banner banner banner
Кавказская война. Том 5. Время Паскевича, или Бунт Чечни
Кавказская война. Том 5. Время Паскевича, или Бунт Чечни
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Кавказская война. Том 5. Время Паскевича, или Бунт Чечни

скачать книгу бесплатно

Кавказская война. Том 5. Время Паскевича, или Бунт Чечни
Василий Александрович Потто

Фундаментальный труд выдающегося военного историка, генерала русской армии В. А. Потто охватывает период Кавказской войны с начала XVI века по 1831год. Многие годы в разных местах автор собирал разрозненные документы материалы с одной целью – извлечь из забвения и связать в одно стройное повествование драматические и героические события, которые, развиваясь и усиливаясь, определили совершенно особую роль Кавказкой войны в нашей истории. Пятый том заключает описания событий периода 1826-1831 годов.

Василий Александрович ПОТТО

КАВКАЗСКАЯ ВОЙНА

Том 5. Время Паскевича, или Бунт Чечни

I. ВЗГЛЯДЫ ПАСКЕВИЧА НА ПОКОРЕНИЕ КАВКАЗА

В то время, когда турецкая война близилась к своей развязке, Паскевича уже занимала мысль об окончательном покорении Кавказа. Он видел ясно, что отдельные экспедиции, предпринимаемые для наказания горцев, так же мало приносили пользы, как меры безусловной кротости, и потому изыскивал средства, чтобы раз и навсегда покончить с этим роковым вопросом. Время для этого казалось самым удобным. Многочисленные трофеи, провозимые то и дело через Кавказскую линию в Петербург, воочию свидетельствовали горцам о знаменитых победах, одержанных русскими в Персии и Турции, и слава этих побед, казалось, должна была бы удостоверить их в невозможности борьбы с такой могущественной державой, как Россия. Паскевич не хотел допустить даже мысли о серьезном сопротивлении “каких-нибудь горцев”, и на этом, главным образом, основал план своих будущих действий. Нужно сказать, что это было время всевозможных проектов. Военное министерство было засыпано трактатами, в которых было много любопытных, а еще более странных идей, показывавших только усердие, но никак не знакомство с Кавказом всех этих составителей планов. Предлагалось, например, действовать против горцев, подвигаясь не с равнины к горам, а напротив, с гор к плоскостям, строить крепости на хребтах, а наблюдательные посты на горных шпилях, рвать самые горы порохом, а против хищников растягивать проволочные сети по берегам Кубани и Терека. Советовали покорять горцев не оружием, а культурой во всем ее широком объеме, то есть просвещением, торговлей, водворением среди народа роскоши и даже пьянства. Были предложения учредить в Анапе лицей или кадетский корпус, в котором воспитывались бы черкесские юноши вместе с детьми черноморских казаков, полагая, что общность воспитания родит дружеские связи, которые не замедлят отразиться в будущем и на дружеском согласии обоих народов. В подкрепление этой мысли приводился даже обычай аталычества, преподавался совет, чтобы в этом заведении русский священник, поставленный рядом с муллой, из-под руки внушал бы мусульманским детям понятия о превосходстве христианской веры и тому подобное. Некоторые шли еще дальше и предлагали прежде всего озаботиться смягчением нравов, посредством заведения у горцев музыкальных школ. “В глубокой древности уже было известно, – писал один коллежский советник, – что музыка, производя приятное впечатление на слух, смягчает человеческие нравы”. Министерство даже не давало себе труда разбирать эти проекты, и массами отправляло их в Тифлис “на рассмотрение”. Там их читали и, после короткого отрицательного ответа, сдавали в архив, где они покоятся и поныне. В противоположность этим культурным планам, проект Паскевича основывался исключительно на силе оружия, как на аргументе единственно доступном пониманию горца. Он хотел воспользоваться пребыванием на Кавказе двух лишних дивизий и произвести разом одновременное движение против всех горских племен, чтобы лишить их взаимной помощи. Этим маневром Паскевич рассчитывал быстро и без особого труда завладеть всеми важнейшими пунктами в горах, прочно утвердиться в предгорьях и, таким образом, отняв у неприятеля все средства получать пропитание с равнин и плоскостей, вынудить его к покорности. В сущности это был тот же самый план, которого держался Ермолов в течение десятилетнего управления краем. Но то, чего достигал Ермолов упорным трудом, подвигаясь лишь шаг за шагом, Паскевичу казалось легко осуществить одним стремительным натиском. Нет никакого сомнения, что план этот возник у него под влиянием трех, блистательно исполненных, кампаний. Действительно, поля побежденной Персии, низринутые в прах твердыни Азиатской Турции – вот те вечные памятники, благодаря которым время командования Паскевича, по справедливости, должно быть отнесено к одной из особенно интересных и блестящих эпох русского владычества на Кавказе. Но, собственно, внутренним кавказским делам отводилось им до сих пор самое незначительное место. Быстро сменявшиеся события персидской и турецкой войн, обуславливая собой громадность и сложность занятий Паскевича в делах внешней политики, не давали ему ни времени, ни свободы заняться серьезным изучением Кавказа. Он был знаком с ним лишь по донесениям частных начальников, не всегда основательным, и даже мимоходом не видел кавказской войны, которая потому и рисовалась в его воображении совсем не похожей на то, чем она была в действительности. Этим только и возможно объяснить себе тот резкий, полный самонадеянности тон, с которым он писал государю.

“Чем более делаю я наблюдений, тем более удостоверяюсь, что направление политики и отношений наших к горцам были ошибочны и не имели ни общего плана, ни постоянных правил. Жестокость, в частности, умножала ненависть и возбуждала мщение, а недостаток твердости и нерешительность в общем – обнаруживали слабость и недостаток сил. Опыт четырехлетнего моего управления оправдал мою политику, которая состояла единственно в том, что в частности я был снисходителен, но в общем угрожал твердостью и решимостью. От этого при всей малости войск наших, занятых войной против персиян и турок, горцы удержаны в покое и, исключая частные набеги, ничего важного не предпринимали”…

Паскевич, очевидно, приписывал своей политике то, что являлось лишь естественным результатом всей деятельности Ермолова. Но этого мало, он хотел идти дальше Ермолова, хотел покорить Кавказ одним ударом, и не только не покорил его, но отодвинул покорение на тридцать лет и создал войну, стоившую нам, в конце концов, множества жертв, крови, материальных потерь, нравственных потрясений…

Надо заметить, что в это самое время ходила по рукам мемория генерала Вельяминова, которая, конечно, не могла быть неизвестной и Паскевичу. Вельяминов, друг и сподвижник Ермолова, также изыскивал средства ускорить окончание тяжелой кавказской войны, но средства, предлагаемые им, значительно разнились от мыслей Паскевича.

По мнению Вельяминова, опыты прошедших лет не дозволяли сомневаться, что главный вред, какой терпела от горцев Кавказская линия, происходил всегда от их конных набегов; поэтому, если поставить горцев в такое положение, чтобы они с большим трудом доставали лошадей, годных для хищнических наездов, то этим отнимется у них одно из важнейших средств делать нападения. Достигнуть же этого, по мнению Вельяминова, можно было, только заняв казачьими станицами все места, изобилующие пастбищами, как например, между Кубанью и Лабой, между Лабой и Урупом, по правую сторону Малки, по берегам Сунжи и Ассы. Увеличение числа кавказских линейных казаков, способствуя решительному покорению горцев и обеспечивая Кавказскую область, могло, сверх того, принести и громадную пользу в будущих европейских войнах. Таким образом, перенося наши линии за Кубань и на Сунжу, постепенно вытесняя горцев с плоскостей, истребляя у сопротивляющихся посевы и жилища, Вельяминов приходил к убеждению, что при настоящих средствах Кавказского корпуса, то есть при двух лишних дивизиях, война может быть окончена в течение шести лет и будет стоить, сверх обычных сумм, отпускаемых на продовольствие войск, четырнадцать миллионов рублей ассигнациями.

Насколько этот план был основателен и применим практически, доказали позднейшие события, когда, после многолетней бесплодной борьбы, пришлось обратиться к тому же проекту и дать средств гораздо более, чем требовал Вельяминов. Но тогда глядели на дело еще иными глазами. На предложение Вельяминова государь отозвался, что требуемые средства чрезмерно обременят казну и что армию нельзя ослаблять и отвлекать от западной границы. Проект Паскевича, бравшегося покончить дело в одно наступавшее лето, был утвержден. Государь даже торопил его исполнение, так как по окончании экспедиции, обе дивизии – четырнадцатая и двадцатая – должны были немедленно возвратиться в Россию. “Его Величество, – писал по этому поводу военный министр, – совершенно уверен, что полный успех увенчает ваше предприятие, столь необходимое для прочного обеспечения нашей оседлости на Северном Кавказе”.

Теперь оставалось разработать только детали.

Государь предполагал начать военные действия со стороны Каспийского моря, где горы имеют наименьший поперечник, и для этого употребить войска собственно Кавказского корпуса, в их полном составе; двадцатая же дивизия должна была сосредоточиться в виде резерва в окрестностях Тифлиса, а четырнадцатая – на Северном Кавказе, в кубанских и терских станицах, на случай, если бы горцы, теснимые с противоположной стороны, бросились на линию.

Государь, впрочем, не стеснял Паскевича действовать по обстоятельствам и предоставил ему широкие полномочия. Паскевич выработал программу несколько иную. Он полагал основательно, что прежде чем приступить к общему покорению горских народов, необходимо было обеспечить Закавказье и покорить джарских лезгин, без чего никогда не установилось бы спокойствие на границах Кахетии; затем требовалось привести от нас в такую же зависимость Осетию, стать твердой ногой в Абхазии, и только тогда уже пройти по всем направлениям Чечню и земли закубанских народов. Дагестан не особенно занимал главнокомандующего. Паскевич, более нежели следует, полагался на преданность к нам шамхала Тарковского, акушинского кадия и ханов Мехтулы и Казикумыка, которые, по его мнению, достаточно обеспечивали спокойствие приморского края и плоскости, а что касается Нагорного Дагестана, где главенство принадлежало сильной Аварии, то ханы ее только что добровольно присягнули тогда на подданство России и своим примером, казалось, не могли не повлиять на соседние с ними вольные общества. Правда, лезгины, спускавшиеся с гор, продолжали делать набеги в Кахетию, но Паскевич думал, что покорение джарцев вынудит и их к безусловной покорности. В противном случае предполагалось сделать к ним экспедицию, и если бы они оказали упорство, выселить их на плоскость. К началу мая войска, занимавшие Дагестан, должны были занять Аварию и оттуда, смотря по обстоятельствам, или идти на лезгин, соседних с Кахетией, или спуститься в Чечню, для содействия главным силам.

Таким образом, Дагестан был почти совсем устранен из общего плана и соприкасался с ним лишь косвенно, а между тем дальнейшие события показали, что именно Дагестан-то, которому так мало уделялось внимания, и был причиной, расстроившей все соображения и планы фельдмаршала. Там, в глухой койсубулинской деревушке Гимрах, никем не замечаемые, готовились события, которые грозили страшным потрясением нашему владычеству на Кавказе и не замедлили оказать решительное влияние на общий ход дела. То был мюридизм, кинувший горцев в страшный водоворот борьбы кровавой и религиозной. Правда, облик нового учения был еще туманен, но при должном внимании и тогда уже можно было различить в нем глухие отголоски приближающейся бури. Наружное спокойствие Дагестана обмануло Паскевича, в гуле победных громов он не слыхал, как шумела река, разливавшаяся кипучим потоком, и как затопляла она все, чему было посвящено столько лет разумной деятельности и трудовой жизни Ермолова.

В феврале 1830 года Паскевич открывает военные действия, и первая экспедиция на землю джаро-белоканских лезгин оканчивается быстрым и бескровным покорением этих обществ; но, в то же время, из Дагестана приходят такие тревожные слухи, которые заставляют наконец внимательно вглядеться в тамошние события и увидеть в них нечто посерьезнее обыкновенного мусульманского бунта. То было вторжение мюридинов в Аварию. Бой под Хунзахом и поражение Кази-муллы аварцами умалили несколько впечатление грозного движения, начавшегося в горах, но, однако, не рассеяли нависших над горизонтом туч. В это время Паскевич писал военному министру, что “несомненная цель нового учения заключается в том, чтобы отторгнуть от нас все дагестанские племена и соединить их под одно общее феократическое правление”…

В Петербурге вправе были ожидать самых энергичных мер со стороны Паскевича там, где, по его же мнению, дело касалось безусловно нашего владычества над Восточным Кавказом, и государь полагал справедливо, что всем этим смутам и неурядицам будет положен скорый конец. На этом основании он потребовал, чтобы военные действия, начатые покорением джаро-белоканцев, отнюдь не отлагались и чтобы все предначертания одновременного поиска в горы были окончены в течение лета.

Теперь главнокомандующий поставлен был в необходимость обстоятельно уже разъяснить те затруднения, которые, под влиянием текущих событий, принуждали его во многом отступить от первоначального плана. Он писал, что к военным действиям нельзя приступить ранее осени, так как войска из Турции могли прибыть только в августе; но что касается времени, в которое возможно окончить задуманный план, то Паскевич не брался определить его даже приблизительно – все зависело от обстоятельств, которых ни предвидеть, ни предугадать было невозможно. Он сам подал мысль и создал план покорения Кавказа; но теперь, соображая известную воинственность горцев и ближе ознакомившись с местностью, фельдмаршал не мог не сознавать всю трудность подобного предприятия. Да и время было уже не то, что в 1829 году, когда возник этот план. Тогда Дагестан находился в состоянии полнейшего спокойствия, теперь появился Кази-мулла с его религиозной пропагандой, и волнение, охватившее не только нагорные племена, но даже плоскостных кумыков, перебросилось в Чечню и угрожало заняться всеобщим пожаром.

“Я желал бы, – писал он государю, – чтобы горцы совсем нас не знали и чтобы прибытие русских войск для их покорения было бы еще в первый раз. Тогда можно было бы устрашить и привести их в изумление и неожиданной новостью впечатлений, и превосходством войск и оружия, и даже с пользой употребить политику, деньги и подарки. Но уже более пятидесяти лет, как они имеют дело с нами, и, к сожалению, были случаи, которые достаточно поселили в них мнение не в нашу пользу”…

Отнесшись с такой укоризной к деятельности своих предместников, “испортивших дело – по его выражению – настолько, что теперь уже трудно его поправить”, Паскевич, со своей стороны, предложил два плана.

Первый состоял в том, чтобы, “войдя стремительно в горы, пройти их по всем направлениям”. Такой генеральный разгром, конечно, мог произвести некоторое впечатление, но серьезных результатов от него ожидать было нельзя. Сам Паскевич пишет, что горцы, не имея ни богатых селений, ни прочных жилищ, которые стоили бы того, чтобы их защищать, будут уходить все далее и далее в глубь горных ущелий, но не перестанут наносить вред нашим войскам. “В такой войне, – говорит он, – гоняясь за бегущим и скрывающимся неприятелем, не может быть большой потери, но войска утомятся и, не имея ни твердых пунктов, ни верных коммуникаций, должны будут наконец возвратиться без успеха”.

Второй план заключался в том, чтобы, войдя в горы, занять выгоднейшие пункты, устроить укрепления и учредить безопасные коммуникации. Таким образом, подаваясь вперед постепенно и занимая область за областью, завоевание будет медленнее, но зато благонадежнее. Объединив оба эти плана, Паскевич рассчитывал пользоваться ими в зависимости от обстоятельств, применяясь к характеру противника и свойствам страны. Но, к сожалению, и этим соображениям главнокомандующего не суждено было осуществиться, благодаря позднему открытию военных действий, так как полки, следовавшие из Турции, подходили постепенно. В ожидании их, время, однако же, не было потеряно даром: генералы Абхазов и Ренненкапф усмирили как северную, так и Южную Осетию, генерал-майор Гессе занял в Абхазии некоторые приморские пункты, а в Дагестан был послан достаточно сильный отряд, под начальством генерал-лейтенанта барона Розена с тем, чтобы занять Гимры, главное селение Койсубулинского общества, где жил Кази-мулла, и задушить мюридизм, так сказать, в самой его колыбели. Все это были, однако же, экспедиции частные, находившиеся только в связи с общим планом, но не составлявшие его сущности – покорения горцев. Последнее должно было начаться лишь с наступлением осени, когда фельдмаршал, рассчитывал собрать сорок тысяч войска в один отряд, и с этой грозной силой, которую не видели Тавриз и Эрзерум, пройти Чечню и земли закубанских народов. Внося к чеченцам меч и огонь, Паскевич намеревался искрестить страну по всем направлениям и в важнейших пунктах ее оставить сильные гарнизоны. “Если я успею, – писал он военному министру, – провести две линии: одну от реки Гудермеса через Мичик до Темир-Хан-Шуры, а другую из Телава через Хевсурию по реке Аргуну до Грозной, то можно будет надеяться, что покорение чеченцев совершится так же, как и покорение джарских лезгин”.

От закубанцев ждали не менее серьезного сопротивления, чем от чеченцев, а потому Паскевич, чтобы разъединить их силы, имел в виду вторгнуться к ним с четырех различных сторон: главные силы, под личным его предводительством, должны были идти со стороны Кубани против шапсуров и абадзехов; отряд из Абхазии, перейдя главный хребет в истоках реки Белой, устремиться на убыхов, а остальные два – действовать со стороны Анапы и Гагр. Сверх того, для содействия войскам, идущим из Абхазии, в распоряжение Паскевича должна была поступить часть черноморского флота.

Такова была уже окончательная программа Паскевича, от которой он не имел намерения отступать ни при каких обстоятельствах. Дагестан по-прежнему был исключен им из общего плана военных действий, так как тамошние события не имели, по-видимому, в глазах его большого значения. Он до такой степени был убежден, что экспедиция барона Розена покончит все затруднения, возникшие в Дагестане, что даже не стал ожидать ее результатов и двадцать седьмого мая выехал в Петербург, где пробыл почти до августа. К этому времени главная квартира перешла в Пятигорск; все частные экспедиции, предположенные Паскевичем, окончились, и войскам, постепенно сходившимся на назначенные пункты, оставалось только приступить к военным операциям против чеченцев. Но именно эта-то главная . экспедиция и расстроилась самым неожиданным образом.

Причиной тому послужил отчасти все тот же Дагестан, упорно игнорируемый Паскевичем. Экспедиция барона Розена, от которой ждали блестящих результатов, кончилась ничем, так как Розен, обманутый наружной покорностью горцев, отступил от Гимр, и мюридизм, оставленный в покое, сделал в короткое время огромные успехи. Сдерживаемый еще кое-как нашими войсками на плоскости, он тем с большей силой развивался в горах и, наконец, нашел исходную точку в Джаро-Белоканской области. Там, летом 1830 года, вспыхнул мятеж, потребовавший с нашей стороны огромного напряжения сил и кончившийся кровавым штурмом Закатал и новым покорением джарцев. Таким образом, к началу осени значительная часть войск была отвлечена на театр войны, который до тех пор совсем не предвиделся; а между тем в полках, стоявших на линии, появилась холера. Этот страшный бич, тогда еще впервые посетивший Россию, произвел общую панику и с особенной силой свирепствовал именно в чеченских аулах. Холера и недостаток войск, в связи с политическим состоянием Дагестана, и были причинами, заставившими Паскевича изменить начертанный им план и отложить чеченскую экспедицию до будущего года.

Теперь от всего обширного проекта, так долго занимавшего главнокомандующего, осталась только последняя часть его – движение против закубанских народов. Но и это предположение не могло осуществиться в тех грандиозных размерах, в каких оно предполагалось фельдмаршалом. Волнение в Абхазии удержало тамошние войска от участия в общем походе, и Паскевичу пришлось ограничиться только частной экспедицией против шапсугов и абадзехов; даже надежда его пройти через их земли к берегам Черного моря не исполнилась, так как поздняя осень, дожди и упорное сопротивление неприятеля остановили войска на реке Обине. Единственным полезным результатом этого похода было только личное знакомство Паскевича с краем да вынесенное им убеждение, что его система “вторгнуться в горы и пройти их по всем направлениям” не обещает успеха. Он сам истребил третью часть шапсугских земель – и не добился покорности. Пришлось и здесь остановиться на мысли медленного движения вперед укрепленными линиями с тем, чтобы в конце концов прорезать ими все пространство от Кубани до берегов Черного моря.

Таким образом, Паскевичу не удалось развить во всем объеме предначертания, сделанные им на 1830 год, и все обширные приготовления окончились несколькими частными экспедициями, которые, конечно, имели важное значение, но не дали Кавказу и России ожидаемого спокойствия. Седьмого декабря Паскевич возвратился в Тифлис, куда вслед за ним прибыла и главная квартира. Дальнейшие действия против горцев приостановились до наступления весны, а весной фельдмаршал был отозван в Польшу, на пост главнокомандующего действующей армии. Он выехал из Тифлиса двадцатого апреля 1831 года, поручив управление Северным Кавказом генералу Эмануэлю, а Закавказьем – генерал-адъютанту Панкратьеву. Взгляды Паскевича на ведение кавказской войны в это время уже значительно изменились. Покидая Кавказ, он оставил своим преемникам инструкции, в которых рекомендовал держаться преимущественно пассивной обороны. Из Петербурга, по его настояниям, повторили то же требование, а тут на беду выступил опять Кази-мулла с его кровавым учением, и пожар, охвативший тогда восточную половину Кавказа, угас только спустя двадцать восемь лет.

Время командования Паскевича на Кавказе продолжалось с небольшим четыре года. Главная деятельность его была поглощена внешними войнами, и делам Кавказа, силой обстоятельств, отводилось лишь второстепенное место. Тем не менее все, что сделано было им в короткое время для внутреннего развития страны, носило на себе печать несомненной административной заботливости. Он видел ясно, что вся система управления, существовавшая здесь со времени занятия Грузик, не только не вела к благоденствию края, но сама по себе уже служила источником различных неустройств и беспорядков. Его поражала обширная власть главнокомандующих, вытекавшая здесь не из положительных законов, а из местных обычаев, которые разнообразились и применялись к управлению в бесчисленных формах. Паскевич первый указал на неотложную потребность гражданского переустройства края и, не доверяя в этом случае своим собственным силам, просил государя о назначении в край сенаторской ревизии. Его заслуга заключается в том, что он наметил вопросы, на которые его преемники, не отвлекаемые более внешней политикой, могли сосредоточить всю свою деятельность.

В военном отношении, в деле умиротворения Кавказа, им также сделано было немало. При нем уничтожена была автономия Гурии, покорены осетины и карачаевцы, утратила последнюю тень независимости беспокойная Джаро-Белоканская область, упрочена за нами Абхазия и покорилась Сванетия. Но надо сказать, однако, что все это были только зачатки, потребовавшие с нашей стороны еще долгой и упорной борьбы. Главное же, что оставил Паскевич в наследие своим преемникам, – это зарождающийся мюридизм, который он мог задушить в колыбели и не задушил, потому что не угадал, какие в этом зародыше скрываются семена будущих страшных потрясений.

II. ВОЗНИКНОВЕНИЕ КАВКАЗСКОГО МЮРИДИЗМА И КАЗИ-МУЛЛА

В то самое время, когда Россия победоносно выходила из войн с Персией и Турцией, двумя могущественными государствами Азии, в глубине Дагестана незаметно скапливались горючие материалы, грозившие Кавказу страшным потрясением. То готовился чрезмерный взрыв фанатизма, который в своем проявлении записан в наших летописях под грозным именем мюридизма. Мюридизм возвестил народам Дагестана “газават”, то есть войну религиозную, а следовательно войну кровавую и упорную до изуверства.

Собственно говоря, мюридизм не был каким-либо новым, неведомым мусульманскому миру, явлением; он существовал на Востоке целые столетия – с тех пор, как явился Коран, но никогда не выражался в той страшной и своеобразной форме, в которой проявился среди дагестанских горцев. Исследовать причины, побудившие сотни тысяч людей разом слиться в одной идее, дело политической истории; нам же доводится лишь проследить за явлением настолько, насколько оно выразилось с внешней своей стороны.

Никакая религия мира не исчерпывалась одним только кодексом законодателя, а всегда оставляла последователям широкое поле возможности дополнять и разъяснять этот кодекс новыми идеями. Так случилось и с религией Магомета. Едва раздалось слово проповедника, как тотчас же явились толкователи и выразители идей пророка, и между ними первенствующее место заняли последователи тариката, иными словами, учения, указывающего наилучший “путь к Богу”, то есть к достижению вечного блаженства. Учение тариката, сопровождаемое самосозерцанием, постом и молитвой, во многом уподоблялось христианскому монашеству. Основателями его являлись отшельники, которые своей святой, уединенной жизнью привлекали к себе последователей и вместе с ними составляли, в некотором роде, братства. Восточное воображение и фантазия, конечно, не могли оставить это учение чистым и отвлеченным, а увлекли его на путь мистицизма. Таким образом, в монашествующем мусульманском братстве образовывались пять степеней духовного совершенства, для достижения которых требовались не только религиозные познания, но и исполнение многочисленных и трудных обрядов[1 - Эти степени были учреждены по числу пророков-завоевателей: Адама. Авраама, Моисея, Иисуса и Магомета]. Все это дало возможность духовным учителям, именующим себя муршидами, имамами и тому подобное, в случае надобности эксплуатировать по своим личным расчетам толпу своих учеников, мюридов, и делать из них послушною орудие своих политических замыслов.

В мусульманском мире немало разыгралось кровавых революций, в которых вожаками политических партий всегда являлись муршиды со своими мюридами. Вызывая политическое движение во имя тариката, представители его, следуя наставлениям пророка, предварительно посылали ко всем мусульманам да'ват, то есть приглашение присоединиться к ним для защиты народных и религиозных прав, а затем уже, не принявшим да'вата, объявляли джигат (война за веру), чтобы силой оружия заставить их следовать за собой. Вот эти-то три начала: тарикат, да'ват и джигат, или по отношению к нам газават – и объединялись у нас в одном понятии мюридизм.

То, что было на Востоке, должно было неизбежно случиться и на Кавказе. С тех пор, как ислам нашел себе место среди кавказских народностей, явились и здесь последователи тариката, были муршиды и были мюриды; но до тех пор, пока это учение держалось тесной догматической рамки, все было тихо и спокойно Правда, во имя религии и на Кавказе не раз поднимались бури не они сами собой утихали, так как народ, косневший в духовном невежестве, не был в состоянии увлекаться религиозной идеей на продолжительное время и, вспыхнув как порох, скоро терял свою силу[2 - Выдающимися событиями в этом роде были: появление Шейх-Мансура в восьмидесятых годах прошлого столетия и чеченский бунт 1825 года.].

Не то произошло в двадцатых годах настоящего столетия. Первые вожаки будущего грозного движения горцев шли к цели медленно. Возвестив народам Дагестана мюридизм, во всем его широком объеме, и укрепив его на почве политической свободы, они целые семь лет фанатизировали массы, прежде чем двинуть их на борьбу с неверными.

Чтобы объединить разрозненные племена Дагестана в одно крепкое тело, могущее противопоставить силу против силы русской, потребовалось влияние религии, и именно учение тариката, основные начала которого, отвергая светскую власть ханов, подчиняли и совесть, и волю народа одному духовному учителю, муршиду или имаму. Но обратить к изучению тариката целые народы, создать из них духовный монашествующий орден, конечно, было нельзя, да это и противоречило бы тем целям, которые преследовались сеятелями мюридизма. Им нужно было довести толпу до такого состояния, чтобы эта толпа стремилась к достижению вечного блаженства не одним путем духовного просветления, а видела бы его в мученическом венце “шегида”, искала бы газавата. Отсюда проистекало то, что кавказский мюридизм, хотя имел в основе высокие идеи тарикатства, но не был уже тем чистым, нравственным учением, которое создано и освящено было первыми мусульманскими богословами. Истинный тарикат, как всякое подвижничество, требовал измождения тела вечным постом, молитвой, самосозерцанием и не допускать даже ношения оружия; для газавата нужны были, напротив, зоркие очи и крепкие мышцы, чтобы владеть кинжалом и винтовкой. Для газавата важны были уже не одиночные адепты, а целые массы, все население, которое, очевидно, не могло быть посвящено поголовно в высокие нравственные истины мистического учения. Вот почему истинных мюридов, во все продолжение кавказской войны, было немного; их считали сотнями, тогда как становившихся под знамя мюридизма набирались десятки тысяч, но зато от этих последних и не требовалось уже ничего, кроме строгого исполнения шариата, обязательного для каждого мусульманина, а из тариката – лишь основное правило его: слепое повиновение имаму. Таким образом, кавказский тарикат является просто политическим орудием, сектой, где под завесой религии образовывается невиданное доселе братство в несколько десятков тысяч людей, не сильных в богословии, но глубоко проникнутых одной идеей – ненавистью к неверным. Это воинствующее монашество, созданное при таких исключительных обстоятельствах, обратило всю свою дикую энергию против владычества русских, и горы Дагестана целые тридцать семь лет наполнялись непрерывным громом войны и звуком оружия.

Каким образом могло возникнуть это опасное движение среди покорных нам племен Дагестана, возникнуть, так сказать, на глазах у русских, заметивших его в момент лишь самого взрыва – это вопрос, остающийся открытым до настоящего времени. Вот, как об этом, касаясь лишь внешней стороны явления, говорят исторические документы и устные предания очевидцев.

В двадцатых годах нашего столетия, уже во времена Ермолова, представителем чистейшего тарикатского учения на Кавказе был некто шейх-Хаджи-Измаил, проживавший в селении Кюрдамире, Ширванской провинции. Он был известен своей ученостью и святостью жизни. И этому-то старцу, отрешившемуся от мира и исключительно погруженному в созерцание духовных видений пророка, совершенно случайно суждено было стать творцом кровавых идей, зажегших на целые тридцать лет фанатическим пожаром Дагестан, а за ним и чуть не все Кавказские горы.

Произошло это следующим образом:

В 1823 году, при Аслан-хане казикумыкском, жил в кюринских владениях некто мулла Магомет, родом из селения Ярага; он также посвятил весь свой досуг изучению тариката, и если не достиг на этом пути известности Хаджи-Измаила, то, тем не менее, по обширным познаниям своим слыл в числе дагестанских алимов, а по уму и твердому характеру достиг звания главного кадия.

У муллы Магомета, в числе его учеников, воспитывался долгое время один бухарец по имени Хос-Магома, прилежно изучавший под руководством своего наставника все догматические истины Корана. По окончании учения он объявил, что отправляется на родину, и скрылся из Ярыглара. Точно ли он был в Бухаре или объезжал в это время других замечательных кавказских алимов – не известно, но через короткое время он возвратился назад и повел такую аскетическую, суровую жизнь, что мулла Магомет начал втайне следить за его поведением. Однажды, в глухую ночь – как рассказывают старики Ярага и носится предание по Дагестану – мулла Магомет пошел посмотреть, что делает его бывший воспитанник. Он увидел, что комната, где жил Хос-Магома, была озарена каким-то невиданным светом, а сам он сидел на ветхом келиме, углубившись в чтение Корана. Но едва Магомет вошел в комнату – огонь исчез, и мулла очутился в глубоком мраке. Пораженный удивлением, кадий просил Хос-Магому объяснить ему смысл этого таинственного явления.

“Почтенный наставник! – отвечал Хос-Магома.– Ты трудился и учил меня семь лет, и я до сих пор не мог ничем отблагодарить тебя. Но теперь я передам тебе мудрость бухарских алимов, не известную в странах Дагестана, открою такие великие тайны ислама, о которых и ты, алим, не имеешь понятия. Но прежде чем говорить о них, поедем со мной к кюрдамирскому эфендию и примем его благословение”.

Мулла Магомет согласился и вместе со своим учеником и несколькими кюринскими муллами отправился в Кюрда-мир для свидания с шейх-Измаилом. Это свидание было роковым для Кавказа.

Шейх как суровый аскет, не знакомый с практической стороной жизни, развивал перед гостем высокие богословские идеи, доходившие до самоотречения от личного “я”. Мулла Магомет как кадий, стоявший близко к народу и знавший степень духовного его развития, рисовал перед ним картины тогдашнего положения дел внутри Дагестана и требовал прежде всего направить на истинный путь совратившихся с него мусульман. Шаткость религиозных понятий, совершенное неведение шариата, заменяемого народными обычаями, не всегда согласными с духом мусульманской религии, действительно производили в народе тот безобразный нравственный хаос, который нельзя было назвать иначе, как полным духовным растлением. Таким образом, ученость одного и политические соображения другого привели общих к общему выводу – к необходимости заботиться о просвещении не тех одиночных лиц, которые были способны к восприятию высокого уровня тариката, а целых масс, погрязших в неведении основных начал религии и в ложном толковании Корана. Развивая эту идею, они остановились на мысли соединить разрозненные народы Дагестана в одно общее целое, прекратив между ними взаимные междоусобия, ссоры и обычай кровомщения. А отсюда уже не трудно было додуматься, что для народа будет понятнее призыв к священной войне, чем богословские рассуждения, и этим страшным орудием решили воспользоваться оба проповедника, чтобы обратить народ к шариату. С минуты этого разговора тарикат получает в устах кавказских проповедников совершенно иное толкование и развивается в то грандиозное явление, двигавшее на смерть сотни тысяч людей, которое известно истории под именем кавказского мюридизма.

Прощаясь с муллой Магометом, шейх-Измаил возвел своего почетного гостя в звание муршида и благословил его, по возвращении домой, приступить к проповедованию тариката.

Это произошло осенью 1823 года.

Уже в той первоначальной форме, в которой вылилась новая идея из уст муллы Магомета, зазвучала политическая нотка, сглаживаемая истинными обязанностями тариката лишь настолько, насколько это было нужно, чтобы не произвести преждевременной бури.

В Кюринском селении Яраг, или Ярыглар, между бедными лачугами стоит простая деревянная мечеть с магометанской луной на кровле и с тремя круглыми окнами, напоминающими бойницы. Узкая лестница ведет снаружи на деревянную галерею второго этажа, покрытую навесом от дождя и палящего солнца. Внутренность мечети также не отличается роскошью; серо-коричневые стены ее украшены полуистертыми изречениями из Корана, пол покрыт старыми войлочными коврами, а посредине стоит кафедра из орехового дерева, довольно грубой работы. Не более двухсот человек может вместить в себя эта бедная мечеть, но ей-то именно и суждено было стать колыбелью мюридизма. Здесь престарелый мулла Магомет, после пламенной речи к кюринцам, впервые произнес газават – слово, возбудившее разом все дикие инстинкты народа и ринувшее его на путь кровавой борьбы, закончившейся только громом гунибской победы.

День, в который была произнесена эта речь, был первым днем мюридизма. Весть о новом учении и о чудесном ораторе с быстротой электрического тока охватила собой все углы Дагестана и пронеслась оттуда в Чечню. Аскетическая жизнь муршида, его глубокое знание Корана и пламенное красноречие привлекли к нему толпы учеников и поклонников: В Яраг стали приходить уже и муллы, желавшие услышать новые, неведомые доселе им откровения. Многие из них проживали по целым месяцам, наблюдая втайне за поведением муршида, и всегда находили его в духовных трудах и в молитве к Богу. Молва о святости его распространялась все более и более, а вместе с тем росло и крепла проводимое им учение.

Описывая наружность муллы Магомета, современники говорят, что он был высокого роста, с длинной белой бородой; кротость и добродушие были написаны на его изможденном лице, а глаза ослепли от ночного бдения. И этот-то, по-видимому, мирный старик слабым, едва слышным голосом проповедовал всеобщее восстание на кровавую брань. Песни, игры, музыка, курение табака, вино и танцы объявлены были светскими обрядами, достойными казни. Принимавший учение мюрадизма, принимал точно монашескую схиму; но только эта схима звала его не из греховного мира в область поста и молитвы, а, напротив, в мир, куда газават должен был внести меч и огонь, чтобы оградить религию от притязаний гяуров.

“Истинные магометане, – внушал мулла Магомет, – не могут быть под властью неверных, потому что присутствие их заграждает путь к престолу Аллаха. Молитесь и кайтесь; но прежде всего ополчитесь на газават – без него один шариат не приведет к спасению”.

Большинство слушателей смутно понимало сущность пропаганды, а многие и вовсе ничего не понимали, вынося из проповедей только неясное предвидение близкой борьбы с русскими, уже занявшими плоскость и стоявшими у входа в самые горы. Весь склад суровой жизни готовил лезгина к трудной борьбе и военным тревогам. Почва, следовательно, была готова, оставалось идею осуществить на практике. И вот мулла Магомет рассылает своих последователей – мюридов, которые, с деревянными шашками в руках и с заветом гробового молчания, обходят горы и аулы Казикумыка. В стране, где семилетний ребенок не выходил из дома без кинжала на поясе, где пахарь работал с винтовкой за плечами, вдруг появились в одиночку безоружные люди, которые, встречаясь с прохожими, ударяли по земле три раза деревянными шашками и с безумной торжественностью восклицали: “Мусульмане – газават! Газават!” Мюридам дано было только одно это слово, и на все остальные вопросы они отвечали молчанием. Впечатление было чрезвычайное; их принимали за святых, охраняемых роком, и горцы, любопытство которых было возбуждено самым страстным образом, стали тысячами стекаться на поклонение мулле Магомету.

Но пока этим все и ограничилось.

Напрасно некоторые историки связывают с новым учением восстание, вспыхнувшее в том же году в Мехтуле и кончившееся трагической смертью полковника Верховского. Нет никаких данных, которые позволили бы предполагать какую-либо связь между этими событиями. Мятеж в Мехтуле был делом совершенно случайным. Это были домашние счеты, вызванные жестокостью русского пристава, о чем согласно говорят и наши документы, и горские источники, а при этих условиях мятеж возможен был и без всякой религиозной пропаганды.

Тем не менее, когда Ермолов в том же году посетил Дагестан и из разговоров с араканским кадием Сеид-эфенди узнал о зарождающемся мюридизме, он приказал Аслан-хану казикумыкскому прекратить беспорядки.

Аслан-хан сам отправился в кюринское селение Касумкент, куда, по его требованию, явился и мулла Магомет ярагский с некоторыми из своих последователей. Мулла начал излагать перед ханом истины тарикатского учения, и на вопрос: “Почему твои мюриды ходят по деревням и кричат газават?” – отвечал:

– Мои мюриды в религиозном экстазе не понимают сами, что делают; но их поступки показывают ясно, что все должны делать.

– Твое учение только соблазняет народ, – возразил Аслан-хан.– Газават дело угодное Богу; но разве ты не знаешь силы русских, разве не понимаешь, сколько через твою пропаганду может пострадать и погибнуть невинных людей?

– Русские, конечно, сильнее нас, – спокойно отвечал мулла Магомет, – но Бог сильнее русских: в его руках победа и поражение. Я бы посоветовал и тебе, хан, оставить мирскую суету и подумать о том, куда мы все пойдем от последнего раба до царей и пророков.

– Я мусульманин и исполню шариат, как повелевают священные книги, – сказал Аслан-хан.

– Ты говоришь ложь, – запальчиво возразил проповедник.– Ты и твой народ во власти неверных, а при этом исполнение вашего шариата ничего не стоит.

Этот дерзкий ответ и укор, брошенный в лицо одному из могущественных владетелей Дагестана, вывел из себя гордого хана. Он публично дал мулле Магомету пощечину и выгнал его вон.

Но на другой день, мучимый раскаянием, хан вторично пригласил к себе старого кадия и просил у него прощения. Тогда мулла воспользовался минутой и сумел своим красноречием подействовать на грубую натуру хана.

– За мою обиду Бог тебе простит, – отвечал мулла, – но ты, хан, не будь по крайней мере истинным приверженцем русских. Если ты не можешь допустить проповедование тариката в твоих владениях, то не препятствуй в том другим дагестанцам. Вспомни, что если русские встретят в Дагестане много врагов; ты будешь им нужен и тебя осыпят наградами; но если они покорят горы, ты будешь выброшен ими как ненужная ветошь.

Хан призадумался. Льстивые слова муллы Магомета показались ему чем-то пророческим. Он отпустил его домой, а Ермолову донес, что в ханстве восстановлен полный порядок.

Таким образом мюридизм втихомолку продолжал развиваться. Магомет ярагский стал уже не единственным проповедником новой идеи, а рука об руку с ним действовали и быстро выдвигались на народную арену другие знаменитые представители тариката, из которых особенно выдавался ученостью и святостью жизни Джемалладин казикумыкский. “Благодать этих святых, – говорит один из горских историков, – так действовала на распространение в народе шариата, как действует весенний дождь на произрастание хлеба”.

Рассказывают, что Аслан-хан, встревоженный проповедями Джемалладина в своих владениях, приказал привести его во дворец. Но когда Джемалладин явился и стал перед ханом, облокотившись на палку, Аслан, уже готовый произнести над ним смертный приговор, вдруг побледнел и поспешно вышел из комнаты. “Отпустите его домой и не трогайте, – сказал он своим приближенным, – я видел, что его пальцы сияли светом, как зажженные свечи”…

В таком положении были дела, когда в 1825 году Ермолов увидел в чеченских событиях отражение нового дагестанского учения и, опасаясь, чтобы волнение не охватило приморский Дагестан, приказал Аслан-хану арестовать муллу Магомета и доставить его в Тифлис. Магомет был арестован, но с дороги бежал и скрылся в Табасарани. Вслед за ним бежал из Казикумыка и Джемалладин. Начавшиеся затем персидская, а потом турецкая войны надолго отвлекли внимание нашего правительства от внутренних дел Дагестана; а между тем новое учение росло и фанатизировало массы до высокой степени.

Все было готово. Нужен был вождь, – вождь явился.

В числе последователей тариката был один гимринец, по имени Гази-Мухамед, о жизни и деятельности которого, до выступления его открыто на политическое поприще, сохранилось так много разноречивых сведений, что по ним трудно Добраться до какой-нибудь истины.

Шах-гази-хан-Мухамед, известный в истории под именем Кази-муллы, провел свое детство в Гимрах и подобно своим сверстникам занимался тем, что возил на осле виноград и знаменитые гимринские персики в шамхальские владения и там менял их на пшеницу. Постоянные разъезды, разнообразные встречи, знакомство с иной природой и иными людьми, – все, что так бесследно проходило для большинства детей его возраста, развило в его пытливом уме любознательность и интерес к знакомству с такими предметами, о которых он не имел понятия. Но удовлетворить жажде знаний было очень трудно. В то время в Дагестане не существовало правильно организованных школ для прохождения книжного учения, а в так называемых медресе, существовавших почти в каждом ауле, можно было научиться только чтению Корана. Но этого было слишком мало для того, кто желал занять место муллы или кадия или же приобрести звание эфенди. Мальчикам приходилось ходить по аулам, разыскивая достаточно ученого кадия, от которого можно было бы позаимствоваться более глубокими богословскими сведениями. Подобно своим сверстникам скитался из одной мечети в другую и Гази-Мухамед, пока не попал наконец в Араканах к знаменитому алиму того времени Сеид-эфенди. Естественно, что направление, данное своему ученику умным Сеидом, одним из приверженцев русских, было радикально противоположно учению тарикатских шейхов и не могло толкнуть Кази-муллу на тот кровавый путь, на котором он завоевал себе место в истории. Но ум Кази-муллы был такого склада, что не мог оставить без внимания и нового учения. Он отправился в Казикумык, где в то время находился святой Джемалладин; но прежде чем принять от него тарикат, он захотел испытать, точно ли шейх имеет дар прозорливости, как о том говорили в народе. Когда он, никому не знакомый в Казикумыке, вошел в дом Джемалладина и скромно поместился у порога, Джемалладин сказал ему: “Здравствуй Гази-Мухамед! Садись поближе ко мне, там не твое место”. Удивленный Кази-мулла спросил: “Почему ты знаешь мое имя, когда прежде никогда на видал меня?” “Разве в книге не сказано, – отвечал Джемалладин, – берегитесь прозорливости верного раба, он смотрит светом Божьим. Разве ты сомневаешься, что я верный раб?”

Эти слова поразили Кази-муллу: он упал ниц перед святым муршидом, исповедуя свой грех, и стал ревностным мюридом Джемалладина.

Но тарикат, который проповедовал Джемалладин, был тарикат истинный, чуждый политическим целям; он был направлен собственно к возвышению чисто религиозного духа своих последователей, и в этом понимании божественных откровений Джемалладин резко расходился с воззрениями своего наставника Магомета ярагского. Основываясь на словах пророка, сказавшего при возвращении домой после боя с неверными: “Мы совершили малый газават, теперь предстоит большой”, то есть борьба с собственными страстями, он учил народ, что усмирение страстей и очищение себя от греховных помыслов есть дело более угодное Богу, чем война с неверными. Кази-мулла, принявший от него тарикат, не разделял, однако же, взглядов своего наставника и, чтобы разъяснить мучившие его сомнения, решил обратиться за советом к мулле ярагскому, к тому, кто поставил муршидом и самого Джемалладина. Он написал ему: “Аллах велит в своей книге воевать с неверными, но мой наставник Джемалладин воспрещает это: чьи повеления исполнять мне?” “Повеления Божий, – ответил ему шейх, – мы должны исполнять более, чем людские”.

Тогда Кази-мулла отправился сам на свидание с муллой Магометом. Путешествие в Яраг он совершил пешком, с полным религиозным смирением, в сообществе только одного из своих друзей – Шамиля, тогда только что начинавшего свое историческое поприще. Достигнув Ярага, он отправился прямо в дом кюринского кадия и почти целый год пробыл в сообществе знаменитого шейха. Не раз случалось им уходить из селения в поле и просиживать вдвоем целые ночи, беседуя и любуясь бесконечными красотами горной природы; учитель пояснял ему смысл правоверия, открывал тайны религии, рассуждал о шариате, о способе привлекать в себе сердца людей, убеждать их, повелевать ими. Уединенная, отшельническая жизнь развила в мулле Магомете необычайную созерцательность, приучила читать живую книгу природы и видеть во всем таинственные символы, сокровенный смысл которых постигал он один.

“Однажды ночью, это было в позднюю осень, – рассказывал сам Кази-мулла одному гимринскому старику, здравствующему еще и поныне, – наставник мой сидел задумчиво у входа в пещеру; свет луны ослепительно отражался на высях гор, покрытых снегом и загроможденных вековечными льдами. Я не смел прервать его благоговейного размышления. Наконец он встал и, пересев к очагу, углубился в чтение Корана, а я между тем заснул. Наступила полночь. Я проснулся от непонятного сильного шума: точно река, свергаясь с высоких гор, ворочала огромные камни; в воздухе стоял оглушительный гул, скалы колебались, земля дрожала. В страхе смотрю вокруг себя – и что же вижу? Передо мной стоит муршид, окруженный дивным сиянием; седая борода его блестит, как лед, а глаза сверкают странным огнем, который жжет душу и сердце; он держит в одной руке Коран, другую простирает ко мне и твердым голосом, ясно отделявшимся от подземного гула, произносит: “Именем Аллаха подвизаю тебя на священную войну за правоверие, и да будешь ты наречен Гизи-муллой”. Я повергся к его ногам и с трепетом слушал вдохновенные слова учителя. Когда он умолк, и я осмелился поднять свою голову, передо мной стоял уже не вдохновенный прорицатель, а старец, изнемогший от душевной истомы. После того он целый месяц лежал обессиленный”.

Таков рассказ самого Кази-муллы о провозглашении его газием. Но нужно было сделать имя это известным целому народу. И вот в маленьком садике ярагской мечети, который существует еще и теперь, несколько темных мулл, учеников кюринского шейха, держали в 1828 году последний совет, на котором положено было начать газават. Мулла Магомет был душой этого совета. Вскоре после того он собрал к себе представителей всех вольных обществ Дагестана: ученых мулл, кадиев, старшин и, после долгой молитвы, объявил всенародно, что знамя газавата поднимет его любимый ученик Гази-Магомет, и тут же провозгласил его имамом.

“Именем пророка, – сказал он, возложив руку на его голову, – повелеваю тебе, Гази-Магомет, иди, собери народ и с Божьей помощью начинай войну с неверными. Вы же, – продолжал он, обращаясь к народным представителям, – ступайте домой, передайте вашим соотчичам все, что видели здесь, вооружите их и ведите на газават. Вы живете в крепких местах; вы храбры; каждый из вас как истинный мусульманин должен идти один против десяти неверных. Рай и светлый венец шегида ожидает тех, кто падет в бою за веру и пророка”…

Провозгласив газават и поставив вождя, мулла Магомет с этой минуты удаляется с политического поприща, а на его место, уже на кровавую арену, выступает Кази-мулла.

III. ДАГЕСТАН В ЭПОХУ НАЧАЛА МЮРИДИЗМА

После того, как шейх Магомет торжественно провозгласил Кази-муллу имамом, последний возвратился в Гимры и, удалившись от общества, весь погрузился в религиозные размышления. Нет сомнения, что ввиду грандиозной задачи, выпавшей на его долю, Кази-мулла испытывал некоторого рода колебания и выжидал удобной минуты, прежде чем поднять священное знамя имама. И действительно, время к тому было не вполне благоприятное. Персидская война, так долго ласкавшая горцев несбыточными надеждами, окончилась в стенах Тавриза, а вместе с ней окончились и все их мечты и иллюзии. Теперь и шамхал тарковский, и хан казикумыкский, один на севере, другой на юге, зорко стояли на страже спокойствия Дагестана, и их усердие даже нужно было сдерживать, а не поощрять какими-нибудь понудительными мерами. Так, однажды, два эмиссара, распространявшие в народе турецкие прокламации, были схвачены и доставлены на суд грозного хана. Суд был короток и строг. Хан приказал одному из них отрезать язык, другому обрубить уши, и затем выпроводил их на родину. “Такой поступок хотя и не был мной одобрен, – писал по этому поводу Паскевичу тифлисский военный губернатор Сипягин, – но так как хан сделал это из одного усердия, то я отнесся к нему с просьбой, чтобы он впредь удерживался от подобных расправ, а присылал бы виновных в Тифлис”. При таких отношениях к делу, никакая пропаганда не могла иметь в народе быстрого успеха, и восточный Кавказ наслаждался полным спокойствием. Даже Авария, издавна враждебная России, не перестававшая смотреть на нее, как на источник всех своих зол, видимо стала мириться со своим зависимым положением и искала уже сближения с русскими.

Чтобы понять причины, побудившие Аварию уклониться от традиционной политики оружия, завещанной ей славным Омар-ханом, не раз заставлявшим трепетать самую Грузию, бросим беглый взгляд на эту страну и на ее недавнее прошлое. Последний правитель ее, султан Ахмет-хан, принадлежавший к владетельному мехтулинскому дому, умер в 1823 году, оставив после себя законным наследником малолетнего сына Абу-Нусал-хана. Но Ермолов, еще при жизни султана объявивший его, как изменника лишенным покровительства русских законов, желал навсегда устранить от правления весь род крамольного хана, и потому со своей стороны провозгласил владетелем Аварии молодого Сурхая. Это был последний представитель знаменитой династии Омара; но, к сожалению, он происходил от брака с простой узденькой, и потому, по законам страны, не имел никаких прав на престолонаследие[3 - Сурхай был сын Гебека, родного брата Омар-хана и, следовательно, приходился последнему родным племянником.]. Тем не менее, Авария разделилась тогда на два враждебные лагеря – меньшая часть ее подчинялась Сурхаю, благодаря громадным привилегиям, дарованным ему Ермоловым; большая же часть осталась верной Нусал-хану, за малолетством которого правила страной мать его ханша Паху-Бике, хитрая, но замечательно умная и энергичная женщина. В таком состоянии Авария находилась уже несколько лет. Ни аварцы не могли отделаться от Сурхая, ни русское правительство не было в силах совсем устранить Нусал-хана, чтобы объединить в одних руках древнюю власть аварских ханов. И эти непрерывные распри двух партий, из которых враждебная России была сильнее, тяжело отзывались и на стране, и на смежных с ней русских границах.

Так наступил 1828 год, когда Абу-Нусал-хан достиг наконец совершеннолетия. Умная ханша продолжала, однако, стоять у кормила правления и видела ясно, что при тех внутренних смутах, которые ежечасно потрясали Аварию, власть ее сына, без чьей-нибудь посторонней поддержки, не могла быть прочной. О политических союзах в горах мечтать было трудно, так как соседние вольные общества были бессильны отстаивать даже собственную свою независимость. Из владетельных ханов также не было никого, кто бы решился прямодушно протянуть ей руку. Мало того, и шамхал тарковский, и хан казикумыкский были сторонниками русских и находились с ней в открытой вражде. На помощь извне рассчитывать было еще труднее. Персия, возбудившая было так много надежд среди дагестанских горцев, теперь, разбитая и уничтоженная, лежала у ног России. Турция гибла под ударами Паскевича; оставалось, следовательно, одно, последнее средство – искать сближения с самой Россией, – и ханша повела это дело умно и энергично.

По ее настоянию, молодой Абу-Нусал-хан написал письмо генералу Эмануэлю, командовавшему войсками на Северном Кавказе, с просьбой принять его со всем аварским народом под покровительство русского государя. Эмануэль сразу оценил те выгоды, которые могло доставить нам центральное положение Аварии в горах, и, со своей стороны, настойчиво пошел навстречу сделанному предложению. Испрашивать инструкций Паскевича, находившегося в Турции, не было времени, – и он решил принять все дело на личную ответственность. Для начала переговоров Эмануэль пригласил ханшу Паху-Бике прибыть на границу Аварии; но ханша отвечала, что “по обычаям и законам их страны, не жены к мужьям, а мужья ходят к женам”, а потому желала видеть русского генерала или доверенное от него лицо в Хунзахе. Эмануэль согласился. Уполномоченным с русской стороны назначен был известный кумыкский старшина Мусса-Хасаев. Однако, ханша, узнав об этом, просила назначить другого, так как Мусса имел в Дагестане много кровников, и она не ручалась за его безопасность. Тогда выбор пал на кумыкского князя Чапан-Муртазали-Алиева, который седьмого августа 1828 года, в сопровождении прапорщика сорок третьего егерского полка Хрисанфова и девятнадцати почетных туземцев, отправился в Хунзах. На границе Аварии посольство встретил ханский конвой и сопровождал его до самой столицы, где князь Чапан был принят с почестями и вместе со всей свитой помещен в ханском дворце.

На следующий день последовало представление его лицам ханского дома. Дом этот состоял в то время из самого Абу-Нусал-хана, имевшего двух малолетних братьев и сестру Салтанету, знаменитую красавицу, игравшую такую романтическую роль в судьбе Амалат-бека. Затем следовали: ханша-правительница Паху-Бике и две старые бабки, Гихили и Костоман. По словам Чапана, оставившего любопытные записки об этом путешествии, правительница была средних лет, пользовалась общим уважением народа и отличалась необычайной деятельностью. Ее постоянно можно было встретить на улицах Хунзаха верхом на бойком иноходце, в сопровождении семи преданных ей женщин да нескольких нукеров, составлявших всю ее свиту. Старая Гихили, вдова знаменитого Омара, была также любимицей народа; но так как она не имела детей, то отказалась от всякого участия в правлении, и тем не менее без ее совета не приступали к решению ни одного сколько-нибудь важного дела. Костоман, по всей вероятности, являлась личностью бесцветной, потому что Чапан обходит ее совершенным молчанием.

Переговоры на первых же порах встретили, однако, такие серьезные препятствия, которые едва не расстроили все наши предположения. Ханша потребовала, чтобы те части Аварии, которые при жизни Ахмет-султана были отданы Ермоловым во владения шамхала тарковского и Сурхая, вновь были бы возвращены ее сыну. Это требование превышало полномочие Чапана, а потому тотчас же поскакал гонец к Эмануэлю за нужными инструкциями. Генерал отвечал, что примет с признательностью присягу аварского народа, но что о возвращении земель, некогда отторгнутых от бывшего Аварского ханства, не может быть и речи, уже потому, что и шамхал тарковский и Сурхай в течение десяти лет укрепили за собой право на эти владения постоянной верностью. Таким образом, расчеты ханши Паху-Бике были обмануты, но отступать назад ей уже было нельзя, и после нескольких дней колебания, девятого сентября 1828 года, аварский народ принес присягу на верность русскому государю. Три города и двести семьдесят восемь селений, более чем со ста тридцатью тысячами жителей, поступили в подданство Русской империи. Впрочем, так доносил генерал Эмануэль; в действительности же Авария вовсе не была так многолюдна и сильна, как казалась издали.

По возвращении из мечети, депутация, по обычаю, поднесла подарки от имени Эмануэля: ханше Гихили – бриллиантовый перстень с бразильским топазом, правительнице – бриллиантовый перстень с гранатами, а молодому хану – золотой хронометр.

Знаменательный день завершился народным праздником и пиром во дворце юного хана, на котором присутствовали все знатнейшие аварские беки и даже соседние владельцы и старшины, съехавшиеся поздравить Абу-Нусал-хана со вступлением его на престол своих предков. Торжество продолжалось несколько дней, и аварцы, по-видимому, были искренни и чистосердечны.

Между тем Паскевич, получив об этом донесение, поставлен был в весьма затруднительное положение. Признание аварским ханом кого-либо из членов фамилии умершего султана вовсе не входило в его соображение, а главное, это ставило наше правительство в ложное положение к Сурхаю, которого нельзя было без всякого основательного повода лишить в стране значения и власти; к этому прибавились еще опасения, чтобы оскорбленный Сурхай не стал искать себе поддержки в народных смятениях, что в конце концов заставило бы Россию вмешаться в дела Аварии вооруженной рукой. “Если бы генерал Эмануэль, – писал Паскевич министру иностранных дел, – уведомил меня предварительно о начатых им переговорах, то я не отступил бы от принятого мной правила не вмешиваться в дела Дагестана до окончания турецкой войны, так как ни одного из наших требований мы, в настоящее время, поддержать оружием не можем. Я бы посоветовал тогда Эмануэлю замедлить с принятием покорности, а между тем предварительно испросил бы по этому важному предмету разрешения государя императора”.

Но так как дело уже сделано, то Паскевичу оставалось только извлечь из этого события наибольшую пользу. Он остановился на том, что признал Абу-Нусал-хана владетелем лишь той части Аварии, которая повиновалась ему до начала переговоров; а деревни, находившиеся в подчинении Сурхаю, утвердил за последним. Нельзя не сказать, однако, что подобное разделение Аварии ставило русское правительство в положение, требовавшее особенного внимания. Нужна была крайняя осторожность и так, чтобы, лаская нового хана, не возбудить зависть в Сурхае, и, в то же время, поддерживая Сурхая, как человека уже испытанной верности, не вооружить против себя Абу-Нусал-хана. Но эти неудобства, по мнению Паскевича, окупались большими преимуществами, если вглядеться в обратную сторону медали. Авария, замкнутая непроходимыми горами, доселе была недоступна нашим войскам, а при таких условиях, если бы она подчинилась одному владетелю и этот владетель явился бы таким же смелым предводителем, каким был знаменитый Омар, – то страна легко и безнаказанно могла бы отложиться от русских. Разделение же Аварии между двумя владетелями, из которых каждый будет искать нашей защиты, разъединит ее силы и, в случае надобности, проложит нашему оружию свободный путь в самые недра аварской земли.

На этом основании Паскевич заключил с обеими сторонами акты на верноподданство; обоим владетелям пожалованы были чины полковников, с двухтысячным жалованием, высочайшие грамоты на ханское достоинство, знамена с императорским гербом и драгоценные сабли с надписями. Все эти знаки ханской инвеституры доставлены были в Тифлис; но передачу их Паскевич отложил до окончательного примирения между собой обоих ханов.

Казалось, что подчинение могущественной Аварии должно бы было прочно обеспечить наше положение в Дагестане. И, быть может, оно бы так и случилось, если бы обстоятельства совершенно неожиданно не выдвинули в это время на политическую сцену Кази-муллу, с его кровавой пропагандой.

Возвратившись в Гимры, Кази-мулла увидел, что почва для газавата еще не была подготовлена. Но как сеятель слова Божьего он не усомнился бросать семена мюридизма направо и налево, полагая, что если иное и упадет на каменистую почву и, выросши, скоро заглохнет, то все же и кратковременное прозябание его, если и не принесет плода, то послужит к удобрению земли для будущего всхода. Таким образом, цель была намечена ясно, а план к достижению ее был прост и основывался не на каких-нибудь умозрительных, отвлеченных идеях тариката, а на коренных началах религии, доступных пониманию каждого горца.

С высоты своего духовного развития Кази-мулла увидел вокруг себя полное нравственное растление, происходившее единственно от неведения народом шариата. Законом служил не Коран, а простые обычаи, адаты, выработанные житейским опытом, а потому часто противоречившие священным книгам. Муллы были невежественны. Мужчины курили табак, предавались пьянству, пели греховные песни и танцевали в сообществе с женщинами. Молодые девушки и даже замужние женщины ходили с непокрытыми лицами, и случаи нарушения спокойствия и святости домашнего очага бывали не редки. Жизнь мусульманина считалась ни во что, и целые реки крови лились вследствие обычая кровомщения. На глазах Кази-муллы случилось однажды следующее происшествие.

В селении Иргонае, Койсубулинского общества, проживал некто Мирза-бек-оглы, бежавший сюда из Дженгутая после убийства мехтулинского пристава. Спустя несколько лет мирного пребывания среди приютившего его общества, Мирза был убит в ссоре одним из иргонаевцев. Вот это то обстоятельство, столь обычное в горах, где люди не расстаются с оружием, послужило началом чудовищного кровомщения. Однажды ночью семнадцать мехтулинцев нагрянули за Иргонай, чтобы разыскать убийцу. Последнего не было дома, и потому жертвами безумной мести сделались две ни в чем не повинные женщины, да араканский житель, случайно ночевавший в сакле. Когда в Иргонае поднялась тревога, мехтулинцы, не успевшие покинуть аул, заперлись в саклю и, конечно, дорого продали бы свою жизнь, если бы старшины аула не предложили им покончить дело мировой, согласно народным адатам. Те изъявили согласие, но когда, усыпленные джаматом, они ослабили бдительность, народ кинулся в саклю, и все семнадцать человек, захваченные врасплох, были зарезаны на площади.

Вот против этих-то, позорящих мусульманскую религию, сцен, против растления нравов и общего неверия, Кази-мулла и выступил во всеоружии духовного проповедника. Он избрал для этого лучший путь, подкрепляя каждое слово примером собственной жизни. Как некогда пустынник Петр Амиенский созывал крестоносцев на защиту Господнего гроба от сарацинов, так и Кази-мулла с сумой, наполненной одним толокном, и с посохом в руке обходил аулы, беседуя с народом и возбуждая в нем дух фанатизма.

Красноречие его, по словам горцев, было таково, что сердце человека прилипало к его губам, и он одним дыханием будил в душе человека бурю.

Красноречие и сила слова его, вместе с глубокой ученостью, приводили в восторженное опьянение слушателей и делали то, что народ, постепенно приучаемый к правилам шариата, не слишком даже чувствовал суровость его требований; мужчины бросили табак и перестали пить вино, женщины прикрылись покрывалами; а молодежь приутихла, и всякое пение, за исключением гимна “Ля-илляхи-иль-Алла”, было изгнано как несвойственное истинному мусульманину.

Но между тем как все это совершалось в Гимрах, и Гимры, полные религиозного экстаза, незаметно принимали иную физиономию, учение Кази-муллы постепенно проникало и в соседние общества. Жители Ашильтов, чиркеевцы, иргонаевцы и другие, привлекаемые в Гимры славой проповедника, по возвращении домой охотно распространяли его идеи, и Кази-мулла приобретал с каждым днем все большее и большее число последователей, так что мог наконец приступить уже к решительным действиям.