banner banner banner
Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 2. Тем, кто на том берегу реки
Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 2. Тем, кто на том берегу реки
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 2. Тем, кто на том берегу реки

скачать книгу бесплатно

Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 2. Тем, кто на том берегу реки
Яков Аркадьевич Гордин

Пушкин. Бродский. Империя и судьба #2
Герои второй части книги «Пушкин. Бродский. Империя и судьба» – один из наиболее значительных русских поэтов XX века Иосиф Бродский, глубокий исторический романист Юрий Давыдов и великий просветитель историк Натан Эйдельман. У каждого из них была своя органичная связь с Пушкиным. Каждый из них по-своему осмыслял судьбу Российской империи и империи советской. У каждого была своя империя, свое представление о сути имперской идеи и свой творческий метод ее осмысления. Их объединяло и еще одно немаловажное для сюжета книги обстоятельство – автор книги был связан с каждым из них многолетней дружбой. И потому в повествовании помимо аналитического присутствует еще и значительный мемуарный аспект. Цель книги – попытка очертить личности и судьбы трех ярко талантливых и оригинально мыслящих людей, положивших свои жизни на служение русской культуре и сыгравших в ней роль еще не понятую до конца.

Яков Гордин

Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 2. Тем, кто на том берегу реки

© Яков Гордин, 2016

© «Время», 2016

* * *

Издано при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям в рамках Федеральной целевой программы «Культура России» 2012–2018

Мы возмужали; рок судил
И нам житейски испытанья,
и смерти дух средь нас ходил
И назначал свои закланья.

    Пушкин

В минувшем августе пошел я на Ваганьковское к Булату Окуджаве.

    Юрий Давыдов

Апокалиптичность. Ощущение позднеримского конца времен.

    Эйдельман. Дневник. Март 1980

Разбегаемся все. Только смерть нас
одна собирает.
Значит нету разлук.
Существует громадная встреча.
Значит кто-то нас вдруг
в темноте обнимает за плечи,
и полны темноты,
и полны темноты и покоя,
мы все вместе стоим над холодной
блестящей рекою.

    Иосиф Бродский

Попытка объясниться с героями

В этой книге я попытался, осознавая ограниченность своих возможностей, очертить судьбы и мировидение трех дорогих мне людей, дружба с которыми необыкновенно обогатила мою жизнь. Льщу себя надеждой, что и я был для них не бесполезен.

Разумеется, характеры, судьбы, интеллектуальные задачи, которые эти люди перед собой ставили, были многократно сложнее и ярче того, что я смог передать на бумаге. А возможно, и того, что я смог понять.

Я не знаю, как бы они отнеслись к общему названию этого двухтомника. Каждый из них по-своему понимал, что такое империя, и по-разному относился к этому гигантскому явлению. И по-разному представлял себе ее судьбу. Но для каждого из них это был не пустой звук. И они понимали связь своей судьбы с ее судьбой – сквозь века.

Проще всего с Давыдовым. Он презирал самодержавное государство с его беззаконием, унижением человеческого достоинства. Собственно имперские проблемы его не очень интересовали. Когда он писал о Пушкине, то империя представлялась ему тюрьмой, за пределы которой не мог вырваться поэт.

Но не только. Пожалуй, один Юрий Давыдов мог соотнести имя Пушкина с подобной ситуацией – не в упрек Пушкину, естественно, а просто «бывают странные сближения», как сам Пушкин говаривал.

«В минувшем августе пошел я на Ваганьковское, к Булату Окуджаве».

Булат был другом и Давыдова, и Эйдельмана. Не смею говорить о дружбе, но мы с Булатом были на ты – по его, разумеется, инициативе. То есть дружеская симпатия взаимная была, хотя встречались мы редко.

И недалеко от могилы Булата – только Давыдов мог это заметить, – оказалась могила родственников некоего Адольфа Стемпковского. Того самого, что в Цюрихе выдал агентам царской охранки Нечаева. «И Серега Нечаев попал в Алексеевский равелин, где и принял смерть». Нет, Давыдов Нечаеву не симпатизирует. Он наблюдает безумные переплетения исторических нитей.

«Тут по касательной и Александр Сергеевич Пушкин. Шутка-то в том, что муж его сестры служил в Варшаве… Гм, не только редактором русскоязычной газеты, но и куратором русской заграничной агентуры… Павлищев этот, он кем, согласно родственней номенклатуре, приходится Пушкину?» Вот она, изнанка величия империи, чьим певцом до поры был Пушкин.

Это потрясающий по своей смысловой мощи роман Давыдова «Бестселлер».

Тут вам и Российская империя, и советская империя, и Пушкин…

Эйдельман, сквозь всю творческую жизнь которого проходит стремительная фигура Пушкина, «певца империи и свободы», по знакомому нам глубокому замечанию Георгия Петровича Федотова, историк, тщательно изучавший психологию русских императоров и пытавшийся найти истоки их трагедий, собственно, всю жизнь писал о трагедии империи, отринувшей пушкинскую мечту о гармоничном сочетании империи и свободы.

И Давыдов, и Эйдельман высоко ценили Бродского, и, безусловно, прозревали в нем связь с Пушкиным.

Ведь и Бродский был «певцом империи и свободы». Той же свободы, но другой империи. Пушкин – до поры – питал иллюзии относительно имперской идеи, воспринимая Российскую империю как мощное организующее начало, устремленное в будущее. Он пел империю на взлете, мечтая увидеть на вершине этого взлета человека, чья личная свобода гарантируется стройной мощью государства.

Бродский пел империю упадка. Он пел трагедию империи. Для него сливались Российская и Римская империи и возникал некий фантом, который его преследовал. (Он и Соединенные Штаты называл империей – см. «Колыбельную Трескового мыса».)

А вот некая фантомная империя, из которой бегут:

Империя похожа на трирему
в канале для триремы слишком узком.
Гребцы колотят веслами по суше
и камни сильно обдирают борт.
Нет, не сказать, чтоб мы совсем застряли!
Движенье есть, движенье происходит,
Мы все-таки плывем. И нас никто
не обгоняет. Но, увы, как мало
похоже это на былую скорость!
Post aetatem nostram

Программное стихотворение «Перед памятником А. С. Пушкину в Одессе» – о великой творческой свободе, закованной в имперский чугун.

Но еще в 1963 году он писал о тоске по Риму, сердцу империи, – в таинственном стихотворении EX ORIENTE. И один из любимых и близких ему героев – Овидий – умирает от тоски по Риму, выброшенный на глухую окраину великой империи…

О Бродском и Пушкине писали немало. Но да простят меня достойные исследователи – как правило, речь идет о частных аспектах этой гигантской проблемы…

Между тем, это, быть может, одна из фундаментальных проблем нашей интеллектуальной жизни последнего полувека, отбрасывающая тень далеко назад во времени. И Бродский при всех его декларациях о первенстве Баратынского упорно – скрытно и явно – цитировал в своих стихах Пушкина, начиная с первых больших вещей. И на него ориентировался в многообразии своей творческой работы, включая мир его рисунков.

Для Бродского имперский сюжет, имперская идея, которая изначально подразумевала стройную систему, укрощающую и облагораживающую хаос, безусловно пересекается с его фундаментальной установкой на «величие замысла».

Империя Бродского и империя позднего Пушкина, Пушкина после 1834 года, это трагедия великого, но неудавшегося замысла.

Судьба подарила мне возможность многочисленных бесед с героями этой книги. Но только теперь понимаю, как нерассчетливо я распорядился этой возможностью. И то, что я решился соединить их под одной обложкой – это горькая попытка компенсировать свою прежнюю недальновидность.

Я надеюсь, что Иосиф, Юра и Натан простят мою самонадеянность. Они так много сказали людям, что им нет надобности беспокоиться о своем месте – не в моей памяти! – а в памяти мира.

Часть первая. Рыцарь и смерть, или жизнь как замысел: О судьбе Иосифа Бродского

В культуре, как и в пещере пустынника, человек соучаствует в космической брани. Его призвание трагично, и нет ничего противнее трагическому жизнеощущению, как сомнение, раздумье, элегическая резиньяция. Сквозь хаос, обступивший нас и встающий внутри нас, пронесем нерасплесканным героическое – да: Богу, миру, людям.

    Георгий Федотов

Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.

    Иосиф Бродский

От автора

Предлагаемое читателю сочинение – попытка воссоздать, прежде всего для себя, облик Бродского – поэта и человека в их органическом единстве. Это попытка понять жизненную стратегию Бродского, определившую резкую особость его судьбы.

Тексты, собранные под этой обложкой, были написаны на протяжении двадцати лет – как при жизни героя, так и после его ухода.

Существует такое понятие – ответственность осведомленности. Именно это чувство и заставляло меня каждый раз браться за работу. Особенно это относится к первой части книги, которую условно можно назвать мемуарной.

Как известно, ситуация с написанием биографии Бродского и воспоминаний о нем существенно осложнена его собственной позицией.

В 1994 году, составив завещание, он приложил к нему письмо, в котором говорил:

«Просьба к моим друзьям и родным не сотрудничать с издателями неавторизованных биографий, биографических исследований, дневников и писем».

В частных письмах он высказывался еще категоричнее:

«Жизнь мою, то есть физическое существование моей личности, я просил бы и Вас, и всех тех, кто интересуется моим творчеством оставить в покое».

Или еще определеннее:

«Я не возражаю против филологических штудий, связанных с моими худ. произведениями – они, что называется, достояние публики. Но моя жизнь, мое физическое состояние, с Божьей помощью принадлежала и принадлежит только мне… Что мне представляется самым дурным в этой затее, это – то, что подобные сочинения служат той же самой цели, что и события в них описываемые: что они низводят литературу до уровня политической реальности. Вольно или невольно (надеюсь, что невольно) Вы упрощаете для читателя представление о моей милости. Вы – уж простите за резкость тона – грабите читателя (как, впрочем, и автора). А, – скажет французик из Бордо, – все понятно. Диссидент. За это ему Нобеля и дали эти шведы-антисоветчики. И “Стихотворения” покупать не станет… Мне не себя, мне его жалко».

Собственно, в последнем пассаже основная разгадка жесткой позиции Бродского. Он боялся, что мир поэтический будет подменяться миром политическим. «Я отказываюсь это драматизировать!» – раздраженно ответил он на вопрос Соломона Волкова о суде и ссылке. Он не желал, чтобы сложилось впечатление, будто его колоссальная духовная работа определялась чисто внешними обстоятельствами.

Был и еще один внятный повод для тяжелых опасений – он смертельно боялся вторжения в его личную жизнь. Он смертельно боялся, что высокая драма его бытия будет снижена до уровня пошлого быта.

Он не хотел, чтобы его противостояние несправедливости мироустройства сводилось к противостоянию власти, которую он презирал.

Думаю, он догадывался о невозможности закрыть от поколений читателей свою «физическую жизнь», но пытался минимизировать возможный ущерб.

Сам он в многочисленных интервью, автобиографических эссе, беседах с Соломоном Волковым выстраивал свою версию собственной жизни. Я пишу об этом в эссе «Версия прошлого».

При этом он не мог не понимать, что дает будущим биографам обильный материал.

Этот страх перед теми, кто будет кроить его жизнь по своим лекалам, усилился именно в последние годы. Когда в 1989 году я написал и опубликовал очерк «История одной расправы» – о травле и суде, – и послал Бродскому, он отнесся к этому вполне благосклонно.

Надо понимать – случилось бы то, что случилось в 1963–1965 годах, или не случилось, он стал бы поэтом именно того масштаба, каким он и стал. Разумеется, характер его творческой работы второй половины жизни был бы иным, но его одаренность никуда бы не делась.

Надо помнить, что к моменту ареста и ссылки он был уже автором «Шествия», «Рождественского романса», «Холмов», «Большой элегии Джону Донну», «Исаака и Авраама», «Столетней войны», и многого другого… Он был сложившимся большим поэтом…

В данной же книге я и стараюсь прежде всего показать, что имманентно присущие его личности свойства давали ему возможность существовать не просто вопреки, но поверх враждебной реальности и внутренне не зависеть от обстоятельств. Сочетание личных воспоминаний, призванных дать представление об уникальности натуры Бродского, с эссеистикой, анализирующей некоторые из ведущих его идей, надеюсь, в какой-то степени решают эту задачу.

Появление как биографических штудий, так и воспоминаний, посвященных Бродскому, неизбежно, вне зависимости от его позиции. Вопрос в качестве этих штудий и корректности воспоминаний.

Образцом биографии, на мой взгляд, стала книга нашего с Бродским покойного друга Льва Лосева, изданная в ЖЗЛ.

Опасения Бродского печально подтвердились. Его «физическое существование» оказалось достоянием фантазий – как безобидных, так и отвратительных, равно как и мишенью беспардонной клеветы. И было бы непорядочно, если бы те, кто искренне любил его при жизни и остался верен ему после его ухода, скрывали свое знание. Не вторгаясь, естественно, в те области, которые он сам считал запретными. Это тем более необходимо, что людей подобного толка становится все меньше.

Ответственность осведомленности.

I. Жизнь как замысел

Автор и издательство благодарят Фонд Наследственного Имущества Иосифа Бродского за разрешение на публикацию фрагментов не публиковавшихся стихотворений.

Гибель хора

Независимость – лучшее качество, лучшее слово на всех языках.

    И. Бродский. Из письма автору. 1965

В настоящей трагедии гибнет не герой – гибнет хор.

    И. Бродский. Нобелевская лекция

Если начинать с самого начала, то мы с Иосифом Бродским познакомились в 1957 году. Я недавно демобилизовался и поступил в университет (откуда, впрочем, ушел с четвертого, уже заочного, курса). Иосиф же, который был моложе меня на пять лет, проходил другие университеты. Окончив семилетку, он работал на заводе, потом кочегаром в котельной (в отличие от более поздних времен, это была настоящая кочегарская работа), санитаром в морге, коллектором в геологических экспедициях.

История с уходом Иосифа из школы многократно описана и им самим, и другими в той или иной степени знавшими его людьми. Этот эпизод стал, так сказать, каноническим.

Между тем далеко не все тут ясно. Одноклассница Иосифа Инна Турина, живущая ныне в Америке, некоторое время назад прислала мне свои воспоминания, которые, несмотря на отдельные неточности, существенно корректируют наши представления о школьной эпопее.

«В 1948 году я попала в 1-й класс. Меня, так же как и Осю, часто перебрасывали из школы в школу. Училась я на Моховой, потом на Гагаринской (Фурманова), а потом опять на Моховой в школе № 191 по адресу Моховая, д. 26. Школа находилась в третьем дворе этого дома.

В эту школу в 9-й класс и пришел к нам Ося Бродский… Ося заметно отличался от остальных ребят. Он был высок, полноват и выглядел немного старше других, хотя из-за войны многие ребята начинали учиться с 8 лет и были Осиными ровесниками. Большинство мальчиков донашивали уродливую серую школьную форму, часто в заплатах. Ося же был одет хорошо, аккуратно. Как у многих рыжих, цвет лица у него был здоровый, розовый, кожа чистая, и это тоже отличало его от нас остальных – бледных и худющих.

Ося проучился весь год в 9-м классе, сдавал экзамены, а после окончания занятий поехал с ребятами в колхоз.

Я не смогла поехать из-за болезни. После колхоза Нора (Э. Ларионова) вернулась с сияющими глазами и сказала: “Жаль, что ты не могла поехать. Ося нам читал стихи”».

    Из воспоминаний Инны Туриной, одноклассницы Бродского