. Этот массаж я придумала, когда сидела с маленькой Сашенькой, поздней дочкой дяди Степы, младшего маминого брата, и тети Кати, его жены. Сашенька была анемичной с рождения, я разгоняла ей кровь, грела холодные руки, и синева на губах исчезала, а пульс ускорялся. Девочка настолько привыкла к этой игре-ласке, что не засыпала, пока я не «погрею ей руки».



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38