Чарльз Дарвин.

Естественный отбор. О себе и происхождении видов (сборник)



скачать книгу бесплатно

Часто встречался я с Робертом Броуном – этим «facile princeps botanicorum», как его назвал Гумбольдт; до того, как я женился, я посещал его по утрам почти каждое воскресенье, подолгу просиживая с ним. Самой замечательной чертой его казалась мне детальность его наблюдений и их абсолютная точность. Он никогда не обсуждал со мною каких-либо обширных (философских) научных биологических вопросов. Знания его были исключительно обширны, но многое умерло вместе с ним из-за его крайней боязни в чем-либо ошибиться. Без всякой скрытности он выкладывал мне свои сведения, но к некоторым вещам относился удивительно ревниво. Еще до путешествия на «Бигле» я был у него раза два или три, и однажды он предложил мне посмотреть в микроскоп и описать то, что я увижу. Я сделал это, и теперь я думаю, что это было поразительное явление движения протоплазмы в какой-то растительной клетке. Но тогда я спросил его, что ж это такое я видел, и он ответил мне (а ведь я был тогда всего лишь мальчиком и мне предстояло покинуть вскоре Англию на пять лет): «Это мой маленький секрет!» Полагаю, что он боялся, как бы я не украл у него его открытие. Гукер говорил мне, что Броун был отчаянным скрягой – и сам знал, что он скряга, – в отношении своих гербарных растений: он отказался одолжить Гукеру свои экземпляры, когда тот описывал растения Огненной Земли, хотя отлично знал, что сам он никогда не займется обработкой своей коллекции [растений] этой страны. С другой стороны, он был способен на самые великодушные поступки. В старости, когда здоровье его было сильно расшатано и он совершенно не переносил никакого напряжения сил, он (как рассказывал мне Гукер) ежедневно навещал жившего довольно далеко от него своего старого слугу, которого он поддерживал, и читал ему вслух. Этого достаточно, чтобы примириться с любой степенью научной скаредности и подозрительности. Он был склонен подсмеиваться над людьми, которые пишут о вещах, не вполне попятных им; помню, что, когда я расхваливал ему «Историю индуктивных наук» Юэлла, он заметил: «Да! Думаю, что он прочитал предисловия к очень многим книгам».

В то время, когда я жил в Лондоне, я часто встречался с Оуэном и очень им восхищался, но я никогда но способен был раскусить его и так и не мог установить с ним близких отношений. После выхода в свет «Происхождения видов» он стал моим злейшим врагом, но не из-за какой-нибудь ссоры между нами, а, насколько я могу судить, из зависти к успеху «Происхождения». Бедный дорогой Фоконер – этот очаровательнейший человек – был очень плохого мнения об Оуэне – он был убежден, что Оуэн не только честолюбив, крайне завистлив и высокомерен, но и неправдив и недобросовестен. В способности ненавидеть Оуэн был, безусловно, непревзойден. Когда в былые времена я пытался защищать Оуэна, Фоконер не раз говорил: «Когда-нибудь вы разгадаете его!» И так оно и случилось.

В период несколько более поздний я очень сблизился с Гукером, который оставался одним из моих лучших друзей в продолжение всей жизни. Он восхитительный товарищ и в высшей степени добросердечен.

Можно сразу же видеть, что он благороден до мозга костей. Он обладает очень острым умом и большой способностью к обобщению. Он самый неутомимый работник, какого мне когда-либо приходилось видеть: он способен весь день просидеть за микроскопом, не переставая работать, а вечером быть столь же свежим и приятным, как всегда. Он во всех отношениях чрезвычайно впечатлителен, а иногда бывает вспыльчивым, но облака почти немедленно рассеиваются. Однажды он прислал мне крайне сердитое письмо, и гнев его был вызван причиной, которая постороннему человеку должна показаться до нелепого незначительной: дело в том, что одно время я поддерживал глупую идею, согласно которой наши каменноугольные растения обитали в море в мелководной зоне. Его негодование было тем большим, что он не мог допустить, чтобы он когда-либо в состоянии был бы заподозрить, что мангровы (и немногие другие морские растения, названные мною) были обитателями моря, если бы они были известны нам в одном только ископаемом состоянии. В другой раз он пришел почти в такое же негодование из-за того, что я с презрением отвергнул представление, по которому между Австралией и Южной Америкой некогда простирался материк. Вряд ли я знал человека более привлекательного, чем Гукер.

Несколько позже я сблизился с Гексли. Он обладает умом столь же быстрым, как вспышка молнии, и столь же острым, как бритва. Он лучший собеседник, какого я когда-либо знал. Он никогда ничего не пишет, никогда ничего не говорит плоско.

Судя по его разговору, никто не заподозрил бы, что он умеет расправляться со своими противниками в столь резкой форме, как он способен делать и действительно делает это. Он – мой самый сердечный друг и всегда готов взять на себя любые хлопоты для меня. Он – главный в Англии поборник принципа постепенной эволюции органических существ. Как ни блестяща работа, которую он осуществил в зоологии, он сделал бы гораздо больше, если бы не должен был так широко расточать свое время на официальную и литературную деятельность и на усилия по улучшению преподавания в нашей стране. Думаю, он позволит мне напомнить ему об одном случае: много лет назад мне доставляло сожаление то обстоятельство, что Гексли нападает на столь многих ученых, хотя я считал, что в каждом отдельном случае он был прав, – и именно это я сказал ему; он с негодованием отрицал это обвинение, и я ответил, что очень рад слышать, что я ошибся. Мы говорили тогда о его вполне обоснованных нападках на Оуэна. Спустя некоторое время я сказал: «Как хорошо вы разоблачили грубые ошибки Эренберга»; он согласился и добавил, что в интересах науки необходимо, чтобы подобные ошибки были раскрыты. Еще через некоторое время я добавил: «Бедный Агассиц! Не поздоровилось же ему, когда он попал к вам в руки». Затем я упомянул еще одно имя, и тогда его блестящие глаза метнули на меня проницательный взгляд, он разразился хохотом и как-то по-особому выругался по моему адресу. Он блестящий человек и хорошо поработал на благо человечества.

Могу упомянуть здесь еще о нескольких выдающихся людях, с которыми я изредка встречался, но о них я могу сказать мало такого, что заслуживало бы упоминания. Я испытывал чувство глубокого уважения к сэру Дж. Гершелю, и мне доставило большое удовольствие отобедать у него в его прелестном доме на Мысе Доброй Надежды, а впоследствии и в его лондонском доме. Встречался я с ним также и в нескольких других случаях. Он никогда не говорил много, но каждое произнесенное им слово заслуживало того, чтобы быть выслушанным. Он был очень застенчив, и часто выражение лица у него было страдальческим. Леди Каролина Бен, у которой я обедал на Мысе Доброй Надежды, очень восхищалась Гершелем, но говорила, что он всегда входит в комнату с таким видом, будто он знает, что у него руки не вымыты, и при этом он знает также, что жене его известно, будто они действительно грязные.

Однажды на завтраке у сэра Р. Мурчисона я встретился с прославленным Гумбольдтом, который оказал мне честь, выразив желание повидаться со мной. Великий человек немного разочаровал меня, но мои ожидания были, вероятно, слишком преувеличены. У меня не сохранилось никаких отчетливых воспоминаний о нашей беседе, за исключением того, что Гумбольдт был очень весел и много говорил.

Довольно часто я посещал Бэббиджа и постоянно бывал на его знаменитых вечерах. Его всегда стоило послушать, но он производил впечатление разочарованного, неудовлетворенного человека, и часто или даже обычно у него было угрюмое выражение лица. Не думаю, однако, чтобы он и наполовину был таким сердитым, каким хотел казаться. Однажды он сказал мне, что изобрел эффективный способ прекращать любой пожар, но добавил при этом: «Я не опубликую его, пусть все они пропадут, пусть сгорят все их дома!» «Все» – это были жители Лондона. В другой раз он рассказал мне, что видел в Италии у обочины одной дороги насос с благочестивой надписью, гласившей, что владелец устроил этот насос из любви к богу и родине, дабы усталые путники могли напиться. Это побудило Бэббиджа внимательно осмотреть насос, и он сразу же установил, что путник, накачивая немного воды для себя, одновременно накачивал гораздо большее количество для дома владельца. Бэббидж добавил: «Есть только одна вещь, которую я ненавижу еще сильнее, чем набожность: это патриотизм». Но я думаю, что он больше бранился, чем сердился на самом деле.

Герберт Спенсер казался мне очень интересным как собеседник, но он не особенно нравился мне, и я чувствовал, что мы с ним никогда не могли бы легко сблизиться. Думаю, что он был в высшей степени эгоцентричен. Прочитав какую-либо из его книг, я обычно испытывал восторженное восхищение перед его необыкновенными талантами, часто пытаясь вообразить себе, будет ли он в отдаленном будущем поставлен в один ряд с такими великими людьми, как Декарт, Лейбниц и другие, относительно которых, впрочем, я очень мало осведомлен. И тем не менее у меня нет такого чувства, что я извлек из сочинений Спенсера какую-либо пользу для моих собственных трудов. Его дедуктивный метод трактовки любого вопроса совершенно противоположен строю моего ума. Его умозаключения никогда не убеждали меня, и, прочитав какое-либо из его рассуждений, я все снова и снова говорил самому себе: «Да ведь это было бы превосходным объектом на десяток лет работы». Должен сказать, что его фундаментальные обобщения (которые некоторыми лицами сравнивались по их значению с законами Ньютона!), быть может, и представляют большую ценность с философской точки зрения, но по своему характеру не кажутся мне имеющими сколько-нибудь строго научное значение. Характер их таков, что они напоминают скорее [простые] определения, нежели [формулировки] законов природы. Они не могут оказать никакой помощи в предсказании того, что должно произойти в том или ином частном случае. Как бы то ни было, мне они не принесли никакой пользы.

Этот мой рассказ о Спенсере приводит мне на память Бокля, которого я однажды встретил у Генсли Веджвуда. Я был очень рад узнать от него об его системе собирания фактов. Он рассказал мне, что покупает все книги, которые намерен прочитать, и составляет к каждой полный указатель фактов, которые, как ему кажется, могут оказаться полезными для него, и что он всегда может вспомнить, в какой книге он прочитал то или другое, ибо память у него замечательная. Я спросил его, как он может заранее судить о том, какие факты ему могут понадобиться в будущем, и он ответил на это, что сам не знает, но что им руководит какой-то инстинкт. Благодаря этой привычке составлять указатели он и оказался в состоянии привести поразительное количество ссылок по самым различным вопросам, которое мы находим в его «Истории цивилизации [в Англии]». Книга эта казалась мне очень интересной, и я прочитал ее дважды, но я сомневаюсь в том, что обобщения Бокля чего-нибудь стоят. Г. Спенсер говорил мне, что он никогда не прочитал ни одной строки его! Бокль был мастер поговорить, и я слушал его, почти ни слова не произнеся сам, да я и не мог бы сделать а того, потому что пауз в его речи не было. Когда Эффи начала петь, я вскочил и сказал, что должен ее послушать. Это, я думаю, обидело его, ибо после того, как я отошел, он повернулся к одному своему приятелю и сказал (брат мой случайно услыхал его слова): «Ну, книги мистера Дарвина куда лучше, чем его разговор!» В действительности же он хотел сказать, что я недостаточно оценил его беседу.

Из других крупных представителей литературы я встретился однажды в доме декана Милмена с Сиднеем Смитом. В каждом его слове было что-то необъяснимо забавное. Быть может, это получалось отчасти по той причине, что от него заранее ждали какого-нибудь веселого словца. Он говорил о леди Корк, которая была тогда очень стара. Эта леди, сказал он, была однажды так тронута одной из его благотворительных проповедей, что заняла у одной своей знакомой гинею, чтобы положить, ее на тарелку для бедных. Затем он добавил: «Обычно все находят, что моя старая приятельница леди Корк не оценена по заслугам!» – но сказал он это так, что ни у кого не осталось ни малейшего сомнения в том, будто он сказал, что его старая приятельница не оценена по заслугам дьяволом. Каким образом удалось ему создать такое впечатление, я не знаю.

Встретился я однажды и с Маколеем в доме лорда Станхопа (историка), и так как на обеде, кроме нас, присутствовал только еще один гость, то я имел превосходный случай послушать беседу Маколея, и надо сказать, что он был очень приятный человек. Говорил он отнюдь не много, да и нельзя сказать о человеке, что он слишком много говорит, раз он предоставляет возможность другим направлять беседу по любому руслу, а Маколей именно так и поступал.

Как-то лорд Станхоп сообщил мне одну любопытную деталь, свидетельствующую о точности и богатстве памяти Маколея: в доме лорда Станхопа часто собиралось много историков; обсуждая разные вопросы, они иногда расходились во мнениях с Маколеем, и если в первое время они часто наводили справки в какой-нибудь книге, чтобы выяснить, кто из них был прав, то впоследствии, как заметил лорд Станхоп, ни один историк уже не доставлял себе этого труда, и то, что сказал Маколей, считалось окончательным.

В другой раз я познакомился в доме лорда Станхопа с одной из посещавших его групп историков и литераторов и среди них с Мотли и Гротом. После завтрака я почти целый час прогуливался с Гротом по Чивнинг-Парку: я был очень заинтересован беседой с ним и очарован его простотой и отсутствием какой бы то ни было претенциозности в его манерах.

Во время завтрака в доме лорда Станхопа в Лондоне я познакомился с рядом других видных людей. Когда завтрак подходил к концу, вошел Монктон Милнс (ныне лорд Хоутон) и, поглядев на всех вокруг, воскликнул (оправдывая данное ему Сиднеем Смитом прозвище «Вечерний холодок»): «Должен заявить, что все вы крайне несвоевременны».

В былые годы мне случалось обедать со старым графом Станхопом – отцом историка. Я слыхал, что его отец, хорошо известный в эпоху Французской революции своими демократическими убеждениями, обучил своего сына ремеслу кузнеца, ибо, как он заявлял, каждый человек должен владеть каким-нибудь ремеслом. Старый граф, с которым я был знаком, был странный человек, но на основании того немногого, что я сам мог видеть, он очень нравился мне. Он отличался искренностью, веселым нравом и был приятен в обращении. У него были резкие черты лица и коричневого цвета кожа, и, сколько я его ни видел, одет он был всегда во все коричневое. По-видимому, он верил во все то, что другим казалось совершенно невероятным. Однажды он сказал мне: «Почему вы не бросите все эти ваши геологические и зоологические пустяки и не займетесь оккультными науками?». Историк (именовавшийся тогда лордом Мэхоном) был, по-видимому, смущен такого рода обращением ко мне, но его очаровательную жену оно сильно насмешило.

Последний, о ком мне хочется упомянуть, это Карлейль. Я встречался с ним несколько раз в доме моего брата, а раза два или три он бывал и у меня. Говорил он очень красочно и интересно, так же как и писал, но иногда – слишком долго об одном и том же. Помню один забавный обед у моего брата, на котором в числе немногих других гостей были Бэббидж и Лайель, оба любившие поговорить. Но Карлейль заставил молчать обоих, разглагольствуя в продолжение всего обеда о преимуществах молчания. После обеда Бэббидж с самым мрачным видом поблагодарил Карлейля за его крайне интересную лекцию о молчании.

Не было почти ни одного человека, над которым Карлейль не издевался бы. Однажды, находясь у меня, он назвал «Историю» Грота «вонючим болотом, в котором нет ничего одухотворенного». Пока не появились его «Воспоминания», мне все казалось, что издевки его – отчасти, по крайней мере, – не более чем шутки, но теперь я склонен сильно сомневаться в этом. У него было выражение лица подавленного, почти совсем павшего духом, но доброжелательного человека, и хорошо известно, как он умел от души смеяться. Думаю, что доброжелательность его была неподдельной, хотя ее портила немалая примесь зависти. Не подлежит никакому сомнению его необычайная способность живописать события и людей, причем, как мне кажется, делал он это гораздо более ярко, чем Маколей. Иной вопрос, соответствуют ли истине созданные им образы.

Он был всемогущ, когда хотел запечатлеть в человеческих умах некоторые великие истины морали. И вместе с тем его взгляды на рабство были возмутительны. В его глазах сила была правом. Ум его казался мне очень узким, если даже не принимать во внимание естествознание, все отрасли которого он презирал. Меня удивляет, что Кинтоли мог говорить о нем как о человеке, который был вполне способен содействовать развитию науки. Презрительный смех вызвало у него утверждение, что математик, и притом такой, как Юэлл, может судить – а я утверждал, что может, – о воззрениях Гете на [природу] света. Ему казалось страшно смешным, что можно всерьез интересоваться тем, двигался ли ледник несколько быстрее или несколько медленнее, и двигался ли он вообще. Насколько я могу судить, никогда не встречал я человека, который по складу своего ума был бы в такой степени неспособен к научному исследованию.

Жизнь в Дауне

Жизнь в Дауне с 14 сентября 1842 года до настоящего времени (1876 год).

После того как в течение некоторого времени наши поиски в Суррее и других местах оказались безрезультатными, мы нашли и купили дом, в котором живем теперь. Мне понравилось разнообразие растительности, свойственное меловой местности и столь непохожее на то, к чему я привык в Центральных графствах; еще более понравились мне полное спокойствие и подлинно сельский характер этого места. Однако это вовсе не такое глухое место, каким изображает его какой-то писатель в одном немецком журнале, заявляя, что добраться до моего дома можно только по тропинке, доступной одним мулам! Наше решение поселиться здесь оказалось удивительно удачным в одном отношении, которого мы не могли бы и предвидеть: место это очень удобно для того, чтобы нас могли часто навещать наши дети, которые никогда не упускают возможности сделать это, если позволяют обстоятельства.

Вероятно, мало кто вел такую уединенную жизнь, как мы. Если не считать непродолжительных поездок в гости к родственникам, редких выездов на взморье или еще куда-нибудь, мы почти никуда не выезжали. В первый период нашего пребывания [в Дауне] мы изредка бывали в обществе и принимали немногих друзей у себя; однако мое здоровье всегда страдало от любого возбуждения – у меня начинались припадки сильной дрожи и рвоты. Поэтому в течение многих лет я вынужден был отказываться решительно от всех званых обедов, и это было для меня известным лишением, потому что такого рода встречи всегда приводили меня в прекрасное настроение. По этой же причине я мог и сюда, в Даун, приглашать только очень немногих ученых, с которыми я был знаком. Пока я был молод и здоров, я был способен устанавливать с людьми очень теплые отношения, но в позднейшие годы, хотя я все еще питаю очень дружеские чувства по отношению ко многим лицам, я потерял способность глубоко привязываться к кому бы то ни было, и даже к моим добрым и дорогим друзьям Гукеру и Гексли я привязан уже не так глубоко, как в былые годы. Насколько я могу судить, эта прискорбная утрата чувства [привязанности] развивалась во мне постепенно – вследствие того, что я опасался утомления, а затем и вследствие [действительно наступавшего] изнеможения, которое под конец сочеталось в моем представлении со встречей и разговором в течение какого-нибудь часа с кем бы то ни было, за исключением моей жены и детей.

О происхождении видов путем естественного отбора или сохранении благоприятствуемых пород в борьбе за жизнь

Введение

Путешествуя на корабле ее величества «Бигль» в качестве натуралиста, я был поражен некоторыми фактами в области распространения органических существ в Южной Америке и геологических отношений между прежними и современными обитателями этого континента. Факты эти, как будет видно из последующих глав этой книги, кажется, освещают до некоторой степени происхождение видов – эту тайну из тайн, по словам одного из наших величайших философов. По возвращении домой я в 1837 году пришел к мысли, что, может быть, что-либо можно сделать для разрешения этого вопроса путем терпеливого собирания и обдумывания всякого рода фактов, имеющих какое-нибудь к нему отношение. После пяти лет труда я позволил себе некоторые общие размышления по этому предмету и набросал их в виде кратких заметок; этот набросок я расширил в 1844 году в общий очерк тех заключений, которые тогда представлялись мне вероятными; с того времени и до настоящего дня я упорно занимался этим предметом. Я надеюсь, мне простят эти чисто личные подробности, так как я привожу их, чтобы показать, что не был поспешен в своих выводах.

Труд мой теперь (1858 год) почти закончен; но так как мне потребуется еще много лет для его завершения, а здоровье мое далеко не цветущее, меня убедили опубликовать это краткое изложение. Особенно побудило меня сделать это то, что м-р Уоллес, изучающий теперь естественную историю Малайского архипелага, пришел к почти точно тем же выводам, к которым пришел и я по вопросу о происхождении видов. В 1858 году он прислал мне статью по этому вопросу с просьбой переслать ее сэру Чарльзу Лайелю (Charles Lyell), который препроводил ее в Линнеевское общество; она напечатана в третьем томе журнала этого Общества. Сэр Ч. Лайель и доктор Гукер, знавшие о моем труде, – последние читали мой очерк 1844 года – оказали мне честь, посоветовав напечатать вместе с превосходной статьей м-ра Уоллеса и краткие выдержки из моей рукописи.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

сообщить о нарушении