Владимир Войнович.

Замысел

(страница 5 из 24)

скачать книгу бесплатно

Имея за плечами какой-никакой жизненный опыт, встречал я в процессе его приобретения разных людей, в том числе и таких вот горемык женского пола. Они никогда не достигли своей изначальной мечты о заботливом муже и благополучной семейной жизни, им перепали всего лишь случайные и торопливые радости соития где-нибудь в сенях, в подъезде, на сеновалах, в кустах, в кукурузе, а то и просто посреди поля на колючей стерне, иногда и с последствиями. В колхозах, строительных общежитиях, при армейских кухнях видел наш сочинитель стареющих и неутешенных как бы вдов, они, не испытав реального счастья, сочиняли себе легенды и жили выдуманным прошлым, как будто всамделишным. Все-все плели они одну и ту же историю безумной любви и радостного замужества, которое кончилось с началом войны: его забрали, и он погиб, причем обязательно в чине полковника. Ниже нельзя, не интересно, а выше фантазия не поднималась, да и кто же поверит?

Эти сказки рассказывали они, зазывая к себе голодных до женского тела солдат. Которые если и приносили с собой бутылку водки, то и спасибо – месячное солдатское жалованье все на эту одну бутылку и уходило. Так что иные, прижимистые, и вовсе на посещение соглашались при известном условии: поставишь пол-литра – приду.

И опять же по принципу – наше дело не рожать. А то, что она стара, или конопата, или с выбитым глазом, так это, рассуждали солдаты, ничего: глаз можно заткнуть соломой, морду прикрыть портянкой и – сойдет.

В описываемый день я пил газировку на площади Разгуляй, ожидая автобуса номер 3, на котором намеревался достичь журнала «Юность» (Воровского, 52) и узнать, как там насчет стихов, оставленных две недели тому назад. Но, посмотрев на газировщицу и услышав ее рассказ, вдруг передумал и поспешил домой, вниз по Доброслободскому переулку, лелея в себе неожиданно родившийся замысел рассказа, которому сразу пришло название «Вдова полковника».

В то время я сочинял стихи. Проза не получалась. В прозе, я знал, надо писать о жизни, которая тебе лучше всего известна. Но мне моя собственная жизнь казалась скучной, недостойной изображения, и потому первый рассказ был о событии, удаленном от меня и моего жизненного опыта во времени и пространстве. Действие разворачивалось в прошлом веке в Гонолулу…

Не дописавши гонолульский сюжет, я выкинул его на помойку, но мысли о прозе не оставлял. Мысли не оставлял, но сюжеты приходили в голову странные, вымученные, нежизненные. И вдруг эта газировщица и воображенный ею полковник…

Эврика

Я нес свой неожиданный замысел вниз по Доброслободскому переулку, чувствуя, что сейчас непременно случится то, к чему я стремился, то есть будет написан рассказ, в самом деле рассказ, а не проба пера и не ученический лепет. Я шел торопливо, испытывая большое волнение, и, возможно, был похож на одного исторического персонажа, о котором за двенадцать лет до того ученикам ремесленного училища номер 8 города Запорожье преподаватель физики Сидор Петрович Кныш рассказывал так:

– Давным-давно у древней Грэции жив такий ученый по хвамилии Архимед.

И вот пишов вин якось у баню и став мытыся и, моючись, загубыв мыдло. Загубыв и не може нияк знайты. Мацав, мацав – не намацав. Мацав, мацав – не намацав. Мацав, мацав – намацав. Пидняв тое мыдло до горы и як тики вытягнув його з воды, воно стало важче. Вин подывывся, опустыв мыдло знову у воду, воно стало легше, пидняв – важче, опустыв – легше. Тоди вин выскочив з воды як скаженный и як був, у мыдли и голяка, побиг по вулыци и став гукаты: «Эврика! Эврика!» А люди його пытают: а шо ты таке кричишь? А вин тики руками маше и: «Эврика! Эврика!» А потим прибиг до хаты и став усе, шо у хати було, пихаты у воду, та из воды, у воду, та из воды, и воду ту важиты. Усю тую хату залыв водой, зато вывив закон, запишить. – И диктует, формулируя чисто по-русски: «Тело, погруженное в жидкость, теряет в своем весе столько, сколько весит вытесненная им жидкость».

Обстоятельство места

Моим домом летом 1958 года было так называемое семейное общежитие, где я жил со своей первой женой, тогда еще без детей. Мы вдвоем занимали первую половину 16-метровой узкой комнаты, начиная от двери до шифоньера, стоящего поперек. В другой половине у окна жила семья более многолюдная: каменщик Григорий с женой, тещей и двумя мальчиками трех и четырех лет, Петей и Вадиком.

Имущества у меня и моей жены помимо одежды было: большая металлическая кровать с никелированными спинками, сосновый кухонный стол, застеленный клеенкой, две крашеные табуретки и кое-что из посуды – сковорода, кастрюля, пара тарелок. А шкаф, разделявший комнату, принадлежал Григорию, он был человек богатый.

К тому же он был еще и художник, посещал какие-то рисовальные курсы, а дома писал маслом лесные пейзажи, от которых стоял в комнате удушливый запах олифы. Григорий был богат, но не настолько, чтобы иметь свой мольберт. Холст в подрамнике он устанавливал и закреплял на венском плетеном стуле и, прежде чем сделать очередной мазок, долго прицеливался, прижмуривая то один глаз, то другой. Жена художника, рыжая украинка Галя, сначала родила ему Петю и Вадика, а потом, будучи от мужниного искусства в подавленном состоянии, начала постепенно спиваться, погуливать «налево» и в конце концов стала многим доступной за бутылку водки, а то и за так. За что перед отходом ко сну попрекаема бывала каменщиком, который нудил шепотом, но слышно было по другую сторону шкафа:

– Ежели тебе не хватает того, что от меня имеешь, и у тебя там чешется, я не возражаю, но можно же по-культурному, а не с кем попало.

– Да разве ж я с кем попало? – оправдывалась Галя. – Да если б я с кем попало хотела, вон он сто шестнадцатый автобус, ходит кажные двадцать минут.

Я не знаю, куда ходил сто шестнадцатый автобус и как влияло его движение на сексуальную активность Гали, но семейная жизнь постепенно разлаживалась. Галя чем дальше, тем меньше заботилась о семье, и для ухода за детьми была выписана с Украины ее мать, крупная старуха, размером с кухонный сервант. Она по ночам сильно храпела и издавала другие трубные звуки, а днем все покрикивала на детей, впрочем, беззлобно: «Вадик, не лазий пид кровать, а то я тоби зараз надаю шлепки по жопи».

Когда эти слова доходили до ушей Григория, он отрывал кисть от холста, долго смотрел на тещу, а потом говорил тихо и ненастойчиво:

– Мама, не надо говорить по жопе, надо говорить по заднице.

На валенке

Писал я обычно на валенке.

Между двумя комнатами, нашей, на две семьи, и двенадцатиметровой, на одну, был разделявший их тамбур, квадратный, полтора метра на полтора, освещенный голой лампочкой в сорок свечей. Там висела грязная роба, и скапливалась разная обувь. В том числе подшитые валенки жены ожидали подходящего времени. Здесь же был детский стульчик, в котором моя сидельная часть в те годы еще легко помещалась.

Не находя иного спокойного места, садился я на стульчик, ставил перед собою валенок, клал на валенок амбарную книгу в твердом картонном переплете и уплывал от реальности так далеко, что не замечал хождения соседей и хлопанья дверей со стороны то правого, то левого уха.

Так вот, пришел с Разгуляя домой и сразу же сел за валенок. А когда через два часа от валенка оторвался, мое возможное собрание сочинений обогатилось рассказом «Вдова полковника», впоследствии, конечно, утерянным. А впрочем, рассказ нам тот и не нужен, а в пересказе сюжет выглядел приблизительно так.

В некоей лесостепной полосе стояла деревня (позднее получившая у автора название Красное). Широкое поле рядом с деревней было аэродромом, а при нем расположились авиационный истребительный полк и привязанный к полку батальон аэродромного обслуживания (БАО). Городок, где жили летчики, механики, мотористы и красноармейцы из БАО, был временный, казармы и командирские общежития друг от друга отличались только плотностью проживания и представляли собой бараки, сколоченные в основном из фанеры. По вечерам при части на пыльном пятачке между летной столовой и казармами БАО бывали танцы под патефон, и как только начинала мембрана излучать в пространство «Дунайские волны» или «Утомленное солнце», так деревенские девушки, натянув на себя что получше, попарно и в одиночку тянулись в сторону колючей проволоки, подныривали под нее и возникали на пятачке в надежде на приглашение к танцу и на дальнейшее противоборство. В противоборстве одна сторона стремилась где-нибудь в ближайших кустах или в стоге сена немедленно справить «свое удовольствие» и тем ограничиться, а в задачу другой стороны входили бдительность, отпор и стремление закрепить любовь обещанием, что охраняемый предмет вожделения после законного оформления отношений (но никак не раньше) перейдет навсегда и в полную собственность алчущего. По принципу: тады хучь ложкой. А чтобы до времени уберечь самих себя от чужого напора и своей же минутной слабости, продевали девушки в трусы не резинки, а веревки, да такие, чтобы впопыхах ни развязать, ни разорвать, ни зубами перекусить.

Была среди этих девушек Нюра, почтальонша, простая, деревенская, кроткая и улыбчивая. Она так улыбалась, словно стеснялась своего собственного существования и того, что слишком много занимает места в этом и без нее тесном мире.

Была она небдительной и веревкой не запаслась. Того красноармейца, с которым танцевала, домой к себе привела и большого сопротивления не оказала. Остался он у нее до утра, надеясь, что дело под воскресенье и строгой поверки не будет, но ни свет ни заря завыла, зарыдала сирена: тревога! Вскочил солдат и, на ходу застегиваясь, побежал к себе в часть, не оставив Нюре ничего, кроме фотокарточки 3х4 и воспоминания, что его звали Ваней.

А случилось это 22 июня 1941 года.

В тот же день самолеты, что стояли там, за колючей проволокой, группами по четыре в ряд, разбежались, поднялись в воздух и в нем растаяли, оставив о себе память в виде каких-то построек, каптерок, бочек из-под бензина, патронных ящиков, промасленной ветоши и истоптанной площадки, где были когда-то танцы под патефон.

Понятно, что Нюра была девушка необыкновенная, иначе зачем автор стал бы о ней писать? Она не могла себе даже представить, что событие, случившееся между ней и Иваном, есть некий пустяк, вроде стакана воды – выпил и позабыл. Нюра думала, что произошло такое, о чем забыть никак невозможно, и краткосрочный ее возлюбленный тоже этого не сможет выкинуть из сердца и головы. И уж, само собой, не исчезнет, и не сгинет на фронте, и еще появится в Нюриной жизни.

В ожидании второго пришествия Ивана жила Нюра как обычно: ходила на почту в районный город Долгов, носила письма и тем, кто в грамоте слаб, их читала, а неслабые сами читали ей. Читали бесхитростно отчеты своих мужиков, женихов, сыновей, отцов, братьев, племянников о боях, погоде, бомбежке, кормежке, ранениях и страданиях, а ей, Нюре, хоть бы кто прислал хоть бы что.

И вот как-то, завидуя другим и стыдясь сама себя, сочинила она от нечего делать: «Привет из Энской части! Здравствуйте, Нюра! Добрый день или вечер. С фронтовым армейским приветом к вам ваш Иван…».

Тут как раз следует наш сюжет замысловатый прервать уточнением, что помимо Григория, проживавшего с семьею за шифоньером, был у меня сосед, занимавший со своей сумасшедшей женой и малолетней дочерью отдельную комнату, вход в которую был тоже через этот же тамбур. Представляете себе, семья всего лишь из трех человек занимала целую комнату в двенадцать квадратных метров! Соседа звали Леха Лихов, был он законченный придурок, стрезва вел себя тихо-мирно, но поглотивши некий объем алкоголя, выходил в тамбур с раскрытым перочинным ножом и без какой бы то ни было провокации подносил этот нож к моему лицу и, усмехаясь, спрашивал: «Ты вот это вот видел?» Я вот это вот видел, но не знал, как реагировать. Меня, к месту сказать, два раза в жизни уже ножами пыряли и оба раза просто ни с того ни с сего. В деревне, когда мне было лет двенадцать, мой тогдашний дружок Шурик показал мне новый перочинный нож и спросил: «Хочешь, я тебе глаз выбью?» Я подумал, что он шутит, и в шутку сказал: «Хочу». Он, ни на миг не задумавшись, размахнулся, но попал, к счастью, не в глаз, а в бровь. Рана оказалась небольшая, но крови вытекло много, и шрам остался на всю жизнь. А другой раз в ремесленном училище то же самое повторилось один к одному. За обедом Изя Симкин показал мне нож и спросил: «Хочешь, я тебя ударю?» Я опять подумал, что шутка, и сам пошутил: «Ударь». Он размахнулся и всадил мне нож под левую лопатку. На мне были шинель и ватный подшинельник, поэтому до сердца нож не дошел и на будущее профессору Финкенцеллеру осталась кое-какая работа. А шрам тоже остался. И остался опыт, в результате которого я знал, что на Лехины вопросы лучше не отвечать ничего. В случае чего один раз можно выбить нож и скрутить Леху, но я всегда помнил, что жить мне с ним не один день, и если он сейчас спрашивает, видел я это вот или не видел, то в другой раз начнет действовать без вопроса. Поэтому с самого начала (хоть и бывало порою не по себе) я избрал своей тактикой полное нереагирование и настолько не реагировать привык, что писание на валенке под ножом стало уже как бы нормальным рабочим условием.

Я и сейчас реагировать бы не стал, но нужен был слушатель и нужен был просто немедленно.

– Слушай, Леха, – сказал я, – убери нож, я тебе свой рассказ прочту.

Леха от предложения так опешил, что даже стал часто и нервно икать, а потом ушел к себе в комнату, вернулся с двумя полстаканами водки, прилепился спиною к углу и приготовился слушать…

Вдова полковника

Нинке Курзовой от Николая письма приходили чуть ли не каждый день, а иной раз по два, по три вместе. У него там на фронте прорезался поэтический талант, и все его письма были как бы одним длинным стихотворением:

 
Вчерась ходили мы на бой,
Фашиста били смело.
Сказал командир наш молодой:
Вы дралися умело…
 

Нинка только руками разводила от удивления. Люди пишут, как люди, а этот…

 
Не плачьте вы, жена-красотка,
И вы, старуха-мать.
Домой вернемся мы с охоткой,
Вас будем обнимать.
 

– Старуха-мать, – скептически повторяла Нинка. – Да она у него, старуха-мать-то, уж три года как померла.

Стихи эти могли Нинку больше порадовать, но было ей не до стихов: и в колхозе работа, и дома, и беременна на последнем месяце, отчего тошнило ее каждый день и кровь приливала к голове, и тогда правая щека почти что сравнивалась по цвету с левой, обезображенной родимым пятном. Нинке было приятно, что муж оказался поэтом, но хотелось бы знать, как он живет на самом деле, а стихи были совсем не про то.

– Чего бы ни писал, а раз пишет, значит, жив, – говорила Нюра. – Это и есть самое главное.

– Это, конечно, да, – со вздохом соглашалась Нинка и бросала письмо в угол на лавку, где и остальные письма лежали.

С началом войны сумка Нюры сильно потяжелела. Похоже было, что все люди, сколько-нибудь умевшие вырисовывать буквы, взялись за перо и – кто во что горазд, иной раз до удивления неграмотно и коряво спешили сообщить кому-нибудь на этом свете, что вот, мол, я, жив-здоров или нездоров, но все-таки жив, чего и вам отчасти желаю.

Даже деду Шапкину, сначала живому, а потом мертвому, регулярно писал с фронта внучатый племянник Тимоша, который обнаружился только недавно. Тимошу в тридцатом году, когда он еще был подростком, вместе с отцом, матерью, двумя сестрами, дедом и бабкой выслали неизвестно куда, и до самой до войны слуху-духу от них не было никакого. Теперь он писал длинно и обстоятельно, как везли их зимой в промерзлых теплушках много дней и ночей в неведомом направлении, кормя при этом мороженой мелкой картошкой, нечищенной и отваренной, как для свиней. Бабка спала перед самой дверью и там ночью скончалась, перед тем обмочившись и примерзши к полу.

Довезли их до Казахстана, посадили на большие телеги, везли, везли, сбросили в степи. Дали на человека по полпуду муки и сказали: живите здесь, как хотите. Кто помрет, тому туда и дорога, а кто выживет – молодец. Оставили, правда, несколько лопат, граблей, вил и один топор.

Когда туда приехали, морозы, на счастье, кончились, снег стаял, но пошли дожди, и много дней небо текло на них беспрестанно, степь, промокнув насквозь, стояла набухшая, пустая, из края в край заросшая ковылем да полынью, и было никак не представить, что здесь можно как-нибудь жить.

Не только что бабы, а и мужики взрослые плакали, словно дети. Но отец Тимоши, Тимофей тоже Шапкин, сказал, что плакать толку мало, слезами горю не поможешь, всем велел браться за инструменты. Сам первый воткнул в землю лопату и стал рыть землянку. Кому не достало главной работы, того посылали в степь искать дикое просо, шалфей и всякие травы, рвать руками ковыль да полынь на топку и ловить, коли удастся, хоть сусликов, хоть мышей – делать припасы. На этих припасах долго б не протянули, но отец однажды куда-то ушел далеко, а приехал на лошади. Лошадь убили, а мясо ее ели потом всю зиму. Повезло, что снег опять выпал, морозы ударили, и мясо не портилось. К тому времени уже выкопали две землянки, сляпали печку и так жили, да не все выжили. Первым дед на тот свет отошел, а к весне обе Тимошины сестры захворали какой-то быстротекущей болезнью и вскоре тоже преставились.

По весне позвал отец Тимошу с собою в бега. Пусть поймают, посадят, убьют, все лучше будет, чем здесь помирать.

Шли они через степь, добрались до станции Есиль, там залезли в вагон с брынзой. Отец наелся брынзы и в том же вагоне умер от заворота кишок. А Тимошу на путях схватила железнодорожная охрана, после чего был отправлен он в детский дом. Там он учился сначала в школе, потом окончил школу фабрично-заводского обучения и до призыва в армию работал штукатуром.

Тимоша писал исправно, его письма – грязно-желтые треугольники – приходили почти каждый день. Тимоша разрисовывал свою прошлую и теперешнюю жизнь до мельчайших подробностей, рассказывал о погибших и раненых сослуживцах, а деда Шапкина о его жизни не спрашивал, как бы полагая, что с тем ничего не происходит и ничего случиться не может. Дед давно уже помер, а Тимоша все писал и писал, не обращая внимания на полное недохождение к нему ответов из Красного.

Всем кто-то что-то писал. Всем, кроме Нюры. С начала войны не было никаких вестей от отца. И Иван, к которому она в мыслях уже привыкла, тоже как провалился.

Она ждала от него письма, но, не дождавшись, сама написала ему, зная только имя адресата и ничего больше. Фамилию у Ивана она в ту ночь спросить постеснялась и теперь написала: «Красная Армия, Энская часть, Ивану, который знает». Даже чеховский Ванька Жуков адресовал свое послание более точно, он знал дедушкино отчество. Адресат на ее послание никак не отозвался, но и отправление не вернулось, что давало кое-какую надежду.

В момент сочинения рассказа у автора был соблазн сделать героиню беременной, и тогда ее усилия приобретали бы больший смысл. Но литература такая вещь: в ней иногда наибольший смысл имеет бессмыслица. Наличие ребенка придавало бы усилиям героини видимость меркантильного интереса, а автор хотел обойтись без него и потому от идеи беременности отказался. Еще возникал вопрос: а какая же у Ивана фамилия? Казалось бы, большое ли дело придумать герою фамилию, и в крайнем случае почему бы его не назвать любой фамилией, взятой из телефонного справочника или из некролога в «Вечерней Москве»? Автор, конечно, мог бы так поступить, но не мог. Потому что фамилию можно придумать любую любому живому бесфамильному человеку, а книжному герою точно не подберешь, так и сам герой не получится. Вот почему автор мучился и за себя, и за Нюру, она тоже ничего подходящего вообразить не смогла и оставила Ивана просто Иваном.

Иногда Нюра являлась в Долгов слишком рано и в ожидании прибытия почтового поезда прочитывала вчерашние газеты со сводками Информбюро, регулярно сообщавшими, что советские войска, исполняя стратегические планы Верховного командования, отступили на заранее намеченные позиции. В сводках война изображалась скупо и сухо, но зато репортажи с фронта были полны красочными описаниями подвигов отдельных людей. Больше всего Нюру интересовали подвиги летчиков из Энской части. В газетах часто упоминалась Энская часть, все герои служили именно в ней, и Нюра думала, что действительно есть такая особая и единственная в своем роде часть, которая называется Энская. Летчики Энской части сбивали по многу самолетов противника, бомбили железнодорожные узлы, мосты, составы, уничтожали колонны танков с бреющего полета, шли на таран, выскакивали из горящих машин с парашютом, садились на партизанские аэродромы в тылу немецких войск, подбирали товарищей, сбитых над вражеской территорией, и взлетали с ними на глазах у изумленных врагов. Вот почему и Ивану местом службы была выбрана Энская часть.

Глубокой осенью район был захвачен немцами, к Новому году снова отбит, но за это время захватчики успели пограбить местное население, и без того почти нищее.

В Красном у людей по разнарядке было изъято десять коров, в число изымаемых попала Нюрина Красавка. Несмотря на то что Нюра была одинокая женщина. Относясь к каждому своему животному, как к близкому человеку, Нюра кидалась к Красавке, пыталась вытащить ее из угоняемого стада. Немецкий солдат из команды, сопровождавшей стадо, сначала пытался оттолкнуть ее руками. Потом пнул ногою в живот, потом ударил ее прикладом по правому плечу и сломал ключицу. Ключица впоследствии сама по себе срослась, но не совсем ровно, правое плечо у Нюры было всегда выше левого, так носят люди больное ухо. В ту же зиму от какой-то чумы передохли у нее куры, и из всей живности остался только кабан Борька, к которому она привязалась настолько, что о превращении его в мясо ей нельзя было даже и намекнуть.

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.

Купить и скачать книгу в rtf, mobi, fb2, epub, txt (всего 14 форматов)



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24

Поделиться ссылкой на выделенное