banner banner banner
По скорбному пути. Воспоминания. 1914–1918
По скорбному пути. Воспоминания. 1914–1918
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

По скорбному пути. Воспоминания. 1914–1918

скачать книгу бесплатно

По скорбному пути. Воспоминания. 1914–1918
Яков Ефграфьевич Мартышевский

Живая история (Кучково поле)
Мемуары пехотного офицера подпоручика Я. Е. Мартышевского – это воспоминания об участии в Первой мировой войне, облаченные в форму художественного произведения. Отправившийся на войну в 1914 году еще совсем юным офицером и прошедший ее до конца, Мартышевский в мельчайших подробностях рассказывает об окопной жизни и эмоциях простых офицеров на полях сражений. Жестокие бои русской и австрийской армий в Галиции, братание солдат, революция, приход к власти большевиков и развал армии – все это и многое другое, пережитое автором книги, воплотилось в его мемуарах. Небанальный способ изложения позволяет читателю полностью погрузиться в мир, изображаемый автором, и увидеть мир глазами участника войны.

Яков Евграфьевич Мартышевский

По скорбному пути: Воспоминания. 1914-1918

Российское историческое общество

Федеральное архивное агентство

ФКУ «Государственный архив Российской Федерации»

Издано при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям в рамках Федеральной целевой программы «Культура России» (2012–2018 годы)

Издано при поддержке Фонда «Связь Эпох»

Публикуется по рукописи:

ГА РФ. Ф. 5881. Оп. 2. Д. 475. Л. 1-443.

От издательства

Яков Евграфьевич Мартышевский – автор романа-мемуаров, русский офицер, прошедший Первую мировую войну, – называет себя Владимиром Степановичем Никитиным. Несмотря на то что имя вымышленное, полк, в составе которого герой отправляется на войну, реально существовавший – 17-й Архангелогородский пехотный. Автор описывает имевшие место в действительности боевые действия и стратегически важные места, за которые сражались солдаты этого полка.

Как бы там ни было, Я. Е. Мартышевский с точностью описывает принципы ведения военных операций, вооружение и обмундирование русских, австрийских и немецких солдат, особенности их менталитета, как очевидец, действительно наблюдавший все собственными глазами. Автору удается с пробирающей до дрожи искренностью рассказать о чувствах человека, постоянно находящегося на волоске от смерти. Описание передвижений полка, где служил автор, также полностью соответствует действительности. Кроме того, в произведении часто упоминаются имена генералов – героев Первой мировой войны: Н.В. Рузского, А. В. Самсонова, Н. Н. Янушкевича, Д. Г. Щербачева, В. Н. Сухомлинова и А. Е. Эверта, которым Я. Е. Мартышевский дает яркие характеристики, анализирует их действия, повествует об их судьбах.

Сопоставление подробностей, интересных мелочей, фактов придает ощущение реальности описанному и позволяет читателю предположить, что рассказанное не выдумка, а художественным образом выраженная действительность. Вероятно, такая подача материала была выбрана Я. Е. Мартышевским для осуществления авторской задумки: превратить дневник, отличающийся, как правило, сухостью и документальностью, в остросюжетную историю, показать изнанку войны, раскрыть внутренний мир лирического героя, которого можно соотнести с автором – человеком, пережившим все ужасы войны и воплотившим увиденное в словесной форме для будущих поколений.

К сожалению, информации об авторе сохранилось очень мало. Сведений о пехотном офицере подпоручике Якове Евстафьевиче Мартышевском не удалось найти ни в одном архиве. Более того, даже о сохранившихся сведениях сложно с уверенностью утверждать, что они имеют отношение конкретно к Я.Е. Мартышевскому. Известно только, что некий Яков Мартышевский был ранен и на время выздоровления уехал в Житомир (именно там родился главный герой романа, и туда он отправился по сюжету после ранения в ногу).

Воспоминания Я.Е. Мартышевского ранее хранились в Русском заграничном архиве в Праге, затем были переданы Государственному архиву Российской Федерации. Мемуары представляют собой рукопись на 443 листах с пометами автора и включают публикуемое ниже письмо издателю.

Милостивый государь!

Несколько лет тому назад я имел честь обратиться к Вам с письмом по поводу своей книги. Вы заинтересовались и просили прислать Вам для ознакомления. Но книга моя еще была далеко не закончена, и наша переписка сама собой оборвалась. С тех пор я продолжал свою работу, и мой труд близок к окончанию. Размер его приблизительно 200 рукописных листов. Прислать его Вам в оригинале я не решаюсь, так как боюсь, что он может где-нибудь затеряться, и мой долголетний труд таким образом пропадет. Прислать Вам копию всей книги я тоже сейчас не имею возможности, так как переписка обойдется мне очень дорого. Поэтому я решил Вам послать только несколько попавших под руку отрывков. Должен Вам заметить, что первый лист посылаемой рукописи представляет собою лишь конспект напечатанной моей книги в 1917 году (200 страниц), где подробно описаны события в Петербурге перед войной и первые дни войны. По этим отрывкам Вы сможете составить некоторое представление о характере моей книги. И если Вы серьезно заинтересуетесь моей книгой и подарите мне некоторую надежду на то, что она в том или ином виде может быть когда-нибудь напечатана, то я готов буду сделать расход на ее переписку на машинке и даже, быть может, сам приеду к Вам в Берлин для личных переговоров. Если же для Вас моя книга не представит интереса, то пусть остается у меня и ожидает лучших времен.

Конечно, моя книга не претендует на книгу, имеющую художественную и литературную ценность, но тем не менее ее можно рассматривать как скромный памятник кровавых испытаний России в 1914–1918 годах, сколоченный неумелыми руками честного рядового русского офицера.

С совершенным почтением Я. Мартышевский

6 июля 1929 года

Latvija (Letland) Rezeknes арг. m. Kaunata.

J. Marti?evski

Предисловие автора

Вам, мои дорогие, славные боевые товарищи, посвящаю я свой скромный труд. Многих-многих из вас уже нет на этом свете… Кровавый туман лихолетья заслонил собой светлые тени героев. Но пройдут годы, может быть, долгие годы, и память о вас, о ваших светлых подвигах, о ваших великих страданиях и жертвах снова воскреснет в русском народе.

Спите ж, орлы боевые,
Спите со спокойной душой,
Вы заслужили, родные,
Славу и вечный покой.

Глава I

Первый бой

«Душа Моя скорбит смертельно…»

    Евангелие от Матфея, гл. 26, ст. 38

Был июль 1914 года. Наше училище стояло в лагере в Красном Селе. Дни выдавались жаркие, однако обычные, подчас очень тяжелые занятия шли своим чередом. Мы терпеливо переносили все испытания, лишения, разного рода неприятности и суровый режим училища, так как через месяц, то есть 6 августа, все это должно было быть вознаграждено тем счастливейшим моментом нашей жизни, когда мы сможем впервые надеть офицерские погоны. Оставалось перешагнуть самую трудную, но вместе с тем и самую интересную ступень училищной службы – это маневры. Но нам не суждено было их дождаться…

11 июля среди нас, юнкеров, распространилась тревожная весть о довольно крупных беспорядках, происшедших в Петрограде (в то время еще Петербурге). Передавали, что толпы народа ходили по улицам, били стекла магазинов, останавливали трамваи и что для усмирения бунтовщиков была экстренно вызвана из Красного Села рота одного из гвардейских полков с пулеметами. Эти беспорядки начались как-то вдруг, совершенно неожиданно, и никто не знал, чем они вызваны. Кроме того, общественная жизнь в то время казалась спокойной более, нежели когда-либо. Волнения не носили характера мощного движения целого народа. Нет, это была, по-видимому, искусственно вызванная кем-то (теперь-то мы знаем, кем именно) вспышка, и потому их скоро и легко подавили. Однако никому и в голову не приходило, что эти небольшие беспорядки уже были первыми грозными признаками надвигавшейся мировой катастрофы… О войне никто не думал, даже в газетах о ней не писали ни одного слова, и политический горизонт казался чистым и ясным. Почему-то в обществе сложилось такое мнение, что если о каком-нибудь важном, могущем произойти событии много пишут и много говорят, то оно не осуществится, и наоборот. Так было в 1913 году во время «Балканского пожара»[1 - Имеется в виду Первая Балканская война октября 1912 – мая 1913 г. между Сербией, Черногорией, Болгарией и Грецией с одной стороны и Османской империей с другой. (Примеч. ред.)], когда газеты на все лады кричали о необходимости помочь нашим братьям-славянам, когда по улицам ходили толпы народа с пением болгарского и сербского гимнов, с плакатами «Долой Турцию!», «Крест на святую Софию!» и, возбужденные пламенными речами своих вожаков, с энтузиазмом требовали войны. Но голос народа, вырывавшийся из недр русской души, остался неуслышанным…

Мировая же война, как и Русско-японская, разразилась совершенно неожиданно. До самого последнего момента никто не верил в возможность столкновения с Германией. Как сейчас я помню тот день, когда впервые дрогнули наши сердца от смутного предчувствия чего-то великого, неизбежного, надвигавшегося на нас. Было около 7 часов вечера 11 июля. Солнце садилось, бросая красноватые отблески на возвышавшуюся в отдалении красивую Дудергофскую гору с ее лесистыми склонами, с хорошенькими, как игрушки, дачами и с зеркальным озером у подножия, на вытянувшийся длинный, правильный лагерь и на широкий, совершенно голый, покрытый пожелтевшей от солнца травкой артиллерийский полигон, окаймленный в отдалении, наподобие рамы, синеватыми рощами и темными, туманными очертаниями деревень. Только что кончилось тактическое учение, и наша рота расположилась на короткий отдых у Кавелахтского хребта[2 - Кавелахтские высоты, наряду с Дудергофскими, – один из ориентиров в Красном Селе, где проходили масштабные маневры, находились летние лагеря гвардии и военных училищ. (Примеч. ред.)]. Приятно было после утомительных перебежек полежать на земле, чувствовать на своем разгоряченном лице свежее дыхание легкого ветерка, глядеть на шедший в отдалении с шумом и клубами дыма, вырывавшегося из трубы паровоза, поезд и на всю эту ласкавшую взор природу, погружавшуюся в первые, едва уловимые вечерние сумерки…

– Господа! – раздался голос нашего ротного командира с живыми карими глазами и длинными черными усами, закрученными кверху. – Продолжайте курить, а я вам укажу на те ошибки, которые вы допустили на сегодняшнем учении.

Мы прекратили разговоры и с равнодушным видом уставились глазами на своего начальника, делая вид, что слушаем его, а в действительности думая лишь о том, как бы скорее он кончил и мы пошли бы домой. Тактические занятия у нас были каждый день, поэтому они порядочно нам надоели. Ротный командир кончил говорить. Мы с привычной быстротой построились во взводную колонну.

– Господа! – снова воскликнул он, но каким-то проникновенным и торжественным голосом. – Я советую вам относиться к занятиям теперь с особой внимательностью и добросовестностью ввиду назревающих крупных событий…

При этих словах на наших загорелых, точно бронзовых лицах отразились любопытство и недоумение.

– Получены, – продолжал ротный командир, – пока еще неофициальные сведения о том, что Австрия предложила ультиматум Сербии, оскорбляющий честь и достоинство последней и даже притязающий на ее независимость; срок этого ультиматума истекает в шесть часов вечера двенадцатого июля. Австрийское правительство заявило, что оно хочет покарать Сербию за убийство эрцгерцога Франца Фердинанда, которое будто бы совершено по ее замыслу. Вероятно, Сербия с негодованием отвергнет австрийский ультиматум, и тогда война неминуема, ну а Россия, конечно, не даст в обиду Сербию. Нынешние беспорядки это только подтверждают. Отнеситесь, господа, к моим словам с полной серьезностью. Мы накануне величайших событий…

Речь ротного командира произвела на нас глубокое впечатление, и с той минуты мы все время находились в приподнятом настроении. Однако в войну не верилось: все это были пока только ни на чем не основанные слухи.

Так наступил следующий, знаменательный день 12 июля. Утром у нас производилось строевое ротное учение. Несмотря на раннее время, было очень жарко, и учение прошло вяло, просто отбывали свой номер. Ротный командир сердился, кричал, что это безобразие, что он не допустит так относиться к занятиям, оставит всех без отпуска и т. п., но все было тщетно. К подобным угрозам за два года пребывания в училище хорошо привыкли и потому не обращали на них ни малейшего внимания. По окончании занятий юнкера начали собираться по случаю субботы в город. Я решил пойти после обеда, который у нас был около двух часов дня. Одевшись, я уже хотел явиться дежурному офицеру, но в это время в барак поспешно вошел наш фельдфебель и громко заявил:

– Господа! Отпуска прекращены, а все юнкера, отпущенные утром, будут немедленно возвращены.

И с этими словами он вошел в свою комнату. Мы были ошеломлены.

– Что такое? Почему? – раздавались голоса.

Какой-то шутник крикнул:

– Производство!

Но на такую, как нам казалось, нелепость никто даже не обратил внимания. Большинство было склонно к мысли, что запрещение отпуска последовало в связи с возникшими в Петербурге волнениями. Это соображение мы считали самым правдоподобным, и потому все остановились на нем. Однако истинной причины никто не знал; даже наши курсовые офицеры, к которым мы, сгорая от любопытства, обращались за разъяснением, не могли сказать ничего определенного. Но с каждым часом наши сомнения увеличивались. Неподалеку от лагеря Николай II производил смотр N-скому драгунскому полку. Поэтому многие юнкера говорили, что, вероятно, царь собирается посетить военные училища, вот почему, мол, отпуска прекращены. Но другая, казавшаяся нам маловероятной и блеснувшая как молния мысль вдруг озарила наши умы. Мы вспомнили слова ротного командира о том, что срок австрийского ультиматума Сербии истекает в 6 часов вечера 12 июля, и потому, думали мы, не хочет ли государь ответить на этот возмутительный и наглый вызов Австрии преждевременным производством в офицеры юнкеров старших курсов военных училищ во всей России и тем выразить свое неудовольствие и решимость вступиться за братскую Сербию. Радостные, неуверенные возгласы: «Производство!», «Господа! Вот видите, будет производство!» – раздавались все чаще и чаще. С нескрываемым волнением, разбившись на кучки, юнкера громко рассуждали между собой или ходили в разных направлениях, как бы ища ответа на мучившие их сомнения. Около трех часов я проходил с товарищем мимо нашей летней чайной. В это время по дорожке, ведущей в бараки, чуть не бежал весь запыхавшийся от усталости и волнения один юнкер, отец которого занимал какое-то важное место в Главном штабе. И тоном, не допускавшим никаких сомнений, восклицал направо и налево:

– Производство! Да-да! Ей-богу, правда!

Радостная весть вызвала еще большее смятение среди юнкеров, но в душе как-то не верилось этому словно с неба свалившемуся счастью. Однако в четыре часа дня все наши сомнения окончательно рассеялись. Из уст в уста передавалось приказание: «Юнкерам старшего курса надеть все новое и строиться на первой линейке». Когда я вошел в барак, там уже стояла суматоха. «Подпоручики», радостные и взволнованные, с веселыми улыбками торопливо одевались, обмениваясь своими забурлившими, как горный поток, свежими мыслями и чувствами. Наши души были преисполнены искренним и неподдельным восторгом и трепетом ожидания счастливой минуты, наряду с которым жило сознание чего-то важного и серьезного, совершившегося помимо нас… Но в этот момент мы не заглядывали в будущее, мы жили настоящим… А настоящее было так прекрасно! Ведь должно было совершиться то, чего мы ждали с таким нетерпением, ради чего мы мужественно переносили два года все невзгоды и тяготы училищной жизни. О, это можно назвать счастьем!

Когда мы построились, ротный командир сообщил, что мы идем на производство, и сказал нам прощальную речь, в которой благодарил нас за ревностную службу и пожелал успеха в будущем. Под звуки нашего училищного оркестра и с трепетно бьющимися сердцами мы пошли в Красное Село, куда должен был прибыть Николай II. К пяти часам дня на площадке против дворца великого князя Николая Николаевича выстроились в виде буквы «П» юнкера всех училищ, причем на правом фланге стояло наше училище, левее – Владимирское, за ним – артиллерийские и кавалерийские училища. Юнкеров было сравнительно мало, так как большинство из них ушли в отпуск. В ожидании государя мы тихонько, как в церкви, переговаривались между собой о неожиданном производстве, об австрийском ультиматуме, о возможности войны.

Между тем время приближалось к шести часам. Вдруг эта небольшая защитного цвета масса юнкеров вздрогнула и зашумела, как молодой еловый лес, на который набежал порыв ветра… С быстротой электрического тока передавалось: «Едет! Царь едет!» Раздалась громкая команда: «Равняйсь!» Послышался шум автомобиля, ехавшего со стороны артиллерийского полигона. Но мы ошиблись. Из автомобиля вышел очень высокого роста генерал со стройной фигурой, с тонкими длинными ногами, затянутыми в синие рейтузы. Это был великий князь Николай Николаевич. Все его несколько продолговатое лицо с орлиным носом, с этими плотно сжатыми губами, с этим выдававшимся чуть-чуть подбородком, окаймленным небольшой квадратной седой бородкой, с этими проницательными глазами, взгляд которых, казалось, расплавит того, на кого они уставятся – все его лицо, говорю я, дышало чуждой всяким слабостям суровостью, решительностью и непреклонностью характера и железной волей. Возвышаясь почти на целую голову над окружавшими, он своим строгим и надменным видом казался еще выше, еще неприступнее. Сознание своей силы и мощи просвечивало во всех его движениях.

Поздоровавшись только с некоторыми генералами, Николай Николаевич запросто сел на тумбу неподалеку от нас в ожидании государя. Мы все с любовью и благоговением смотрели на этого могучего человека, которому суждено было в недалеком будущем сыграть в истории России выдающуюся роль. Как в тумане, я начал представлять себе будущие сражения, окутанные пламенем и дымом, огненные языки пожарищ, стоны и крики раненых, смешивающиеся с неумолчным громом канонады. И над всем этим я видел грозную фигуру великого князя, озаренную светом славы победителя… Еще не было войны, но ее горячее дыхание уже касалось наших душ; еще не было гигантских русских армий, но наши юные сердца уже отыскали для них полководца. И мы не ошиблись…

В половине шестого в отдалении показалось несколько автомобилей. Все засуетились.

Сейчас должен был прибыть государь. Раздалась команда: «Смирно! Равнение направо, господа офицеры!» Мы отчетливо повернули головы. В это время царский автомобиль остановился, и из него вышел Николай II. На наших лицах застыло выражение того чувства священного благоговения, которое бывает у простых смертных людей, наподобие нас, при виде особы государя. Царь обошел все училища, здороваясь с каждым в отдельности, останавливаясь против некоторых юнкеров и ласково с ними разговаривая. Затем он вышел на середину, и лицо его приняло серьезное и немного печальное выражение. Выждав несколько секунд, Николай II начал свою речь. В ней он говорил, что мы сыны доблестной и великой русской армии, что все рода войск составляют одну неразлучную семью, а потому вражды между нами не должно быть никакой. О текущих событиях монарх высказался вскользь, но по его голосу, в котором звучали решительные и в то же время грустные нотки, и по некоторым словам мы поняли, что Россия станет на защиту правого дела и поруганной чести Сербии. Сильный порыв восторга и энтузиазма объял нас. Молодая кровь закипела. Глаза загорелись зловещим огнем, огнем ненависти к невидимому врагу, дерзнувшему бросить вызов самой России. И когда Николай II, кончив свою речь, поздравил нас с производством в офицеры, в ответ раздалось несмолкаемое громкое «ура». В этом мощном русском кличе выразились все чувства, обуревавшие нас в ту минуту. Тут были и радость раннего производства, и угроза врагу, и готовность принести себя в жертву Родине… Наше «ура» было настолько искренно и могуче, что государь улыбнулся. Садясь в автомобиль, он еще раз оглянулся и отдал честь. Царский автомобиль уже скрылся, но долго еще гремело и перекатывалось в воздухе могучее «ура». Германский и австрийский посланники во все время речи Николая II стояли с потупленными головами и после его отъезда отошли в сторону, сопровождаемые нашими злобными, ненавистными взглядами. Зато находившемуся тут же французскому посланнику мы излили чувства симпатии и попросили его сняться с нами, на что он охотно согласился.

Веселые и довольные, мы строем, но свободно пошли домой. При подходе к нашему лагерю ротный командир воскликнул:

– Ну, господа офицеры, спойте в последний раз «Под знамя павловцев»!

Грянула с особым подъемом духа любимая училищная песня на мотив марша военно-учебных заведений. Юнкера младшего курса высыпали на переднюю линейку и приветствовали нас громким криком «ура». Мы кончили петь и в ответ взяли им под козырек. Минута была торжественная и в высшей степени трогательная. Какое-то особенное чувство, чувство энтузиазма, собственного достоинства, удовлетворения, сознания необычайности всего происходящего и готовность на самопожертвование – все это захлебывало, возбуждало и опьяняло нас и, наконец, вызвало то исключительное состояние духа, когда человек способен совершить самые отчаянные, самые невозможные подвиги героизма… Так закончился знаменательный день 12 июля 1914 года.

На следующее утро я отправился на военную платформу с тем, чтобы попасть к первому поезду, отходившему на Петербург. Поезд вскоре прибыл, постоял несколько минут и, пронзительно свистнув и распуская пары, плавно двинулся дальше. Я сел у открытого окна и бросил свой последний прощальный взор на это красивое, играющее легкой зыбью озеро, по которому мы так часто в минуты отдыха скользили лодками, на наш утопающий в зелени лагерь, на нашу некогда столь оживленную, а теперь такую молчаливую и пустынную пристань… Мысль о том, что я навсегда расстаюсь с этими сделавшимися вдруг дорогими местами и что я вступаю в новую, самостоятельную фазу жизни, вызвала у меня чувство легкой грусти. Однако оно тотчас рассеялось как туман, и на смену ему явилось бодрое, жизнерадостное настроение.

По приезде в Петербург первое, что бросилось мне в глаза, – это множество молодых подпоручиков, одетых в обыкновенную юнкерскую форму, но непременно украшенную какой-нибудь офицерской вещью. У кого была офицерская фуражка или одна только кокарда, у кого блестели новенькие золотые погоны с двумя звездочками, иные успели прицепить саблю или шашку и т. п. Это произошло вследствие того, что неожиданное производство застигло врасплох портных, которые не смогли выполнить к тому времени многочисленных военных заказов, и осчастливленные, вновь произведенные подпоручики надели на себя все мало-мальски свидетельствовавшее об их офицерском достоинстве.

Между тем события с каждым часом росли. На вокзале, в трамваях, на улицах только и было разговору, что об австрийском ультиматуме. Настроение в публике делалось все более нервным, напряженным и нетерпеливым. С утра и до глубокой ночи против редакции «Нового Времени» стояла толпа, которая жадно читала последние сенсационные известия. Газеты вырывались из рук газетчиков и тут же громко прочитывались. По улицам как гигантские волны ходили тысячи манифестантов. Одна манифестация особенно сильно врезалась мне в память. Впереди шли студенты, держа в руках портрет Николая II. По сторонам несли большие белые плакаты с надписью «Долой Австрию!» и «Да здравствует армия!». А там, дальше, куда только мог хватить глаз, виднелось море человеческих голов, которые вдруг обнажились при пении «Боже, царя храни» и «Спаси Господи»… Многие опустились на колени. Затем загремело могучее, несмолкаемое «ура», раздававшееся подобно рокоту прибоя… В это время мимо проходило несколько молодых офицеров. Толпа захлебнула их своим потоком и начала подбрасывать вверх с воодушевленными криками «ура» и «Да здравствует армия!». Я созерцал эту чудную, величественную картину, в которой народ открыто выражал свои чувства, свои симпатии… Сердце мое сильно стучало, по телу бегали мурашки, а на глазах дрожали слезы восторга и умиления. Счастливейший, великий и незабвенный момент! Это был тот момент, когда впервые я изведал чувство национальной гордости, чистой и искренней любви к Родине, в жертву которой я, не раздумывая, тотчас бы принес свою жизнь.

Через несколько дней, именно 20 июля, я ехал к месту своего назначения, то есть в Житомир, в 17-й пехотный Архангелогородский полк. Поезд был битком набит публикой. Едва я оправился от пассажирской сутолоки, как мои мысли снова завертелись вокруг разыгравшихся событий. Утренних телеграмм я еще не успел прочесть, а потому и не знал, что Германия уже объявила России войну. Мне, как и большинству, последняя представлялась невероятной. Уж слишком чудовищной казалась всем война XX века с его чрезвычайно развитой техникой, и кроме того, кто выступал на арену этой величайшей борьбы? Сильнейшие и культурнейшие государства мира. Я старался прислушаться к разговорам пассажиров, но за шумом поезда и множества голосов я ничего не мог разобрать, а видел только, что все чем-то особенно возбуждены, и чаще всего до моего слуха доносилось слово «Германия». В это время стоявший рядом со мной господин с необычайно симпатичным и интеллигентным лицом обратился ко мне с вопросом:

– Что, поручик, в полк едете? Ну, дай вам бог хорошенько побить немцев, чтобы они надолго запомнили, каково воевать с Россией!

При этих словах у меня на лице, вероятно, выразились немалое удивление и беспокойство, потому что мой собеседник тотчас же горячо прибавил:

– Как, разве вы не знаете, что Германия объявила войну России? Да-да, еще вчера в семь часов двадцать минут вечера.

Эта новость поразила меня как громом. Свершилось: невозможное стало возможным. Вскоре я распрощался с любезным господином, так как он слез на третьей станции от Петербурга. С этого момента у меня появилось другое настроение, подобное тому, которое испытывает человек в театре после поднятия занавеса. Пока еще занавес опущен, вы сидите в кресле или ложе в ожидании начала действия. Внешне вы ничем не проявляете своего нетерпения, но в душе вам не терпится, вам хочется скорее увидеть декорированную сцену, артистов или услышать их пение, но все-таки пока еще вы живете своей собственной жизнью. Раздаются звонки, и, наконец, занавес бесшумно поднимается. Сразу же у вас настроение меняется. Вы забываете обо всем; ваши мысли, ваши чувства, как и ваше зрение, вы устремляете на сцену, и в ту минуту вы совершенно сливаетесь с нею…

Нечто в этом роде произошло и в моей душе после того, как я узнал об объявлении Германией войны России. Бурные, томительные ожидания чего-то великого, исторического, надвигавшегося на нас как далекая, мрачная туча, наконец получили свое объективное выражение. Война! Да, война! Настоящая, грозная война! И никаких сомнений, возврата нет! Германия бросила вызов России, и Россия с сознанием своей мощи и правоты приняла его.

Между тем пассажиры начали кое-как устраиваться. Я тоже приискал себе местечко. Напротив меня сидел штаб-ротмистр в пенсне, с приятным и чистым лицом, покрытым легким загаром, и с темными умными глазами, которыми он часто и нервно моргал. Вскоре между нами завязался очень интересный разговор о сараевском преступлении, о его политической подкладке, об участии в нем австрийского правительства. Мы радовались тому, что Германия, возлагавшая такие большие надежды на вызванные ею же беспорядки, жестоко ошиблась, так как вслед за объявлением мобилизации их как рукой сняло. Во все время разговора никто из нас даже не намекнул о результате вспыхнувшей войны. Победа России подразумевалась нами несомненной, как аксиома. На одной из станций наш поезд почему-то очень долго стоял. Штаб-ротмистр пришел в негодование.

– Ну разве не досадно, – воскликнул он, – торчать тут три-четыре часа, между тем как это время я с пользой провел бы у себя в полку, находящемся теперь на театре военных действий! Вот у немцев, вероятно, этого нет.

В тот момент я не оценил по достоинству эту фразу, но впоследствии она многое мне сказала. В ней, как в зеркале, отразились те высокие чувства чести, долга, стремление поскорее сразиться с ненавистным врагом, тот глубокий лучезарный патриотизм, которым горели наши русские сердца; но наряду с этим в той же фразе я увидел далекий отклик печальной русской действительности… О, светлые, святые дни! Дни веры, дни воскресения великого духа народного, дни неведения…

Утром 22 июля я приехал в Житомир. Дома мои родные встретили меня с большой радостью, но с оттенком тайной печали, которая просвечивала во всех их словах и жестах.

– Не успели произвести в офицеры, как уже иди на войну… – со вздохом проговорила моя старушка-мать.

Я старался придать себе самый беспечный и непринужденный вид. Впрочем, я и на самом деле в то время был таким. Я не думал о войне, а если и думал, то как-то легко, поверхностно, совершенно не отдавая себе отчета в тех лишениях, невзгодах и страданиях, которые мне предстояло перенести. Чувства мои были примитивны, так как я не знал истинного значения и смысла слова «война». С кадетской скамьи я привык относиться к ней с уважением и священным трепетом. Я знал, что там люди проливают кровь и умирают. В моем воображении картина войны рисовалась в ярких, светлых тонах, и даже сама смерть не бросала на нее свою мрачную тень. Я был счастлив тем, что приближался день, когда мои лучшие мысли, лучшие пожелания воплотятся в действительность, когда заветная моя мечта – принять боевое крещение, испытать счастье самопожертвования – наконец осуществится. В день моего приезда наш полк, доведенный до полного состава, выступал в поход в 11 часов утра. Так как я не успел еще приготовить некоторых необходимых на войне вещей, поэтому я решил нагнать полк в Бердичеве, куда он должен был прибыть на рассвете следующего дня для перевозки по железной дороге. После дороги я очень устал, но я горел желанием поскорее хоть издали увидеть ту часть, с которой мне суждено было разделить боевые труды. Когда я пришел, полк уже выстроился как для парада. Солдаты в новой одежде защитного цвета и в полном походном снаряжении, неуклюже сидевшем на них, выглядели бодро и молодцевато. Я стал в стороне и наблюдал за всем, что происходило. Но в первый же момент меня постигло легкое разочарование. Ведь это были проводы полка! Лучшего, прославленного русской военной историей полка, сроднившегося с Житомиром долголетним пребыванием в нем. И что же? В этот последний, прощальный момент я не видел никого из интеллигентных граждан, я не услышал ни одного теплого слова напутствия и пожелания победы… И лишь простые деревенские мужики и бабы пестрой толпой стояли в некотором отдалении от полка. Многие из них пришли, быть может, за десятки верст для того, чтобы хоть одним глазом взглянуть напоследок на родного сынишку и послать ему издали свое родительское благословение. Начался молебен. Солдаты набожно крестились. Их лица были торжественны и серьезны. По окончании молебна командир полка сказал простую, но трогательную речь, в которой выразил надежду, что все чины полка с честью выполнят свой воинский долг, громко крикнул:

– Полк, шагом марш!..

Родственники и родные офицеров принялись торопливо прощаться с ними, благословляя их с едва удерживаемыми рыданиями и мокрыми от слез глазами. Пронеслась команда «на плечо». Грянула музыка и под грустные звуки «Тоски по родине» полк начал вытягиваться по дороге наподобие зеленой змеи. Многие солдаты набожно крестились… Толпа провожала их криками «ура», но какими-то сдавленными, прощальными… Мне сделалось почему-то тяжело. Хотелось плакать… Я быстро пошел домой. Все тише и тише становились и замирали далекие звуки марша… Вскоре они совсем затихли, я оглянулся. Поднимая по дороге пыль и сверкая тысячами штыков, медленно ползла эта грязная серая лента… «Боже, благослови их!» – мелькнуло у меня. Придя домой, я объявил, что собираюсь уехать сегодня же вечером. Все очень удивились и начали меня упрашивать остаться в родном кругу еще несколько дней, но я при всем своем желании не мог этого сделать, так как боялся потерять полк из вида, и потому мое решение было твердо и неизменно. С той минуты на нашу семью легла словно какая-то тень. Как скрываются солнечные лучи за набежавшим облаком, так вдруг исчезли улыбки, озарявшие прежде спокойные, радостные, дорогие мне лица. Не было слышно громких разговоров, перестали звенеть беззаботные детские голоса моих маленьких сестренок. Их живые, веселые натуры съежились, затихли, невольно подчиняясь тому сдержанно-грустному, траурному тону, который над всеми навис как темная туча. На дворе начал накрапывать мелкий дождик, и от этого стало еще тоскливее. Все принимали деятельное участие в приготовлении моих походных вещей, состоявших из маленького саквояжа и постели. Глубокомысленно советовались о том, что нужно взять и что не нужно. Вначале я был совершенно спокоен и равнодушно взирал на все окружавшее, нисколько не думая о минуте разлуки, а если и вспоминал о ней, то старался не поддаваться сентиментальным чувствам. Но чем ближе подходило время к роковому моменту, тем сильнее шевелился и давал знать о себе какой-то беспокойный ноющий червячок, который подползал к моему сердцу и начинал беспощадно, до боли его сосать… Что-то тяжелое, неприятное и одурманивающее поднималось со дна души, ударяло в голову и распространялось по всему телу. Мысли и чувства плохо стали повиноваться мне. Я принялся ходить по комнатам без всякой цели, чего раньше со мной не случалось. Я втайне смеялся над собой, над своей слабостью, ругал себя за то, что не имел сил сдержать и потушить разгоравшегося во мне небывалого волнения, хотя до отъезда оставалось еще несколько часов. Но ничего не выходило, я не мог успокоиться и казаться совершенно равнодушным; я уже был выбит из колеи, и душевное равновесие мое нарушилось…

Между тем подали обед. Сели за стол молча, без обычной суеты и смеха, чинно и важно, как никогда прежде. Всякий бессознательно думал так: «Вот мы все собрались вместе и ведь, может быть, в последний раз». Эта натянутость и невольное уважение, выражаемое мне как бы по взаимному молчаливому уговору, уважение, от которого веяло холодом могилы, было мне неприятно, оно даже раздражало меня. Однако я прилагал все усилия к тому, чтобы казаться спокойным и непринужденным. После обеда ко мне подошла мама и, нежно обвив мой стан рукой, увлекла меня в свою комнату. Я молча повиновался, но чувствовал, что это в связи с моим отъездом на войну. Уже в ту минуту я начинал сознавать всю тяжесть предстоящей разлуки. Пока были только лишь неприятные предвестники ее, как легкие облачка, бегущие по небу впереди надвигающейся в отдалении грозовой тучи, как первое дуновение готового налететь урагана… Войдя в комнату, мама прикрыла дверь. Ее доброе морщинистое лицо было грустно. Дрожащей рукой она взяла со стола написанную на листке бумаги молитву «Перед боем» и серебряную цепочку с образками, которые носил еще мой отец в Русско-японскую войну, и хотела что-то сказать, но не смогла, так как слезы сдавили ей горло, она успела только выговорить: «Вот тебе…» В это время я с сильно бьющимся сердцем и с дрожью во всем теле опустился на колено и с глубокой верой поцеловал образки, надел их на себя. Когда я встал, волнение у меня немного улеглось, а показавшиеся было на моих глазах слезы я тотчас же вытер и, взяв свои серебряные часы, каким-то глухим голосом произнес:

– Эти часы передашь Коле[3 - Мой двоюродный брат. (Здесь и далее, если не указано иное, примеч. авт.)] в случае, если…

Мама остановила меня торопливым жестом руки и спокойным, несколько строгим голосом сказала:

– Зачем так говорить? Даст бог, ты благополучно вернешься, и часы будут по-прежнему твои.

Эта простая, но справедливая фраза пристыдила меня. Действительно, я оказался более сентиментальным, чем мать-женщина. Я даже немного сконфузился.

Около пяти часов к нам пришли два молодых офицера К. и Г., окончившие вместе со мной училище, но взявшие вакансии в другой полк. Таким образом, считая моих родных, приехавших меня проводить, собралось довольно значительное общество. Сели пить чай и оживились. Поднялись шумные разговоры, расспросы. К. играл на мандолине, я ему аккомпанировал на гитаре. Одним словом, на некоторое время воцарился один из тех приятных и уютных семейных вечеров, которыми так богата наша будничная жизнь. Всем, казалось, было приятно отряхнуться от тягостного настроения, появившегося у каждого в связи с моим отъездом. Я тоже весело болтал и так разошелся, что даже начал играть на гитаре похоронный марш. Мой двоюродный брат Коля с укоризненной улыбкой остановил меня словами:

– Брось, Володя, и без того у нас на душе тяжело, особенно у твоей мамы, а ты еще больше бередишь ее рану…

Я тотчас же опомнился и рассердился на себя за то, что корчил собою легкомысленного мальчишку. К. и Г. вскоре ушли, так как, узнав о моем предстоящем отъезде, сочли неудобным присутствовать при разлуке. Наступил томительный памятный вечер. Время приближалось к 10 часам. К этому моменту должен был приехать за мной автомобиль. В доме стояла какая-то жуткая тишина, нарушаемая только чьим-нибудь вырвавшимся всхлипыванием да глухими звуками шагов некоторых из присутствовавших, которые от волнения ходили по комнатам, вытирая навертывавшиеся против воли слезы… Все, как бы по уговору, молчали, да и о чем же было говорить? Всяк сознавал, что чувства, охватившие всех присутствующих, не могли быть выражены никакими словами. У меня на душе было тошно и мучительно тоскливо. О, эти гнетущие, кажущиеся бесконечными минуты ожидания! Я хотел только одного: чтобы скорее приехал автомобиль, и я мог бы наконец освободиться от тяжести, которая давила на меня, как камень. И вдруг мне сделалась чрезвычайно ясной мысль, что так, вероятно, и на войне: ожидание смерти гораздо больнее переживать, чем самую смерть. В это время с улицы донесся глухой, рокочущий звук мотора.

– Автомобиль! – каким-то страдальческим голосом воскликнула мама, и я видел, как она изменилась в лице.

При этом слове сердце мое екнуло. Все чего-то засуетились, заходили, задвигали стульями. Я пошел в соседнюю комнату одеваться в походное снаряжение. Я чуть не до крови кусал себе губы, но, несмотря на это, слезы не слушались меня и тихо струились из глаз… Когда я одевался, мама приблизилась ко мне, нежно обняла и, положив голову на мое плечо, прошептала:

– Смотри ж, Володя…

Но рыдания душили ее, и она только крепче стиснула меня в своих объятиях. Я видел, что каждая минута промедления болью отзывается в сердце моей матери, и потому, всеми силами сдерживая клокочущее волнение, я произнес:

– Ну, я готов!

И с этими словами я вышел в гостиную, где собрались провожающие.

– Сядем! – раздался тихий и печальный голос мамы.

Все по обычаю сели, заерзав стульями, и на мгновение воцарилась гробовая тишина. Это была самая тяжелая минута моей жизни. Как сейчас помню группу дорогих мне людей, которые сидели с опущенными вниз глазами и изредка вытирали платком набегавшие слезы. Помню, как на меня уставились глазенками, полными слез, мои дорогие сестренки. Их милые, наивные личики выражали неподдельное горе и страх перед совершающимся неотвратимым событием, и их детские неиспорченные души были преисполнены ужаса и трепета не меньше, чем у взрослых. Вдруг среди напряженной, жуткой тишины раздались громкие истерические звуки… Это наконец, не выдержав, зарыдала мать. Сердце мое готово было разорваться на части. Я никогда не мог равнодушно слышать, как плачет взрослый человек. Как-то инстинктивно я почувствовал, что момент наступил. Я встал и осенил себя крестным знамением. Все присутствовавшие тоже поднялись вслед за мной и торопливо начали креститься. Я подошел к маме и упал к ней на грудь. Тут я дал волю своим слезам, которые вырывались наружу горячими, быстрыми потоками. И чем больше я плакал, тем легче становилось на душе. Мама рыдала громко, осыпая мое лицо крепкими поцелуями, и что-то говорила мне, чего я не мог разобрать. Наконец она меня благословила, и я начал прощаться с остальными. Затем все вышли на двор проводить до автомобиля, который тихо ворчал и сверкал во мгле двумя яркими огнями, готовый ринуться вперед и унести меня прочь от родного гнезда. Казалось, само небо, мрачное и темное, как ночь, разделяло человеческую скорбь, посылая сверху, точно слезы, мелкие, холодные капли дождя… Я шел впереди под руку с мамой, не перестававшей громко всхлипывать.

Наши соседи К-ие вышли на крыльцо и тоже плакали, выражая мне пожелания счастливой дороги и скорого благополучного возвращения. Около автомобиля я остановился и еще раз обнял мать. Вероятно, этот момент сильнее всего на нее подействовал, так как она впала в истерическое состояние и, вцепившись в меня руками, кричала:

– Не пускайте его! Ради бога, не пускайте! О-о-о-о-хо-хо-хо!.. Нет!.. Нет!.. Куда?.. Зачем?! Боже мой, Боже мой!..

Я с трудом вырвался из ее рук и, крикнув всем «Прощайте!», вскочил в автомобиль. Дверца со стуком захлопнулась, и, заревев мотором, автомобиль рванулся вперед… Оставив позади, быть может, навсегда все, что было дорого и близко моему сердцу, он понесся туда, куда призывали меня долг службы и честь Родины.

Когда я приехал в Бердичев, наш полк уже грузился. Несмотря на позднее время, зал 1-го и 2-го классов был полон военными, преимущественно офицерами. За одним из столиков сидел командир нашего полка, полный, с крупными чертами лица и в больших толстых очках, которые придавали ему в некотором роде внушительность и важность. В нем не было ничего, притягивающего к себе или сразу располагающего в свою пользу, но тем не менее он производил впечатление человека умного. Я подошел к нему и представился. Он пробормотал мне какую-то обычную в подобных случаях любезность, что-то вроде «очень рад», и сказал обратиться к адъютанту. Поклонившись, я отправился искать последнего. Сухой прием командира неприятно меня поразил. Неужели у него не нашлось ни одного теплого слова, которым он мог бы приветствовать и ободрить молодого, неоперившегося офицера, каковым был я, попавшего со школьной скамьи чуть не прямо в бой и не успевшего еще даже взглянуть на Божий мир?

Адъютант с большими русыми усами, опущенными книзу, как у Тараса Бульбы, показался мне симпатичным и добрым человеком. От него я узнал, что я назначен во 2-ю роту. Усталый и разбитый от недавних сильных переживаний и бессонной ночи, я вышел на платформу, чтобы найти свой эшелон. Уже рассветало. Свежий, насыщенный утренней росой ветерок ударил мне в лицо. На товарной платформе было большое оживление. Слышались крики и понукания солдат, старавшихся загнать в вагоны фыркавших и хрипевших лошадей; с грохотом грузились повозки и походные кухни; изредка как-то суетливо, с шумом проходил, шипя и поражая слух резкими свистками, маневрировавший паровоз.

Оказалось, что мой батальон уже давно отправлен, поэтому я сел в первый попавшийся эшелон, с величайшим удовольствием вытянулся на мягком диване вагона 2-го класса и тотчас же заснул. Проснулся я тогда, когда поезд уже стоял у станции 3., где высаживался наш полк. Взяв свой походный тюк, я вышел на пути. В это время мимо проходил какой-то офицер нашего полка с простоватым, но симпатичным лицом. Увидев меня, он остановился и, протягивая мне руку, дружелюбно проговорил:

– Здравствуйте! Позвольте представиться, поручик Пенько! Вы в какую роту назначены?

Я сказал, что во вторую.