banner banner banner
Наша ИЗРАша
Наша ИЗРАша
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Наша ИЗРАша

скачать книгу бесплатно

Наша ИЗРАша
Галина Николаевна Щербакова

«Нет более спаянных в средостении народов; чем больше мы разбегаемся, тем сильнее натяжение. Есть в этом божеское предопределение: евреи не поняли Христа, не признали за своего, а мы стали христианами. Русский с китайцем братья навек – это песня. А русский с евреем – это жизнь, это – никуда не денешься, даже если разобьешь к чертовой матери горшок и эмигрируешь. Все равно он – там! – будет сидеть, прильнув ухом к приемнику, а я здесь вымерять кусочек пространства по карте, но это кусочек меня…»

Наша ИЗРАша

Галина Николаевна Щербакова

И сказал Бог Аврааму: «Уходи из страны твоей, от родни твоей и из дома отца твоего в страну, которую я укажу тебе. <…> И ты будешь благословением»

(Танах)

© Галина Николаевна Щербакова, 2016

ISBN 978-5-4483-2886-2

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Когда я поняла, что горя мне не избежать, я сказала: тогда пусть это будет Израиль. Ну, во-первых. На карте расстояние от Москвы до Тель-Авива приблизительно такое же, как до Новосибирска, с мою ладонь. Поэтому получается, что дети будут на кончиках моих пальцев, а уедь они в Америку там, Канаду?.. Какие же пальцы надо иметь!

У первого мужа от волнения голос зафальцетил как у подростка, которого напугали. «Ты сошла с ума!» – сказал он с удовлетворением, из чего я заключила, что эта выношенная и готовая к реализации мысль горло ему распирала давно, но, что называется, не было случая сказать. Я ответила ему: расстояние с ладонь, проверено на карте. О чем говорить? Голос бывшего мужа стал еще тоньше, как будто на глазах (на ушах?) он превращался из испуганного подростка в младенца. В нем включился обратный ход времени, и надо было успеть понять его последнюю взрослую мысль на исходе окончательного превращения.

Выпискнулось! При чем тут они, дети? Тем более, если уедут. Речь идет о нас, о тех, кто остается. Думала ли я – идиотка, кретинка, эгоистка, идеалистка, задница, сволочь – об этой стороне дела? Как мы будем объяснять тем, кому надо, если нас спросят? Ты же не думаешь, что эта демократическая вольница будет вечно? Она кончится, она уже кончается. А ты останешься навсегда повязанной не с Америкой, а с государством, с которым нет отношений (тогда их действительно не было). При чем тут твоя ладонь? Да будь хоть мизинец, хоть ноготь!

Потом эта тема возникала в разговорах с разными людьми. Эдакая бесконечная вариация оттенков, нюансов – и все в основном черного… Куда угодно, но не в Израиль. Мало ли что? Вон Бродский (Бродский!) не захотел там жить. Севела. А ничего себе мужики, с именами. А эти из «Литературки» – Перельман и Суслов, первопроходцы эмиграции. Где они сейчас, где?

Кстати, не зная их, я очень хорошо помню, как все было. Я тогда тоже была своеобразной эмигранткой: в Москве – из периферии. И могу поклясться: ломка, которая была здесь со мной, вполне сравнима с проблемами истинных эмигрантов. Ну и что, что язык тот же? Разве на одном и том же языке не говорят по-разному? О! Это такая трагедия – разный общий язык! Лучше бы уж мычали рядом или пересвистывались.

Так вот, в этот мучительный мой эмигрантский период, в том моем состоянии «чиканос», слуха коснулась весть: два крутых мэна «Литературки» навострили лыжи. И захлебнулась свободолюбивая «Литературка» кашлем. Я боюсь путаницы во времени, но в сегодняшнем восприятии все было одновременно. Тогда же за границей остался писатель Анатолий Кузнецов.

Хорошо помню дрожащий подъязычок распахнутого рта одной сотрудницы, которая «на основании последних текстов» бежавшего Кузнецова доказывала нам, что он бежал дано. Так сказать внутренне. Внутренний эмигрант. Я услышала впервые эти слова; в узком и темном коридоре «Литературки» вертели на пальцах ключи от своих келий тогдашние ее дамы и господа, и от них от всех шел жар. Меня это не касалось, я была чужой в этом бомонде, но жар чувствовала. Оставшись одна в кабинете, я даже пыталась разложить этот жар на огни и угли. Потому что сгорали друг в друге зависть и злорадство, гнев и надежда. Да мало ли что еще.

«Эх вы! – думала я, наблюдая за пышущей толпой. – Недоумки!» Они все казались мне живущими мимо жизни. Разве знали они, как корчится в муках провинция, уже равно не различая, смерть ли это или роды. Как пытается соответствовать своему представлению как должно тамошняя интеллигенция. Как она стыдится своего аппетита, потому что на периферии уже дано ничего не было и, приезжая в Москву, чеховские сестрички набивали чемоданы крупой и макаронами, а не Белинским и Гоголем. Моя родная тетка, вскормленная столовой на Грановского, криком кричала на мои продуктовые узлы. Мне же надлежало сходить в музей там, мавзолей, а я скупала супы в пакетах на Сретенке.

И если у кого-то получалось – корни рвали безжалостно. Из моей ростовской редакции шестидесятого года – девяносто процентов тут. Из волгоградской – треть.

Это была эмиграция. Выход на чужбину Москвы. Это была проба сил. И когда моя родная периферия тронулась с места, Москва трогалась с места тоже.

Одни эмигранты стали занимать места других. Ну хорошо, ты пробил головой стену в камере, что ты будешь делать в следующей? Ох, этот Ежи Лец! Откуда он все знал?

Но я возвращаюсь к моменту пересечения собственной эмиграции с, так сказать, настоящей, истинной. Потому что какая мы (периферийные) к черту эмиграция, мы совсем другое слово, которого тогда еще не было, но которое уже рождалось. Лимита. Рабочая. Интеллектуальная. И более того, даже партийная – с квартирой и прокормом, но тем не менее… Но это а пропо… А я о дрожи земной коры, которая не вчера возникла и не завтра кончится, истоки которой в поисках спасения, в том безотчетном желании «бежать», которое стучит-постукивает в самом средостении нашей жизни.

Прадед моего сына по отцовской линии бежал из Чехии в Россию в поисках крестьянской земли.

Мой дед бежал от земли в город, открещиваясь от крестьянского умения и дела.

Мой отец бегал в тридцатые по стране из региона в регион, боясь засидеться и «застрять».

Мой отчим (отец-то бегал) убежал в Тбилиси с Волги от скорняжьего ремесла, боясь быть обвиненным в частном бизнесе.

Предки носились по земле как оглашенные и – да поможет им Бог на небе – не обрели на этом свете ни достатка, ни покоя.

И вот мой сын в девяностом году сказал: «Тут жить нельзя». И я сказала ему: «С Богом!»

В конце же шестидесятых я верила, что мой приезд в Москву остановил этот запальный шнур, и мы осядем, пустим корни. Потому что созидание требует покоя и места. Как же я всегда хотела покоя и места!

… – Только не Израиль, – кричал бывший муж. – Нашла место! Надо искать пути в Америку.

Междусловие составителя

Мне казалось, слово «междусловие» – изобретение Галины Щербаковой. Но, по привычке проверяя факты, я обнаружил, что раньше Галины его сделал российский писатель первой трети прошлого века Константин Вагинов в романе «Козлиная песнь». Щербакова объясняла понятие просто: «Если есть предисловие и послесловие, то почему бы не быть междусловию?»

В начале нынешнего века некое московское издательство захотело объединить под одной обложкой две повести – «Вам и не снилось» и «Мальчик и девочка». Между их написанием прошло 20 лет. И автору хотелось проложить для читателя мостик над этими временами: «От Черненко (если кто помнит сию фигуру) до Путина, от талонов на треску и ковры и песни „Мой адрес – Советский Союз“ до десятилетней войны с собственным народом, обилием семги и пластиковых стеклопакетов». Однако книга обошлась без этого пояснения. А мне захотелось применить придуманный Галиной способ «междусловия» к этому сборнику ее сочинений.

Мысль о нем появилась, когда я, перебирая в ящике ее письменного стола беспорядочные «почеркушки» – начала несостоявшихся рассказов, очерков, нечаянные соображения, наскоро зафиксированные на подвернувшихся бумажках («на потом», на будущее и т. п.), – стал откладывать в стопочку все относящееся к Израилю, еврейству, его взаимоотношениях с русскостью – в ее восприятии… Стопочка оказалась изрядной и напомнила аналогичные мотивы в прежних сочинениях писательницы. Они многообразны. Но их сердцевина – в следующих словах: «Нет более спаянных в средостении народов, чем больше мы разбегаемся, тем сильнее натяжение… Русский с китайцем братья навек – это песня. А русский с евреем – это жизнь, это – никуда не денешься…» И еще: «Я в Израиле была трижды. Первую свою поездку в свое время описала подробно. И только сейчас обратила внимание: мои впечатления там были насквозь о России, о больном моем отечестве».

Если кому такое неинтересно – закрывайте книгу. Меня же ее русско-еврейские помыслы и чувства увлекли. И я взял на себя труд расставить воплотившие их тексты в таком порядке, какой мне показался логичным.

То, что в печати появляется впервые, выделено курсивом.

    А. Щербаков.

«Человек сам себе выбирает воздух»

У меня есть внук, который живет очень далеко, не в России. И я одно время писала внуку сказки. Причем, писала «продолжение следует», задавала какие-то вопросы. Я была наивная, мне хотелось, чтобы он не отрывался от России. Но это чепуха. Письма идут по три месяца, потом назад три месяца – естественно, сказки забываются. Хотя у меня, когда я стала ему писать, было в мыслях: может, я напишу сказки бабушки Арины. Но ничего не вышло, потому что не было упругого восприятия.

– А как внук оказался там?

– У меня кроме дочки, старший сын, который однажды пришел и сказал: «Мамочка, я в этой стране что-то приустал. И мы решили с Лерочкой (его женой) уехать». Что они и сделали.

– Вы у них были?

– Была.

– И как они?

– Очень сложно. Там жить тяжело. Нас там очень много. Израиль, мне кажется, совершил большую ошибку, решив с такой готовностью принять такое количество мигрантов. Потому что он не может им дать полноценной жизни. Мой сын врач, и то, что он работает по специальности, – просто редкость. Мои дети живут хорошо, они хорошие специалисты, хорошо работают, у них все в порядке. Там оказалось очень много знакомых людей.

Израиль – странная страна. С одной стороны, она удивительная. На камнях и песке выращивается такое количество овощей и фруктов, экологически чистых, что они кормят всю Европу. Имея одно маленькое озеро, к каждому кустику подвели в маленьких шлангах воду. И нет ни одной деревни, где бы не было великолепных теплых сортиров с канализацией. Там вначале построят сортир, а потом вокруг него строится дом. У них культ чистоты и гигиены. Мне этот порядок, этот культ воды очень нравится. Но, с другой стороны, это очень идеологическая страна. Надо, чтобы все в жизни сложилось, и тогда ты этот идеологический пресс не ощущаешь. Мой сын был инфекционистом. Когда он приехал, ему сказали: вам надо переучиваться. Потому что там этой беды нет. Казалось бы, жара, все время фрукты, там должна быть дизентерия естественна, как дыхание, как в Астрахани, как в Волгограде. Но там этого нет.

– Как сложилась ваша жизнь? Может, не так, как хотелось?

– Она сложилась так, как я вообразить себе не могла. Мы как-то представляем себе, что будет завтра, послезавтра. Самый последний идиот планирует, что-то рассчитывает, фантазирует. Выяснилось, что все мои фантазии близко не подошли к тем результатам, которые я имею на сегодняшнее число, на 19 апреля. Могла я себе вообразить, что мой любимый сын, моя любимая невестка, мои дети, которым я выстроила на «Вам и не снилось», истратив все деньги, кооператив, покинут Россию? Что в какой-то момент сын принесет мне в полиэтиленовом пакете сумасшедшую сумму – семь тысяч рублей. Потому что, когда он уезжал, продал квартиру за семь тысяч. Я к этим деньгам не могла притронуться. У меня было ощущение, что это не деньги, а мой прах после кремации. И я их засунула за какие-то книжки. Но потом я их истратила. Я могла это себе вообразить? Нет. А мой сын мог вообразить, заканчивая здесь аспирантуру, защищая кандидатскую диссертацию, что в какой-то момент придет и скажет: «Мама, все, я здесь больше не живу». У меня же был вариант броситься ему в ноги и сказать: «Сыночек, через мой труп». Я допускаю, что за мной бросились бы в ноги родители Лерочки. Я сказала: «Сынок, если ты так считаешь – уезжай». Кому от этого лучше? Я не знаю.

– Всю жизнь боялась и боюсь за своих детей. Я рожала их как счастье и одновременно рожала страх. Не могу изжить этот страх, сколько живу, а недавно узнала: одна женщина даже обратилась к матери Терезе с подобной проблемой, и та ей ответила: «Значит, бойся».

Старшему сыну, Саше, представьте, уже сорок. И собственных сыновей у него аж трое. Он, так получилось, практически вырос в редакции, и я просто поразилась его словам: «Мама, у меня было самое счастливое детство». Он хотел пойти на журфак, но я настояла, чтобы он поступал в медицинский, будучи уверенной – журналистом стать никогда не поздно и при любом образовании. В результате он так и остался врачом. Жена его, Лера, тоже врач. Семь лет назад они уехали в Израиль… Для меня это было трагедией: увозили внука. Но сын сказал: «Мама, жить здесь – себя не уважать». Он уже не мог унижаться в магазине из-за куска еды… Это было отвратительно. Заказы. Списки. Талоны.

Я считаю, что телевидение не дорабатывает. Когда показывают Зюганова со товарищи, надо тут же показывать даже не 29-й или 37-й, а 1990 год и магазинные полки с бесценными хмели-сунели на первое, второе и третье. Апофеоз коммунистической идеи.

Дети подтвердили свои медицинские дипломы – это там большой успех. Но сыну пришлось менять специализацию. Здесь он был врачом-инфекционистом. В наших условиях стопроцентно востребованное дело: у нас же всю страну, пардон, несет. Для Израиля это не актуально. Простое расстройство желудка лечит любой терапевт, если же, не дай бог, у кого-то вдруг обнаружится гепатит, отправляют к «ближайшему» специалисту – в Лондон, например. Так что сын сейчас – реаниматолог в крупной клинике. Лера – домашний доктор, там это распространено. На чужой земле у меня родилось еще двое внуков: одному три годика, он ходит в частный детский сад, маленькому еще и года нет, к нему приходит няня. Вы бы видели эту няню! У нее на лице написана докторская диссертация, немолодая дама, тоже из бывших наших. Невестка сидеть с малышом не может: послеродовой декретный отпуск – два месяца, как когда-то у нас, а дальше теряешь место. В общем, работают они там, как ломовые лошади, встают в пять утра. Жизнь у них – честная, нестыдная. Я пла?чу, что не здесь.

    («И вся остальная жизнь»)

Один очень хороший мальчик, покидая нашу несчастную землю, сказал мне, что в любой стране, куда его ни занесет судьба, он станет хорошим гражданином. «Я буду ее любить». Но как? Как ты можешь знать? – вскрикивала я. – Что это за любовь – по переписке, что ли? Патриот-заочник? Как можно быть заранее уверенным в любви?

– Можно, – сказал он. – Для этого нормального человека надо всего-навсего довести до ненависти. Подчеркиваю – нормального, то есть открытого для любви. Но у него на эту открытость села задница системы и смердит, смердит, смердит. Освобождение от ненависти – и есть обретение любви.

Больше я никому никогда не задавала вопросов, почему… Человек сам себе выбирает воздух.

Поэтому я проводила детей. Я перекрестила их, хотя делаю это неумело и плохо. Я помню, как хотела перекрестить сына на его свадьбе, казалось это очень важным для меня, но вокруг толклись и пялились какие-то бойкие парни из стройотрядов. Мать и заробела. При отъезде же перекрестила. В соседней комнате выла моя остающаяся дочь, выла по всем правилам этого давнего искусства провожания. И я еще подумала, откуда она это знает? Неужели хранится в человеке вой на такой вот случай, когда вольно-невольно, а проступают пятнами, как письмена на валтасаровом пиру, слова – никогда и насовсем?

Именно, чтобы смыть ужас этих пятен, мы поперлись в гости раньше мною же обозначенного срока – три года. Три года, чтоб им понять, принять и прорасти на чужой земле.

Мы рванули через год.

В отстойнике-накопителе к нам хотел присоединиться молодой человек из Киева. Он летел в Израиль уже не в первый раз и искал себе попутчиков «до самого места», но мы ему не подошли. «Тебя бы сюда, дуру, – подумала я о дочери, – выла неизвестно чего! А паренек летает из Киева в Израиль туда-сюда, как в Люберцы и обратно». Вообще молодых в отстойнике много. Совсем молодых. Вот опять одна «как под парусом лодка» подрулила к нам. Тоже ищет попутчиков? Ни боже мой! Ей не дальше Тель-Авива. У нее проблема. Не сможем ли мы на обратном пути, если у нас мало вещей, прихватить ее лишний вес? Дело в том, что она отправила в Израиль багаж, а ехать раздумала. Вот и приходится возвращать его частями, мотаться туда-сюда.

Они потом нашли друг друга – киевлянин и «лодка». Молодые, легкие, необремененные. Ну ладно, молодость и легкость – несчитово, это праздник, который, увы, не всегда с тобой. Необремененность… Я вот тоже в отстойнике без вещей. Но почему все время каждую мелькающую на табло секунду помню, что это «отстойник»? Слово тянет за собой не просто понятие, это бы что! Оно приводит с собой людей и животных, и уже не поймешь отчего и почему, но это из меня хочет выйти их стон, и я изо всех сил сдерживаю его в горле, за сцепленными зубами. «Вам плохо?» Ну как объяснить, что надо открыть двери и выпустить из всех отстойников детей и зверей, скажешь – и загремишь в больничку… А я должна быть здоровая, здоровая, здоровая. У меня на кончиках пальцев Израиль. Это же надо! Я родила Израилю детей… Хотя сама из отстойника.

– Не хотел говорить тебе раньше, – сказал муж, – ты бы не полетела, но их «сигуранца проклятая» вполне подстать нашей. Поэтому если тебя уведут беседовать…

– Я спрыгну, – отвечаю я.

– Это пожалуйста, – говорит муж, но ты хорошо помнишь название кибуца, который сделал нам вызов? И еще! Коротич – уже не редактор «Огонька».

Меня никуда не уводили, меня ни о чем не спрашивали, и все три недели в Израиле я выступала с концертным номером «Как меня пугал муж». Номер почему-то не вызывал интереса, его воспринимали как-то странно, отчего я, артистка (нет, чтобы замолкнуть), начинала опять и снова: вот, мол, облака, вот, мол, шепот в правое ухо и вот, мол, – «Я сойду!» И хотя я нарушаю плавный ход повествования, все-таки доскажу эту историю до конца. Сигуранца в Израиле действительно дотошная. То есть – скажу вам!.. Это обнаружилось уже на обратном пути, когда прелестная девушка, унизанная разными микрофончиками и пистолетиками, пытала нас, кто мы, что мы, откуда, куда и зачем. Израильтяне боятся террористов, поэтому обязателен вопрос, не оставляли ли вы на минутку кому-нибудь ваши вещи, чтобы сходить пописать. Святое ведь дело – уберечь от бомбы. Но как и в случае с отстойником… Процедура. Способ и метод.

И уже являются к тебе и смотрят на тебя все проходившие процедуры дознаний. И уже ничего не важно. Важны только они – не вернувшиеся с процедуры, а на девочку-израильтяночку хочется заорать благим матом.

…Когда моя сватья уже после меня побывавшая в Израиле сказала, что очень довольна жизнью детей, что в общем они живут там, как и тут…

…я поняла: я все время искала разницу жизни тут и там. Для меня приобретения – в разнице. Поэтому отличиям я радовалась больше всего, даже если мое собственное сердце их не понимало. Однажды я поймала себя на мысли, что скорее примирюсь здесь с худшим, чем с его повторением там. Неужели я, как тот мальчик, ненавижу сильнее, чем люблю?

Ну что мне ответить, дуре, на себе же поставленный вопрос?

Ненависть – сильное чувство. У меня нет на него сил. Любовь-страх забрала все силы. И если я мечтаю о другой жизни для своих детей, то имею в виду жизнь, где бы не было полного самозахвата страха за близких, самозахвата такой степени, когда ты растворяешься в этом страхе-вопле до полной аннигиляции.

Когда в Израиле рвались наши снаряды, пущенные лучшим мужчиной мира (по шкале Сажи Умалатовой), я боялась гораздо меньше, чем когда дети жили в Отрадном на первом этаже. Я не верила в наши снаряды, я не верила соколиному глазу Хусейна, я знала: у них не сработает.

Между страхом и нестрахом, видимо, и должно пролегать государство. Человеку страшно? А мы его обороним. Не бойся, дурачок. Не бойся! Этот вариант я не проживала. Я его знаю теоретически и чуть-чуть на глазок – в Израиле.

Я живу в другом варианте. Оно окружило меня как врага, мое государство, оно дует на меня, шипит мне, плюется, ему лучше, когда мне страшнее. Оно культивирует мой страх, потому что, захватив и распластавшись на одной шестой земли, оно так и не поняло: что же с этим делать – с количеством земли и голов? Но раз уж стоят, рты распахнув, пугнуть их, что ли, чтобы хоть боялись?

Я мучаюсь этой темой количества и качества, как какой-нибудь первокурсник на сопромате. Что же это за судьба – быть большим и глупым? Неужели и впрямь Божье испытание? Ну уж нет! Ни в жизнь не поверю!

(Из письма Аиде Злотниковой, Реховот, Израиль)

Дорогая моя. Должен быть какой-то высочайший замысел, ради которого стоило идти на такие разрывы связей, какие мы все поимели. Что это произошло? Карма? Результат от прошлого? Или посев будущего при помощи наших внуков, который надо было совершить именно так, а не иначе? Я не знаю. Мне все это не нравится. Вот уезжает и моя сестра. Они получили разрешение. Теперь у меня все пополам. Половина крови у вас, половина здесь. Я ни в чем не уверена, ни в чем… Здесь трудно, непонятно, мы, сидя на одном месте, исхитрились эмигрировать в другую страну. У вас тоже не рай земной. Но, в общем, и не в этом дело – хуже, лучше. Дело в том, что мы не видимся, что цветаевская жизнь идет без тебя, а это неправильно. Что у меня внук, которого я вижу только на фотографиях, и это навсегда… Тошновато, и хочется хотя бы понять смысл происходящего. Тем более, я-то в момент отъезда и сына и тебя не только была уверена в правильности шага, но, можно сказать, подталкивала вас к самолету. А теперь готова вцепиться в сестру и не пускать. Ты не думай, что у меня какая-то не та информация об Израиле. Отнюдь.

Что касается питания, то там им будет лучше. Но, увы, кроме пищеварительного аспекта, я не вижу ничего другого. Как она будет там без моих книг, журналов. Без нашего трепа, в котором мы в сущности только и воплощались. Бедные мы, несчастные немолодые уже леди!

    («И вся стальная жизнь»)

…Недавно со своей подругой еще по Челябинску мы бродили по старой Москве и хохотали, как ненормальные. Мы вспоминали, как вместе ходили в баню с портновским сантиметром и измеряли друг другу стати. Похохотав, мы по закону качелей обе повыли в голос над тем, как быстро молодость прошла. А потом снова смеялись, вдруг сообразив, что у нее, у еврейки, внук – православный христианин, а у меня, православной украинки, внуки – иудеи.

    («И вся остальная жизнь»)

Степь (Израильская)

Признаюсь сразу в своем географическом идиотизме. Пустыня и степь – разные, как говорят в науке, биомы. Это я из словаря взяла. Но вот я еду по израильской пустыне – и степные воспоминания делают со мной что хотят. А я не девочка, я уже бабушка, но широта пространства по-прежнему делает со мной что хочет. Хочется растирать в руках траву из желтой земли пустыни и пробовать ее на вкус. На абсолютно синем небе я вижу пустыню как бы в зеркале, и там она у меня другая, грудастая, пышущая, сочная. Мы едем на машине по хорошей дороге, справа от нас, достаточно далеко, чтобы разглядеть подробности, стойбище бедуинов. Бродят верблюды, черные пятна лиц мужчин подчеркивают белизну одеяний. Им нет до нас дела, и это спокойное сосуществование мчащихся колес и величественных горбов навевает какие-то странные для меня мысли. Мир сочетаем, он не враждебен, и это тем более странно, что на севере Израиля стреляют вовсю. Я смотрю на пышную грудь пустыни в небе. Я идиотка – это облака. Но откуда у них соски, готовые дать нам молоко жизни? Я отдаю отчет, что это мой обычный бред – видеть на небе некие стигматы и вздымающиеся к нему руки земли.

Мой племянник и его жена озабочены дочерью, которую тошнит в машине, и мы останавливаемся. Я выхожу на кромку дороги и вижу на ней какие-то странные проводочки, они убегают в желтую бесконечность, а я трогаю их пальцем. Их невозможно растереть в руке, чтоб понюхать и лизнуть. Они людской природы, в том смысле, что их сделали люди.

– Что это? – спрашиваю я.

– Это вода для бедуинов.

Желтая степь напоена водой, но никто не посягнул на ее исконную пустынную сущность. И это торжество здешнего правила над дурью русских засух наполняет меня странным чувством зависти к разуму, оставленному этой земле. Богатейшие пространства России умирают от безводья, а тут какие-то полудикие народы пользуются высочайшей технологией. И я, украинка, плачу на обочине еврейской дороги и думаю о странном: на меня здесь не обрушивается небо и не встает дыбом пустыня. Я гожусь здесь такая, какая я есть, меня принимает эта природа, и мне не надо с ней бороться. Тогда как в родном отечестве я всю свою уже долгую жизнь участвовала в какой-нибудь остервенелой борьбе. Против суши или половодья, за урожай или его спасение после жатвы. В моем отечестве идет постоянная борьба – то за природу, то против нее. И всем от этого становится не лучше, а хуже. А если бы у нас еще бродили бедуины с верблюдами?.. Но у нас же есть цыгане, и они делят с нами наше все.

Я подымаю голову. Мне так легко дышится, пустыня спокойна, горда и величава.

Где-то здесь, думает моя голова, только и могла зародиться жизнь. Но Боже мой! О чем это я? Причем тут это? Разве я не знаю, что именно здесь сын первого человека на земле уже убил своего брата? Дальше – не сосчитать… Но об этом я подумаю потом. Слишком хорошо сейчас. Божественно хорошо. Синее небо, дивные облака и воздух, исполненный какого-то необъяснимого смысла (воздух – смысла? Что это со мной?).

Но я заговариваюсь, вернее замысливаюсь дальше. Меня настигает, постигает или просто обрушивает ощущение веры, веры в единое начало меня и песка, бедуина и машины, солнца и земли.

Ан, не все так просто, хоть в степи под Херсоном, хоть в пустыне Негев. По шоссе, с обратной от нас стороны, едет машина. Она тормозит возле нашей, и мужчина, выйдя, спрашивает, не случилось ли что.

– Ничего, – отвечает жена племянника, – дочку укачало.

Меня, сидящую на обочине, не видно. Из машины выходит женщина и подходит к девочке.

– Хочешь сока? Минералки?

Девочка качает головой.

А я смотрю на женщину. Это дочь моей подруги Жанна Клячкина. Но это ее фамилия по отцу, потом она была, дай Бог памяти, Ситченко, потом не то Шпуцер, не то Штуцер. Кто она сейчас, я не знаю. Как не знает и ее мать. Уже лет десять тому, в самый что ни на есть дефолт, дочь бросила неудачливого в делах мужа, свою дочь-подростка, родителей со всеми их проблемами старости и уехала с этим Шпутуцером в Израиль. Дочери она пообещала, что заберет ее как только, так сразу. Родителям не сочла нужным сказать даже до свидания (такой бы подняли вой – себе дороже, объясняла она другим). С тех пор о ней ни слуху, ни духу. Одно время она слала открытки дочери, сообщая, что как только так сразу приближается неукоснительно. Потом и эта связь прервалась.

Мужчина, что вышел из машины, Шпу-Шту не был. Я видела того и даже немного знала: старый, некрасивый еврей, лживистый, хитроватый и без понятия добра и зла (они у него менялись местами в зависимости от обстоятельств); у него были деньги, а Жанка по внешности была вполне презентабельна для роли жены-содержанки. Кто был тот, что стоял по ту сторону машины, я могла только предполагать. Новый муж? Любовник?..

Какое мое дело? С ее родителями я давно не общалась. Они продали квартиру в Москве и купили домик в деревне. Опростились, стали рьяными прихожанами церкви. Внучка вышла за финна и живет где-то там, где мне было бы холодно.

Никакой удивительности судьбы, рядовой русский развал бывшей советской семьи, где нелюбовь друг к другу заложена в основание. Слишком много Ленина, слишком много Сталина, избыток красного и недостаток всего остального, продуктов, штанов, доброты. Откуда ей быть в стране победившего ГУЛАГа?..

И не мне осуждать кого-то, мой сын, единственный и обожаемый, спрыгнул с родного сеновала одним из первых. Врачует жителей Миннесоты и говорит по телефону так раздраженно, будто мы у него на хлеб просим. И где-то там растут неведомые мне внуки. Очень долго их мордочки висели у меня на стенах, пока они не выросли, но других фотографий я так и не дождалась.

Я поднялась и без надежды помахала рукой Жанне. Она шла мне навстречу неуверенно, видимо, лихорадочно соображая, что за тетка возникла у нее на пути.

– Привет! – сказала она. – Вы тетя Катя или я ошиблась?