Андрей Вознесенский.

Тьмать

(страница 3 из 18)

скачать книгу бесплатно

 
Я – семья
 
 
во мне как в спектре живут семь «я»
невыносимых как семь зверей
а самый синий
свистит в свирель!
 
 
а весной
мне снится
что я – восьмой!
 
1962
ФЛОРЕНТИЙСКИЕ ФАКЕЛЫ

З. Богуславской

 
Ко мне является Флоренция,
фосфоресцируя домами,
и отмыкает, как дворецкий,
свои палаццо и туманы.
 
 
Я знаю их, я их калькировал
для бань, для стадиона в Кировске.
Спит Баптистерий – как развитие
моих проектов вытрезвителя.
 
 
Дитя соцреализма грешное,
вбегаю в факельные площади.
Ты калька с юности, Флоренция!
Брожу по прошлому!
 
 
Через фасады, амбразуры,
как сквозь восковку,
восходят судьбы и фигуры
моих товарищей московских.
 
 
Они взирают в интерьерах,
меж вьющихся интервьюеров,
как ангелы или лакеи,
стоят за креслами, глазея.
 
 
А факелы над чёрным Арно
невыносимы —
как будто в огненных подфарниках
несутся в прошлое машины!
 
 
– Ау! – зовут мои обеты,
– Ау! – забытые мольберты,
и сигареты,
и спички сквозь ночные пальцы.
– Ау! – сбегаются палаццо,
авансы юности опасны —
попался?!
 
 
И между ними мальчик странный,
ещё не тронутый эстрадой,
с лицом, как белый лист тетрадный,
в разинутых подошвах с дратвой, —
здравствуй!
 
 
Он говорит: «Вас не поймёшь,
преуспевающий пай-мальчик!
Вас заграницы издают.
Вас продавщицы узнают.
 
 
Но почему вы чуть не плакали?
И по кому прощально факелы
над флорентийскими хоромами
летят свежо и похоронно?!»
 
 
Я занят. Я его прерву.
Осточертели интервью…
 
 
Сажусь в машину. Дверцы мокры,
Флоренция летит назад.
И, как червонные семёрки,
палаццо в факелах горят.
 
1962
ИТАЛЬЯНСКИЙ ГАРАЖ

Б. Ахмадулиной

 
Пол – мозаика,
как карась.
Спит в палаццо
ночной гараж.
 
 
Мотоциклы как сарацины
или спящие саранчихи.
 
 
Не Паоло и не Джульетты —
дышат потные «шевролеты».
 
 
Как механики, фрески Джотто
отражаются в их капотах.
 
 
Реют призраки войн и краж.
Что вам снится,
ночной гараж?
 
 
Алебарды?
или тираны?
или бабы
из ресторана?…
 
 
Лишь один мотоцикл притих —
самый алый из молодых.
 
 
Что он бодрствует? Завтра – Святки.
Завтра он разобьётся всмятку!
 
 
Апельсины, аплодисменты…
Расшибающиеся —
бессмертны!
 
 
Мы родились – не выживать,
а спидометры выжимать!..
 
 
Алый, конченный, жарь! Жарь!
Только гонщицу очень жаль…
 
1962
BОЗBРАЩЕНИЕ B СИГУЛДУ
 
Отшельничаю, берложу,
отлёживаюсь в берёзах,
лужаечный, можжевельничий,
отшельничаю,
 
 
отшельничаем, нас трое,
наш третий всегда на стрёме,
позвякивает ошейничком,
отшельничаем,
 
 
мы новые, мы знакомимся,
а те, что мы были прежде,
как наши пустые одежды,
валяются на подоконнике,
 
 
как странны нам те придурки,
далёкие, как при Рюрике
(дрались, мельтешили, дулись),
какая всё это дурость!
 
 
А домик наш в три окошечка
сквозь холм в лесовых массивах
просвечивает, как косточка
просвечивает сквозь сливу,
 
 
мы тоже в леса обмакнуты,
мы зёрна в зелёной мякоти,
притягиваем, как соки,
все мысли земли и шорохи,
 
 
как мелко мы жили, ложно,
турбазники сквозь кустарник
пройдут, постоят, как лоси,
растают,
 
 
умаялась бегать по лесу,
вздремнула, ко мне припавши,
и тенью мне в кожу пористую
впиталась, как в промокашку,
 
 
я весь тобою пропитан,
лесами твоими, тропинками,
читаю твоё лицо,
как лёгкое озерцо,
 
 
как ты изменилась, милая,
как ссадина, след от свитера,
но снова, как разминированная, —
спасённая? спасительная!
 
 
ты младше меня? старше!
на липы, глаза застлавшие,
наука твоя вековая
ауканья, кукованья,
 
 
как утра хрустальны летние,
как чисто у речки бисерной
дочурка твоя трёхлетняя
писает по биссектриске!
 
 
«Мой милый, теперь не денешься,
ни к другу и ни к врагу,
тебя за щекой, как денежку,
серебряно сберегу»,
 
 
я думал, мне не вернуться,
гроза прошла, не волнуйся,
леса твои островные
печаль мою растворили,
 
 
в нас просеки растворяются,
как ночь растворяет день,
как окна в сад растворяются
и всасывают сирень,
 
 
и это круговращение
щемяще, как возвращение…
 
 
Куда б мы теперь ни выбыли,
с просвечивающих холмов
нам вслед улетает Сигулда,
как связка
зелёных
шаров!
 
1963
ЛАТЫШСКИЙ ЭСКИЗ
 
Уходят парни от невест.
 
 
Невесть зачем из отчих мест
три парня подались на Запад.
Их кто-то выдаёт.
Их цапают.
41-й год. Привет!
«Суд идёт! Десять лет.
 
 
«Возлюбленный, когда же вернёшься?!
четыре тыщи дней – как ноша,
четыре тысячи ночей
не побывала я ничьей,
соседским детям десять лет,
прошла война, тебя всё нет,
четыре тыщи солнц скатилось,
как ты там мучаешься, милый,
живой ли ты и невредимый?
предела нету для любимой —
 
 
ополоумевши любя,
я, Рута, выдала тебя —
из тюрьм приходят иногда,
из заграницы – никогда…»
 
 
…Он бьёт её, с утра напившись.
Свистит его костыль над пирсом.
 
 
О, вопли женщины седой:
«Любимый мой! Любимый мой!»
 
1963
ДЛИНОНОГО
 
Это было на взморье синем —
в Териоках ли? в Ориноко? —
она юное имя носила —
Длиноного!
 
 
Выходила – походка лёгкая,
а погодка такая лётная!
От земли, как в стволах соки,
по ногам
подымаются
токи,
ноги праздничные гудят —
танцевать,
танцевать хотят!
 
 
Ноги! Дьяволы элегантные,
извели тебя хулиганствами!
Ты заснёшь – ноги пляшут, пляшут,
как сорвавшаяся упряжка.
Пляшут даже во время сна.
Ты ногами оглушена.
 
 
Побледневшая, сокрушённая,
Вместо водки даёшь крюшоны —
Под прилавком сто дьяволят
танцевать,
танцевать хотят!
 
 
«Танцы-шманцы?! – сопит завмаг. —
Ах, у женщины ум в ногах».
Но не слушает Длиноного
философского монолога.
 
 
Как ей хочется повышаться
на кружке инвентаризации!
 
 
Ну, а ноги несут сами —
к босанове несут, к самбе!
 
 
Он – приезжий. Чудной, как цуцик.
«Потанцуем?»
 
 
Ноги, ноги, такие умные!
Ну а ночи – такие лунные!
Длиноного, побойся Бога,
сумасшедшая Длиноного!
 
 
А потом она вздрогнет: «Хватит».
Как коня, колени обхватит
и качается обхватив,
под насвистывающий мотив…
 
 
Что с тобой, моя Длиноного?…
 
 
Ты – далёко.
 
1963
* * *

Э. Межелайтису

 
Жизнь моя кочевая
стала моей планидой…
Птицы кричат над Нидой.
Станция кольцевания.
 
 
Стонет в сетях капроновых,
в облаке пуха, крика
крыльями трёхметровыми
узкая журавлиха!
 
 
Вспыхивает разгневанной
пленницею, царевной,
чуткою и жемчужной,
дышащею кольчужкой.
 
 
К ней подбегут биологи!
«Цаце надеть брелоки!»
Бережно, не калеча,
цап – и вонзят колечко.
 
 
Вот она в небе плещется,
послеоперационная,
вольная, то есть пленная,
целая, но кольцованная,
 
 
над анкарами, плевнами,
лунатиками в кальсонах —
вольная, то есть пленная,
чистая – окольцованная,
 
 
жалуется над безднами
участь её двойная:
на небесах – земная,
а на земле – небесная,
 
 
над пацанами, ратушами,
над циферблатом Цюриха,
если, конечно, раньше
пуля не раскольцует,
 
 
как бы ты не металась,
впилась браслетка змейкой,
привкус того металла
песни твои изменит.
 
 
С неразличимой нитью,
будто бы змей ребячий
будешь кричать над Нидой,
пристальной и рыбачьей.
 
1963
* * *
 
Шарф мой, Париж мой,
серебряный с вишней,
ну, натворивший!
Шарф мой – Сена волосяная,
как ворсисто огней сиянье,
шарф мой Булонский, туман мой мохнатый,
фары шофёров дуют в Монако!
 
 
Что ты пронзительно шепчешь, горячий,
шарф, как транзистор, шкалою горящий?
 
 
Шарф мой, Париж мой непоправимый,
с шалой кровинкой?
 
 
Та продавщица была сероглаза,
как примеряла она первоклассно,
лаковым пальчиком с отсветом улиц
нежно артерии сонной коснулась…
 
 
В электрическом шарфе хожу,
душный город на шее ношу.
 
1963
МАРШЕ О ПЮС. ПАРИЖСКАЯ ТОЛКУЧКА ДРЕBНОСТЕЙ
1
 
Продай меня, Марше О Пюс,
упьюсь
этой грустной барахолкой,
смесью блюза с баркаролой,
самоваров, люстр, свечей,
воет зоопарк вещей
по умчавшимся векам —
как слонихи по лесам!..
 
 
Перстни, красные от ржави,
чьи вы перси отражали?
 
 
Как скорлупка, сброшен панцирь,
чей картуш?
Вещи – отпечатки пальцев,
вещи – отпечатки душ,
 
 
черепки лепных мустангов,
храм хламья, Марше О Пюс,
мусор, музыкою ставший!
моя лучшая из муз!
 
 
Расшатавшийся диван,
куда девах своих девал?
 
 
Почём века в часах песочных?
Чья замша стёрлась от пощёчин?
 
 
Продай меня, Марше О Пюс,
архаичным становлюсь:
устарел, как Робот-6,
когда Робот-8 есть.
 
2
 
Печаль моя, Марше О Пюс,
как плющ,
вьётся плесень по кирасам,
гвоздь сквозь плюш повылезал —
как в скульптурной у Пикассо —
железяк,
железяк!
 
 
Помню, он, в штанах расшитых,
вещи связывал в века,
глаз вращался, как подшипник,
у виска,
у виска!
 
 
(Он – испанец, весь как рана,
к нему раз пришли от Франко,
он сказал: «Портрет? Могу!
Пусть пришлёт свою башку»!)
 
 
Я читал ему, подрагивая,
эхо ухает,
как хор,
персонажи из подрамников
вылазят в коридор,
 
 
век пещерный, век атомный,
душ разрезы анатомные,
вертикальны и косы,
как песочные часы,
 
 
снег заносит апельсины,
пляж, фигурки на горах,
мы – песчинки,
мы печальны, как песчинки,
в этих дьявольских часах…
 
3
 
Марше О Пюс, Марше О Пюс,
никого не дозовусь.
Пустынны вещи и страшны,
как после атомной войны.
 
 
Я вещь твоя, XX век,
пусть скоро скажут мне: «Вы ветх»,
архангел из болтов и гаек
мне нежно гаркнет: «Вы архаик»,
 
 
тогда, О Пюс, к себе пусти меня,
приткнусь немодным пиджачком…
 
 
Я архаичен, как в пустыне
раскопанный ракетодром.
 
1963
МОНОЛОГ МЭРИЛИН МОНРО
 
Я Мэрилин, Мэрилин.
Я героиня
самоубийства и героина.
Кому горят мои георгины?
С кем телефоны заговорили?
Кто в костюмерной скрипит лосиной?
Невыносимо,
 
 
невыносимо, что не влюбиться,
невыносимо без рощ осиновых,
невыносимо самоубийство,
но жить гораздо
невыносимей!
 
 
Продажи. Рожи. Шеф ржёт, как мерин
(я помню Мэрилин.
Её глядели автомобили.
На стометровом киноэкране
в библейском небе,
меж звёзд обильных,
над степью с крохотными рекламами
дышала Мэрилин,
её любили…
 
 
Изнемогают, хотят машины.
Невыносимо),
невыносимо
лицом в сиденьях, пропахших псиной!
Невыносимо,
когда насильно,
а добровольно – невыносимей!
 
 
Невыносимо прожить, не думая,
невыносимее – углубиться.
Где наша вера? Нас будто сдунули,
существованье – самоубийство,
 
 
самоубийство – бороться с дрянью,
самоубийство – мириться с ними,
невыносимо, когда бездарен,
когда талантлив – невыносимей,
 
 
мы убиваем себя карьерой,
деньгами, девками загорелыми,
ведь нам, актёрам,
жить не с потомками,
а режиссёры – одни подонки,
 
 
мы наших милых в объятьях душим,
но отпечатываются подушки
на юных лицах, как след от шины,
невыносимо,
 
 
ах, мамы, мамы, зачем рождают?
Ведь знала мама – меня раздавят,
о, кинозвёздное оледененье,
нам невозможно уединенье —
в метро,
в троллейбусе,
в магазине
«Приветик, вот вы!» – глядят разини,
 
 
невыносимо, когда раздеты
во всех афишах, во всех газетах,
забыв,
что сердце есть посерёдке,
в тебя завёртывают селёдки,
 
 
лицо измято,
глаза разорваны
(как страшно вспомнить во «Франс-Обзёрвере»
свой снимок с мордой самоуверенной
на обороте у мёртвой Мэрилин!).
 
 
Орёт продюсер, пирог уписывая:
«Вы просто дуся,
ваш лоб – как бисерный!»
А вам известно, чем пахнет бисер?!
Самоубийством!
 
 
Самоубийцы – мотоциклисты,
самоубийцы спешат упиться,
от вспышек блицев бледны министры —
самоубийцы,
самоубийцы,
идёт всемирная Хиросима,
невыносимо,
 
 
невыносимо всё ждать, чтоб грянуло,
а главное —
необъяснимо невыносимо,
ну, просто руки разят бензином!
 
 
Невыносимо горят на синем
твои прощальные апельсины…
 
 
Я баба слабая. Я разве слажу?
Уж лучше – сразу!
 
1963
* * *
 
Ты с тёткой живёшь. Она учит канцоны.
Чихает и носит мужские кальсоны.
Как мы ненавидим проклятую ведьму!..
 
 
Мы дружим с овином, как с добрым медведем.
Он греет нас, будто ладошки запазухой.
И пасекой пахнет.
 
 
А в Суздале – Пасха!
А в Суздале сутолока, смех, вороньё,
ты в щёки мне шепчешь про детство твоё.
 
 
То сельское детство, где солнце и кони
и соты сияют, как будто иконы.
Тот отблеск медовый на косах твоих…
 
 
В России живу – меж снегов и святых!
 
1963
BЕЛОСИПЕДЫ

В. Бокову

 
Лежат велосипеды
в лесу, в росе.
В берёзовых просветах
блестит шоссе.
 
 
Попадали, припали
крылом к крылу,
педалями – в педали,
рулём – к рулю.
 
 
Да разве их разбудишь —
ну хоть убей! —
оцепенелых чудищ
в витках цепей.
 
 
Большие, изумлённые,
глядят с земли.
Над ними – мгла зелёная,
смола, шмели.
 
 
В шумящем изобилии
ромашек, мят
лежат. О них забыли.
И спят, и спят.
 
1963
НОЧЬ
 
Сколько звёзд!
Как микробов
в воздухе…
 
1963
ОХОТА НА ЗАЙЦА

Ю. Казакову

 
Травят зайца. Несутся суки.
Травля! Травля! Сквозь лай и гам.
И оранжевые кожухи
апельсинами по снегам.
 
 
Травим зайца. Опохмелившись,
я, завгар, лейтенант милиции,
лица в валенках, в хроме лица,
зять Букашкина с пацаном —
 
 
газанём!
 
 
«Газик», чудо индустриализации,
наворачивает цепя.
Трали-вали! Мы травим зайца.
Только, может, травим себя?
 
 
Юрка, как ты сейчас в Гренландии?
Юрка, в этом что-то неладное,
если в ужасе по снегам
скачет крови
живой стакан!
 
 
Страсть к убийству, как страсть к зачатию,
ослеплённая и извечная,
она нынче вопит: зайчатины!
Завтра взвоет о человечине…
 
 
Он лежал посреди страны,
он лежал, трепыхаясь слева,
словно серое сердце леса,
тишины.
 
 
Он лежал, синеву боков
он вздымал, он дышал пока ещё,
как мучительный глаз,
моргающий,
на печальной щеке снегов.
 
 
Но внезапно, взметнувшись свечкой,
он возник,
и над лесом, над чёрной речкой
резанул
человечий
крик!
 
 
Звук был пронзительным и чистым, как
ультразвук
или как крик ребёнка.
Я знал, что зайцы стонут. Но чтобы так?!
Это была нота жизни. Так кричат роженицы.
 
 
Так кричат перелески голые
и немые досель кусты,
так нам смерть прорезает голос
неизведанной чистоты.
 
 
Той природе, молчально-чудной,
роща, озеро ли, бревно —
им позволено слушать, чувствовать,
только голоса не дано.
 
 
Так кричат в последний и в первый.
Это жизнь, удаляясь, пела,
вылетая, как из силка,
в небосклоны и облака.
 
 
Это длилось мгновение, мы окаменели,
как в остановившемся кинокадре.
Сапог бегущего завгара так и не коснулся земли.
 
 
Четыре чёрные дробинки, не долетев,
вонзились в воздух.
Он взглянул на нас. И – или это нам показалось —
над горизонтальными мышцами бегуна, над
запёкшимися шерстинками шеи блеснуло лицо.
 
 
Глаза были раскосы и широко расставлены,
как на фресках Феофана.
Он взглянул изумлённо и разгневанно.
 
 
Он парил. Как бы слился с криком.
Он повис…
С искажённым и светлым ликом,
как у ангелов и певиц.
 
 
Длинноногий лесной архангел…
Плыл туман золотой к лесам.
«Охмуряет», – стрелявший схаркнул.
И беззвучно плакал пацан.
 
 
Возвращались в ночную пору.
Ветер рожу драл, как наждак.
Как багровые светофоры,
наши лица неслись во мрак.
 
1963
ПОЭТ B ПАРИЖЕ

Уличному художнику

 
Лили Брик на мосту лежит,
разутюженная машинами.
Под подошвами, под резинами,
как монетка, зрачок блестит!
 
 
Пешеходы бросают мзду.
И, как рана,
Маяковский,
щемяще ранний,
как игральная карта в рамке,
намалёван на том мосту!
 
 
Каково Вам, поэт, с любимой?!
Это надо ж – рвануть судьбой,
чтобы ликом, как Хиросимой,
отпечататься в мостовой!
 
 
По груди Вашей толпы торопятся,
Сена плещется под спиной.
И, как божья коровка, автобусик
мчит, щекочущий и смешной.
 
 
Как волнение Вас охватывает!..
Мост парит,
ночью в поры свои асфальтовые,
как сирень, впитавши Париж.
 
 
Гений. Мот. Футурист с морковкой.
Льнул к мостам. Был посол Земли…
Никто не пришёл на Вашу выставку, Маяковский.
Мы бы – пришли.
 
 
Вы бы что-нибудь почитали,
как фатально Вас не хватает!
 
 
О, свинцовою пломбочкой-ночью
опечатанные уста.
 
 
И не флейта Ваш позвоночник —
алюминиевый лёт моста!
 
 
Маяковский, Вы схожи с мостом.
Надо временем, как гимнаст,
башмаками касаетесь РОСТА,
а ладонями – нас.
 
 
Ваша площадь мосту подобна,
как машины из-под моста —
Маяковскому под ноги
Маяковская Москва!
 
 
Маяковским громит подонков
Маяковская чистота!
 
 
Вам шумят стадионов тысячи.
Как Вам думается?
Как дышится,
Маяковский, товарищ Мост?…
 
 
Мост. Париж. Ожидаем звёзд.
 
 
Притаился закат внизу,
полоснувши по небосводу
красным следом от самолёта,
точно бритвою по лицу!
 
1963
МУРОМСКИЙ СРУБ
 
Деревянный сруб,
деревянный друг,
пальцы свёл в кулак
деревянных рук,
 
 
как и я, глядит Вселенная во мрак,
подбородок положивши на кулак,
 
 
предок, сруб мой, ну о чём твоя печаль
над скамейкою замшелой, как пищаль?
 
 
Кто наврал, что я любовь твою продал
по электроэлегантным городам?
 
 
Полежим. Поразмышляем. Помолчим.
Плакать – дело недостойное мужчин.
 
 
Сколько раз мои печали отвели
эти пальцы деревянные твои…
 
1963
ПЕСЕНКА ИЗ СПЕКТАКЛЯ «АНТИМИРЫ»
 
Стоял Январь, не то Февраль,
какой-то чёртовый Зимарь.
 
 
Я помню только голосок
над красным ротиком – парок,
 
 
и песенку:
«Летят вдали
красивые осенебри,
но если наземь упадут,
их человолки загрызут…»
 
* * *

Б. Ахмадулиной

 
Нас много. Нас, может быть, четверо.
Несёмся в машине, как черти.
Оранжеволоса шофёрша.
И куртка по локоть – для форса.
 
 
Ах, Белка, лихач катастрофный,
нездешняя, ангел на вид,
хорош твой фарфоровый профиль,
как белая лампа горит!
 
 
В аду в сковородки долдонят
и вышлют к воротам патруль,
когда на предельном спидометре
ты куришь, отбросивши руль.
 
 
Люблю, когда выжав педаль,
хрустально, как тексты в хорале,
ты скажешь: «Какая печаль!
права у меня отобрали…
 
 
Понимаешь, пришили превышение скорости
в возбуждённом состоянии.
А шла я вроде нормально…»
 
 
Не порть себе, Белочка, печень.
Сержант нас, конечно, мудрей,
но нет твоей скорости певчей
в коробке его скоростей.
 
 
Обязанности поэта
нестись, забыв про ОРУД,
брать звуки со скоростью света,
как ангелы в небе поют.
 
 
За эти года световые
пускай мы исчезнем, лучась,
пусть некому приз получать.
Мы выжали скорость впервые.
 
 
Жми, Белка, божественный кореш!
И пусть не собрать нам костей.
Да здравствует певчая скорость,
убийственнейшая из скоростей!
 
 
Что нам впереди предначертано?
Нас мало. Нас, может быть, четверо.
Мы мчимся – а ты божество!
 
 
И всё-таки нас большинство.
 
1963
НОBЫЙ ГОД B РИМЕ
 
Рим гремит, как аварийный
отцепившийся вагон.
А над Римом, а над Римом
Новый год, Новый год!
 
 
Бомбой ахают бутылки
из окон,
из окон,
ну, а этот забулдыга
ванну выпер на балкон.
 
 
А над площадью Испании,
как летающий тарел,
вылетает муж из спальни —
устарел, устарел!
 
 
В ресторане ловят голого.
Он гласит: «Долой невежд!
Не желаю прошлогоднего.
Я хочу иных одежд».
 
 
Жизнь меняет оперенье,
и летят, как лист в леса,
телеграммы,
объявленья,
милых женщин адреса.
 
 
Милый город, мы потонем
в превращениях твоих,
шкурой сброшенной питона
светят древние бетоны.
 
 
Сколько раз ты сбросил их?
Но опять тесны спидометры
твоим аховым питомицам.
Что ещё ты натворишь?!
 
 
Человечество хохочет,
расставаясь со старьём.
Что-то в нас смениться хочет?
Мы, как Время, настаём.
 
 
Мы стоим, забыв делишки,
будущим поглощены.
Что в нас плачет, отделившись?
Оленихи, отелившись,
так добры и смущены.
 
 
Может, будет год нелёгким?
Будет в нём погод нелётных?
Не грусти – не пропадём.
Будет, что смахнуть потом.
 
 
Мы летим, как с веток яблоки.
Опротивела грызня.
Но я затем живу хотя бы,
чтоб средь ветреного дня,
 
 
детектив глотнувши залпом,
в зимнем доме косолапом
кто-то скажет, что озябла
без меня,
без меня…
 
 
И летит мирами где-то
в мрак бесстрастный, как крупье,
наша белая планета,
как цыплёнок в скорлупе.
 
 
Вот она скорлупку чокнет.
Кем-то станет – свистуном?
Или чёрной, как грачонок,
сбитый атомным огнём?
 
 
Мне бы только этим милым
не случилось непогод…
А над Римом, а над миром —
Новый год, Новый год…
 
 
…Мандарины, шуры-муры,
и сквозь юбки до утра
лампами сквозь абажуры
светят женские тела.
 
1 января 1963
СТАНСЫ
 
Закарпатский лейтенант,
на плечах твоих погоны,
точно срезы по наклону
свежеспиленно слепят.
 
 
Не приносят новостей
твои новые хирурги,
век отпиливает руки,
если кверху их воздеть!
 
 
Если вскинуть к небесам
восхищённые ладони —
«Он сдаётся!» – задолднят,
или скажут «диверсант»…
 
 
Оттого-то лейтенант,
точно трещина на сердце —
что соседи милосердно
принимают за талант.
 
ИЗ ЗАКАРПАТСКОГО ДНЕBНИКА
 
Я служил в листке дивизиона.
Польза от меня дискуссионна.
Я вёл письма, правил опечатки.
Кто только в газету не писал —
горожане, воины, девчата,
отставной начпрод Нравоучатов —
я всему признательно внимал.
 
 
Мне писалось. Начались ученья.
Мчались дни.
 
 
Получились строчки о Шевченко,
опубликовали. Вот они:
 
СКBОЗЬ СТРОЙ
 
И снится мрачный сон Тарасу.
Кусищем воющего мяса
сквозь толпы, улицы,
гримасы,
сквозь жизнь, под барабанный вой,
сквозь строй ведут его, сквозь строй!
Ведут под коллективный вой:
«Кто плохо бьёт – самих сквозь строй».
 
 
Спиной он чувствует удары:
правофланговый бьёт удало.
Друзей усердных слышит глас:
«Прости, старик, не мы – так нас».
 
 
За что ты бьёшь, дурак господен?
За то, что век твой безысходен!
Жена родила дурачка.
Кругом долги. И жизнь тяжка.
 
 
А ты за что, царёк отёчный?
За веру, что ли, за отечество?
За то, что перепил, видать?
И со страной не совладать?
 
 
А вы, эстет, в салонах куксясь?
(Шпицрутен в правой, в левой – кукиш.)
За что вы столковались с ними?
Что смел я то, что вам не снилось?
 
 
«Я понимаю ваши боли, —
сквозь сон он думал, – мелкота,
мне не простите никогда,
что вы бездарны и убоги,
вопит на снеговых заносах,
как сердце раненой страны,
 
 
моё в ударах и занозах
мясное
месиво
спины!
 
 
Все ваши боли вымещая,
эпохой сплющенных калек,
люблю вас, люди, и прощаю.
Тебя я не прощаю, век.
Я верю – в будущем, потом…»

Удар. В лицо сапог. Подъём.
 
1963–1965
СТРЕЛА B СТЕНЕ
 
Тамбовский волк тебе товарищ
и друг,
когда ты со стены срываешь
подаренный пенджабский лук!
 
 
Как в ГУМе отмеряют ситец,
с плеча откинется рука,
стрела задышит, не насытясь,
как продолжение соска.
 
 
С какою женственностью лютой
в стене засажена стрела —
в чужие стены и уюты.
Как в этом женщина была!
 
 
Стрела – в стене каркасной стройки,
Во всём, что в силе и в цене.
Вы думали – век электроники?
Стрела в стене!
 
 
Горите, судьбы и державы!
Стрела в стене.
Тебе от слёз не удержаться
наедине, наедине,
 
 
над украшательскими нишами,
как шах семье,
ультимативно нищая
стрела в стене!
 
 
Шахуй, оторва белокурая!
И я скажу:
«У, олимпийка!» И подумаю:
«Как сжались ямочки в тазу».
 
 
«Агрессорка, – добавлю, – скифка…»
Ты скажешь: «Фиг-то…»
 
* * *
 
Отдай, тетива сыромятная,
наитишайшую из стрел
так тихо и невероятно,
как тайный ангел отлетел.
 
 
На людях мы едва знакомы,
но это тянется года.
И под моим высотным домом
проходит тёмная вода.
 
 
Глубинная струя влеченья.
Печали светлая струя.
Высокая стена прощенья.
И боли чёткая стрела.
 
1963
* * *
 
Сирень похожа на Париж,
горящий осами окошек.
Ты кисть особняков продрогших
серебряную шевелишь.
 
 
Гудя нависшими бровями,
страшон от счастья и тоски,
Париж,
как пчёлы,
собираю
в мои подглазные мешки.
 
1963
ПАРИЖ БЕЗ РИФМ
 
Париж скребут. Париж парадят.
Бьют пескоструйным аппаратом.
Матрон эпохи рококо
продраивает душ Шарко!
 
 
И я изрёк: «Как это нужно —
содрать с предметов слой наружный,
увидеть мир без оболочек,
порочных схем и стен барочных!..»
 
 
Я был пророчески смешон,
но наш патрон, мадам Ланшон,
сказала: «О-ля-ля, мой друг!..»
 
 
И вдруг —
 
 
город преобразился,
стены исчезли, вернее, стали
прозрачными,
над улицами, как связки цветных шаров,
висели комнаты,
каждая освещалась по-разному,
внутри, как виноградные косточки
горели фигуры и кровати,
вещи сбросили панцири, обложки, оболочки,
над столом
коричнево изгибался чай,
сохраняя форму чайника,
и так же, сохраняя форму водопроводной
трубы,
по потолку бежала круглая серебряная вода,
в соборе Парижской Богомагери шла,
как сквозь аквариум,
просвечивали люстры и красные кардиналы,
архитектура испарилась,
и только круглый витраж розетки почему-то парил
над площадью, как знак:
«Проезд запрещён»,
над Лувром из постаментов, как 16 матрасных пружин,
дрожали каркасы статуй,
пружины были во всём,
всё тикало,
 
 
о Париж,
мир паутинок, антенн и оголённых
проволочек,
как ты дрожишь,
как тикаешь мотором гоночным,
о сердце под лиловой плёночкой,
Париж
 
 
(на месте грудного кармашка, вертикальная, как рыбка,
плыла бритва фирмы «Жиллетт»)!
 
 
Париж, как ты раним, Париж,
под скорлупою ироничности,
под откровенностью, граничащей
с незащищённостью,
Париж,
 
 
в Париже вы одни всегда,
хоть никогда не в одиночестве,
и в смехе грусть,
как в вишне косточка,
Париж – горящая вода,
 
 
Париж,
как ты наоборотен,
как бел твой Булонский лес,
он юн, как купальщицы,
бежали розовые собаки,
они смущённо обнюхивались,
они могли перелиться одна в другую,
как шарики ртути,
и некто, голый, как змея,
промолвил: «Чернобурка я»,
шли люди,
на месте отвинченных черепов,
как птицы в проволочных
клетках,
свистали мысли,
 
 
монахиню смущали мохнатые мужские
видения,
президент мужского клуба страшился разоблачений
(его тайная связь с женой раскрыта,
он опозорен),
 
 
над полисменом ножки реяли,
как нимб, в серебряной тарелке
плыл шницель над певцом мансард,
в башке ОАСа оголтелой
дымился Сартр на сковородке,
а Сартр,
наш милый Сартр,
вдумчив, как кузнечик кроткий,
жевал травиночку коктейля,
всех этих таинств
мудрый дух,
в соломинку,
как стеклодув,
он выдул эти фонари,
весь полый город изнутри,
и ратуши, и бюшери,
как радужные пузыри!
 
 
Я тормошу его:
«Мой Сартр,
мой сад, от зим не застеклённый,
зачем с такой незащищённостью
шары мгновенные
летят?
 
 
Как страшно всё обнажено,
на волоске от ссадин страшных,
их даже воздух жжёт, как рашпиль,
мой Сартр!
Вдруг всё обречено?!.»
 
 
Молчит кузнечик на листке
с безумной мукой на лице.
 
 
Било три…
 
 
Мы с Ольгой сидели в «Обалделой лошади»,
в зубах джазиста изгибался звук в форме
саксофона,
женщина усмехнулась,
«Стриптиз так стриптиз», —
сказала женщина,
и она стала сдирать с себя не платье, нет, —
кожу! —
как снимают чулки или трикотажные
тренировочные костюмы
– о! о! —
последнее, что я помню, – это белки,
бесстрастно-белые, как изоляторы,
на страшном, орущем, огненном лице.
«…Мой друг, растает ваш гляссе…»
 
 
Париж. Друзья. Сомкнулись стены.
А за окном летят в веках
мотоциклисты в белых шлемах,
как дьяволы в ночных горшках.
 
1963
ОЛЕНЁНОК
1
 
«Ольга, опомнитесь! Что с вами, Ольга?…»
 
 
Это блуждает в крови, как иголка…
Ну почему – призадумаюсь только —
передо мною судьба твоя, Ольга?
 
 
Полуфранцуженка, полурусская,
с джазом простуженным туфелькой хрусткая,
как несуразно в парижских альковах —
«Ольга» —
как мокрая ветка ольховая!
 
 
Что натворили когда-то родители!
В разных глазах породнили пронзительно
смутный витраж нотр-дамской розетки
с нашим Блаженным в разводах разэтаких.
 
 
Бродят, как город разора и оргий,
Ольга французская с русскою Ольгой.
 
2
 
Что тебе снится, русская Оля?
 
 
Около озера рощица, что ли…
Помню, ведро по ноге холодило —
хоть никогда в тех краях не бродила.
 
 
Может, в крови моей гены горят?
Некатолический вижу обряд,
а за калиточкой росно и колко…
 
 
Как вам живётся, французская Ольга?
 
 
«Как? О-ля-ля! Мой „Рено“ – как игрушка,
плачу по-русски, смеюсь по-французски…
Я парижанка. Ночами люблю
слушать, щекою прижавшись к рулю».
 
 
Руки лежат, как в других государствах.
Правая бренди берёт, как лекарство.
Левая вправлена в псковский браслет,
а между ними – тысячи лет.
 
 
Горе застыло в зрачках удлинённых,
о, оленёнок,
вмёрзший ногами на двух нелюдимых
и разъезжающихся
льдинах!
 
3
 
Я эту «Ольгу» читал на эстраде.
Утром звонок: «Экскюзе, бога ради!
Я полурусская… с именем Ольга…
Школьница… рыженькая вот только…»
 
 
Ольга, опомнитесь! Что с вами, Ольга?!..
 
1963
ЗАПИСКА Е. ЯНИЦКОЙ, БЫBШЕЙ МАШИНИСТКЕ МАЯКОBСКОГО
 
Вам Маяковский что-то должен?
Я отдаю.
Вы извините – он не дожил.
 
 
Определяет жизнь мою
платить за Лермонтова, Лорку
по нескончаемому долгу.
 
 
Наш долг страшен и протяжён
кроваво-красным платежом.
 
 
Благодарю, отцы и прадеды.
Крутись, эпохи колесо…
Но кто же за меня заплатит,
за всё расплатится, за всё?
 
1963
СТАРУХИ КАЗИНО
 
Старухи,
старухи —
стоухи,
сторуки,
 
 
мудры по-паучьи,
сосут авторучки,
старухи в сторонке,
как мухи, стооки,
 
 
их щёки из теми
горящи и сухи,
колдуют в «системах»,
строчат закорюки,
волнуются бестии,
спрут электрический…
 
 
О, оргии девственниц!
Секс платонический!
 
 
В них чувственность ноет,
как ноги в калеке…
Старухи сверхзнойно
рубают в рулетку!
 
 
Их общий любовник
разлёгся, разбойник.
Вокруг, как хоругви,
робеют старухи.
 
 
Ах, как беззаветно
В них светятся муки!..
Свои здесь
джульетты,
мадонны
и шлюхи.
 
 
Как рыжая страстна!
А та – ледяная,
 
 
а в шляпке из страуса
крутит динаму,
 
 
трепещет вульгарно,
ревнует к подруге.
Потухли вулканы,
шуруйте, старухи.
 
 
…А с краю, моргая,
сияет бабуся:
она промотала
невесткины
бусы.
 
1963
НЕИЗBЕСТНЫЙ – РЕКBИЕМ B ДBУХ ШАГАХ С ЭПИЛОГОМ
 
Лейтенант Неизвестный Эрнст.
На тысячи вёрст кругом
равнину утюжит смерть
огненным утюгом.
 
 
В атаку взвод не поднять,
но родина в радиосеть:
«В атаку, – зовёт, – твою мать!»
И Эрнст отвечает: «Есть».
 
 
Но взводик твой землю ест.
Он доблестно недвижим.
Лейтенант Неизвестный Эрнст
Идет
наступать
один!
 
 
И смерть говорит: «Прочь!
Ты же один как перст.
Против кого ты прёшь?
Против громады, Эрнст!
 
 
Против – миллионопятьсотсорокасемитысячевосемь —
сотдвадцатитрёхквадратнокилометрового чудища
против, —
против армии, флота, и угарного сброда, против —
культургервышибал, против
национал —
социализма, —
против!
Против глобальных зверств.
Ты уже мёртв, сопляк»?…
«Ещё бы», – решает Эрнст.
И делает
Первый шаг!
 
 
И Жизнь говорит: «Эрик,
живые нужны живым,
Качнётся сирень по скверам
уж не тебе, а им,
не будет —
1945, 1949, 1956, 1963 – не будет,
и только формула убитого человечества станет —
3 823 568 004 + 1,
 
 
и ты не поступишь в университет,
и не перейдёшь на скульптурный,
и никогда не поймёшь, что горячий гипс пахнет,
как парное молоко,
не будет мастерской на Сретенке, которая запирается
на проволочку,
не будет выставки в Манеже,
не будет сердечной беседы с Никитой Сергеевичем,
и ты не женишься на Анне —
не, не, не…
не будет ни Нью-Йорка, ни «Древа жизни»
(вернее будут, но не для тебя, а для белёсого
Митьки Филина, который не вылез тогда из окопа),
а для тебя никогда, ничего —
не!
не!
не!..
 
 
Лишь мама сползёт у двери
с конвертом, в котором смерть,
ты понимаешь, Эрик»?!
«Ещё бы», – думает Эрнст.
 
 
Но выше Жизни и Смерти,
пронзающее, как свет,
нас требует что-то третье, —
чем выделен человек.
 
 
Животные жизнь берут.
Лишь люди жизнь отдают.
 
 
Тревожаще и прожекторно,
в отличие от зверей, —
способность к самопожертвованию
единственна у людей.
 
 
Единственная Россия,
единственная моя,
единственное спасибо,
что ты избрала меня.
 
 
Лейтенант Неизвестный Эрнст,
когда окружён бабьём,
как ихтиозавр нетрезв,
ты пьёшь за моим столом,
 
 
когда правительства в панике
хрипят, что ты слаб в гульбе,
я чувствую, как памятник
ворочается в тебе.
 
 
Я голову обнажу
и вежливо им скажу:
 
 
«Конечно, вы свежевыбриты
и вкус вам не изменял.
Но были ли вы убиты
за родину наповал?»
 
1964
ОЗА

Тетрадь, найденная в тумбочке



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18

Поделиться ссылкой на выделенное