banner banner banner
Опустошённые души
Опустошённые души
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Опустошённые души

скачать книгу бесплатно

Опустошённые души
Василий Васильевич Брусянин

Опустошённые души
«Студент Травин умирал… Как умирает кем-то подстреленная, но никем не подобранная с песчаной отмели чайка…

Море искрится в лучах солнца, отражая в тихих заводях синеву неба, и тихо и нежно шепчет волной прибоя… А бедная одинокая чайка лежит на раскалённом песке, смотрит в синеву неба и не может понять, что с нею… И не знает, почему ей нельзя лететь? Она видит – лёгкими, быстрыми, вольными носятся в синеве другие белые чайки, над ними плывут белые пушистые облака, до которых так хочется долететь, а она лежит, одинокая, забытая, умирающая…»

Василий Брусянин

Опустошённые души

Человек рождён не для созерцания, а для действия…

    Аристотель.

Много тоскующих, – а ещё больше нагоняющих тоску людей в современной России…

    Плеханов.[1 - «О так называемых религиозных исканиях в России».]

Часть I. Студент Травин умирал…

I

Студент Травин умирал… Как умирает кем-то подстреленная, но никем не подобранная с песчаной отмели чайка…

Море искрится в лучах солнца, отражая в тихих заводях синеву неба, и тихо и нежно шепчет волной прибоя… А бедная одинокая чайка лежит на раскалённом песке, смотрит в синеву неба и не может понять, что с нею… И не знает, почему ей нельзя лететь? Она видит – лёгкими, быстрыми, вольными носятся в синеве другие белые чайки, над ними плывут белые пушистые облака, до которых так хочется долететь, а она лежит, одинокая, забытая, умирающая…

Студент Травин умирал, и, когда сравнил себя с умирающей чайкой, – презрительная улыбка искривила его бледные губы, и он подумал: «Не всё ли равно!? Лучше смерть, чем это проклятое существование с опустошённою душою»…

И почему-то сощурил глаза и долго лежал так, мысленно носясь в какой-то безграничной тьме, где всё потонуло, утратило цвет, примолкло и притаилось, как будто ничего нет, как будто ничего не было… И ему нравилось быть слитым с этой тьмой и не видеть земли, света, людей… главное – людей…

Студент Травин умирал, знал об этом, но никак не мог отдать себе отчёта: когда, как и почему он подошёл к этой грани, за которой только волнующая, не пережитая, неумолимая тьма… И для чего раньше было то, что называется «жить», если всё это потонет и притаится во тьме, как будто ничего никогда не было…

В начале он не понимал, что с ним происходит: нервы вдруг точно обнажились и стали необычайно чувствительными, а силы точно подорвались, упали… Мысли носились в пламени ярких образов, а необходимая на каждый день, самая примитивная сообразительность притупилась… И он часто не уяснял себе, что делается у него перед глазами в потоке «мутной» жизни…

Странно, и жизнь он называет теперь «мутной», а ещё так недавно она представлялась ему светлым и бурным потоком… И, именно, бурным потоком… Как же ещё можно было назвать недавно пережитое славное, бодрое время?..

А недавно, в споре со студентом Загадой, он обругал это сравнение пошлой банальщиной и, нервничая, уверял, что всё пережитое – слякоть, промозглый туманный петербургский день, когда хочется уйти с улицы, опустить на окнах шторы, зажечь лампу и спрятаться от этой слякоти…

– Знаешь, Загада, со мной и раньше так было!.. Прилепишься к жизни как к этакому влажному, вязкому телу и сосёшь какие-то соки, терпкие и приятные… А потом оттолкнёшься от влажного тела насыщенным и ходишь точно в хмелю… Потом проспишься, встанешь с похмелья, а голова тяжёлая, и в сердце тревога… Все дни у меня строились по одному плану: с утра до вечера туман всё больше и больше густеет, подхватывает тебя и несёт, несёт… Два часа ночи – не спишь… три – не спишь, и всё хочется ещё и ещё жить. Сутки казались короткими! А по утру, на другой день, подведёшь итоги прошлому дню и думаешь: «Ну его к чёрту, это опьянение, надо же быть и трезвым»… А к вечеру то же…

– Нервы поистрепались, – только и нашёлся сказать Загада, в сущности переживавший то же самое.

– Да-а, а в конце концов, всё это – слякоть! Помойная яма вся эта жизнь!..

Он задумался, усмехнулся, посмотрел в глаза Загады, ещё раз усмехнулся с кривой гримасой на губах и сказал:

– И вся ваша бывшая революция – слякоть!..

Загада хмурил брови и кусал ногти.

За последнее время Травин часто с каким-то непонятным цинизмом говорил о революции и называл её – «ваша революция»… А ещё недавно он говорил «наша революция». И тогда Загада понимал его, потому что у них с Травиным было нечто общее. А теперь они оба отошли от этого общего. Загада ушёл на путь какого-то тяжёлого раздумья и не знал, как оформить себя и приспособить к новой жизни… Именно – оформить, как говорил Загада сам себе… Прежний облик жизни точно стёрся или потускнел, а жить без облика нельзя…

«Если нет в душе содержания, то надо хотя бы формулу-то сохранить, – думал Загада. – Может быть, надо и формулу изменить и приспособить к новой жизни… Но надо что-нибудь сделать – иначе нельзя!»

Для Травина не стало содержания жизни, и он точно не думал о её форме. Сбили его с ног, выдавили из него содержание, и он как бабочка, раздавленная на садовой дорожке чьей-то тяжёлой ногой. Форма разрушена, в сознании ещё бродит что-то, а ему даже не больно, а только смешно и над собою и над этой грубой ногой, которая его раздавила.

«Теперь для него нет ничего связующего с жизнью, – думал о Травине Загада, – он – труп»…

Иногда ему хотелось возражать товарищу, и в нём вспыхивало острое желание сказать ему прямо в глаза это слово: «Труп!.. Труп!» Но его сдерживала жалость, и хотелось пощадить больного товарища. Можно не щадить себя в когтях новых, тягостных переживаний, но щадить Травина была его потребность.

– Ну, что, Загада, не ожидал от меня таких выводов? – спрашивал Травин.

– Да, признаться, не ожидал!..

– Ха-ха!.. Я поднял эти мысли из того же бурного потока, откуда ты всё ещё пьёшь мутную жижицу… Брось, брат, нестоящее это дело!..

После такого разговора Загада обыкновенно спешил распрощаться с озлобленным человеком и уходил, унося в душе боль и печаль.

Доктора быстро определили болезнь Травина, и, хотя ему и не говорили правды, но он знал, что от него скрывают, и в разговоре с товарищами говорил:

– Они, эти эскулапы, скрывают, а я знаю, что со мною. Ну, разве же не ясны все симптомы? У меня чахотка и самая злейшая. И скоро я того… к праотцам…

А немного помолчав, добавил:

– В сущности, какие все мы банальные люди, даже умереть оригинально не сумеем… К праотцам!.. Помнится, то же слово употреблял и мой отец, степной помещик… Он тоже умер от чахотки, значит, и мне нечего хныкать… Таков уже род Травиных… Впрочем, род этот прекращается… По крайней мере, линия моего отца… того… доползает до грани, а потом… незаметной точкой упадёт во тьму, и шабаш… Как это странно!.. Род прекращается, уничтожается фамилия!.. Ведь если я умру, из рода Травиных останется только кузина Соня. Выйдет она замуж за какого-нибудь Иванова или Петрова и, так сказать, вольёт свою кровь в какую-то чужую банку… Как жаль Соню! Её личность обречена на соединение с кем-то или с чем-то, а самой по себе её как будто и нет… Теперь много говорят о личности, а что такое личность?. Пылинка, растёртая на жерновах общественности…

Товарищи утешали Травина и уверяли его, что с ним всего лишь хронический бронхит. А Травин пил какой-то кисловатый сироп, приготовленный кузиной Соней, и говорил:

– Я знаю, – больных надо утешать и рисовать перед ними перспективы благополучия… Верующие люди даже молебны служат. А для чего это?.. Что же вы думаете, я боюсь смерти?.. Не лучше ли бы нам заняться прогнозом и, положим, определить – через сколько мгновений или веков из моего тела преобразуется новая полезность для человечества… Вы слышите, как я оказал: новая полезность для человечества, как будто я – какая-то уже полезность, использованная человечеством…

– Ну, Травин… скучно это!.. – нетерпеливо прерывал его Загада.

– Коля, ты сам же портишь своё настроение! – поддерживал Загаду и студент-технолог Весновский.

– Да, я знаю, – негромко продолжал Травин, – это знает только химия мира… Несомненно, я – частица вечности, как и ты, Загада, как и ты, Весновский… Все мы – частица вечности!..

Товарищи поспешно уходили от назойливо философствующего Травина. Спускаясь с лестницы, Загада говорил:

– Да-а… А Травин-то… того… «кончал башка»!.. Как говорят у нас в Башкирии…

А Травин с усмешкой смотрел на дверь, за которой скрылись товарищи, и думал:

«Здоровые, весёлые полезности человечества… Х-а-а!.. Подождите, наступит и ваша очередь»…

Мысли его как-то запутались. И почему-то ему припомнилось стихотворение Лермонтова, и он прошептал: «Ночная тьма бедой чревата»[2 - «Демон».]… Тьма, именно тьма…

Голос у него был усталый, тихий, робкий. И ему часто казалось, что из его горла вынули какую-то нужную ему трубочку и вставили что-то такое новое и никуда не годное…

– Впрочем, не всё ли равно! Все песни допеты, – шептал он и часто в сумраке ночи боялся своего шёпота.

Иногда его страшный шёпот густел и грубел. И он начинал громко разговаривать сам с собою. Это случалось обыкновенно в безмолвные часы после полуночи… И когда он ловил себя на разговоре с самим собою, острый страх пронизывал его… «Ужели же я с ума схожу? – спрашивал он себя… – Умирать и не терять сознания, это красиво сильно!..» – утешал он себя…

Припадки кашля мучили Травина, и, отхаркивая слюну, он внимательно всматривался в плевальницу и всё ждал, когда появится кровь. Он ждал этого момента с каким-то странным нетерпением, точно ему скорее хотелось убедиться в неизбежности конца.

Как-то раз он увидел свою слюну окрашенной в светло-розовый тон. Приподнялся на постели, улыбнулся. Холодный пот крупными каплями выступил на его лбу… Ныл больной зуб. Он сплюнул. Опять слюна окрашена.

Он улыбнулся, но уже другой улыбкой, – улыбкой радости, улыбкой собаки, которую перестали бить, и она теперь валяется у ног своего господина, скалит зубы и по-своему улыбается.

В эту минуту Травин доволен был своим открытием. Он догадался, что кровь шла не из горла, не из лёгких, а из дёсен…

«Значит, жизнь ещё не кончена. Может быть, всё это ещё пройдёт?.. Ну, что ж, пусть так!.. Природа сама оттягивает развязку. Может быть, это и надо для чего-нибудь»…

II

За последнее время борьбы за жизнь его часто раздражала неизвестность будущего. Он не знал, когда всё это кончится. Он часто мечтал о красивой смерти на ногах, именно на ногах. Вот он во всеоружии стоит перед тем, что называют смертью, и ничего не боится. Это красиво ничего не бояться!.. Ещё так недавно, в дни свобод, он именно так и поступал: строил баррикады и потом без страха поджидал неприятеля и своей храбростью воодушевлял других.

А теперь, в эти дни, болезнь приковала его к постели, и он лишён и смелости, и воли… Той настоящей воли, которой он когда-то пел красивые гимны. Кто-то другой сочинил эти гимны, и Травин только повторял их, но всё же он был искренно воодушевлён ими. И он бросал на воздух чужие слова как огненные символы своей души, рождённой для свободы и воли…

Часто ему вспоминался один момент из недавно пережитых дней свобод.

Это было на Загородном проспекте… Люди двигались несметной толпой, пели, кричали, и дивные гимны свободы и победы оглашали воздух!.. Раздались выстрелы… Многие попадали: одни убитые, другие раненые… Толпа хлынула… На середине улицы образовался безлюдный четырёхугольник… Какой-то конный отряд пронёсся по мостовой: лошади и люди как звери… А люди как боги, ещё недавно певшие гимны воле и свободе, жались к домам, прятались в подъездах, в подворотнях.

Травин стоял в толпе и смотрел на мостовую. Его прикрывал собою от возможных сабельных ударов какой-то рабочий, большой широкоплечий человек… Он бранил солдат и громко ругался… И Травин помнит, что его воодушевлял своей бранью этот смелый человек. Помнит он, что ему приятно было и то, что этот человек стоит впереди его… Ему было и стыдно от этого, и приятно…

На грязной мостовой валялись зонты, трости, дамские муфты, калоши… Особенно много было калош: мужских, дамских, глубоких, мелких… Толпа заметила это странное обстоятельство… Кто-то громко сказал: «Смотрите, смотрите… сколько калош!..» Кто-то громко расхохотался, и Травин помнит, как зычно хохотал рабочий, стоявший впереди его… Страх, навеянный пронёсшейся конницей, развеялся, но зато пропало и то воодушевление, которым жила толпа за минуту перед этим.

– Что-то действительно странное совершилось, – рассказывал потом Травин знакомым. – Люди пели гимны свободы… Прогудел рожок, треснул ружейный залп, пали убитые и раненые… А на грязной мостовой валялись зонты, трости, калоши… Главное – калоши, и их много…

Толпа смеялась над калошами, а он стоял и скорбно думал.

Минуту тому назад он мог бы красиво умереть… но остался жить… И калоши, валявшиеся на мостовой, казались ему символом его судьбы… Кто-то потерял его жизнь и судьбу на грязной мостовой, и его жизнь обесценилась…

С кровавого проспекта он унёс с собою это впечатление и целый день ходил по улицам и всё искал случая красиво умереть. Ночь захватила его в шумной толпе в поисках красивой смерти… Но в эту ночь уже не стреляли, по крайней мере, этого не случилось на тех улицах и площадях, где он ходил в каком-то странном чаду, с болью и со стыдом в душе…

И это время прошло. Скорбное переживание и теперь иногда тревожит душу, но оно уже побледнело… События отодвинулись, отодвинулась и возможность красиво умереть… А теперь только и осталась постельная жизнь…

Травин так именно и называл свою жизнь – постельной. Посмеивался над Загадой, Весновским и кузиной Соней и говорил:

– Товарищи!.. Товарищи!.. Вы хотя и на ногах, и веселы, и жизнерадостны, к чему-то ещё стремитесь, чего-то ждёте… А как вдумаешься в вашу жизнь, так и она похожа на мою, постельную… А?.. Ха-ха-ха!..

– Партийной жизни у нас не стало, это правда, – говорил Загада. – Может быть, ты и имеешь право смеяться над нами…

– И над собою, – перебив, добавил Весновский.

– Но называть нашу жизнь постельной, по меньшей мере, несправедливо, – продолжал Загада.

Соня молчала и большими изумлёнными глазами смотрела на кузена.

А он продолжал смеяться, и в его хохоте слышались какие-то грубые, почти циничный нотки.

Товарищи и кузина Соня спешили распрощаться и уходили. А он лениво протягивал им холодную руку и улыбался. Притворялась за ними дверь, и он шептал:

– Марионетки!.. Куклы развала!.. Ходячие трупы разброда!..

Травину казалось, что все они не догадываются сделать того, чем бы им следовало ознаменовать свою жизнь. Он считал их «ни живыми, ни мёртвыми» и всё собирался посоветовать им, чтобы все они покончили жизнь самоубийством.

Однажды он даже заговорил об этом с Загадой.

– Скажи, Загада, а у тебя нашлась бы сила воли покончить с собою?.. Теперь самоубийства так модны…

– Странный вопрос, – усмехнулся встрепенувшийся и точно ужаленный Загада. – Я никогда об этом не думал… – добавил он и потупил глаза.

– Чудак ты, – продолжал Травин. – Ведь, в наше время жизнь такая дешёвая штука. И так много непреодолимых обстоятельств, которые толкают человека на этот шаг… Ужели ты никогда не задумывался над этим?..

– Ей-Богу, друг мой, не думал…

– Врёшь… В-рё-ёшь, – протянул Травин и пристально уставился в глаза товарища.

Тот опустил лицо и нервно передёрнул руками. Сидел точно холодом объятый. Хотел встать и уйти и не смел…

– Стало быть, ты не приемлешь мира, не отвечаешь на его запросы, – продолжал Травин.

– При чём тут мир?..

– А при том, что, если ты хочешь слиться с ним в вечном процессе, то должен быть способным как струна отзываться колебанием на каждое дуновение жизни… Людей вешают ежедневно, ежедневно расстреливают… Разве же у тебя нет потребности отозваться своим поведением на весь этот ужас?..

– Меня всё это возмущает, что же об этом говорить, – хмуро отвечал Загада. – Но, друг мой, при чём же тут самоубийство?..

Травин невзначай коснулся как раз той ахиллесовой пяты в настроениях Загады, которую тот так тщательно скрывал даже и от самого себя.

Травин не знал этого и ответил на последний вопрос товарища прежним тоном:

– Каждый самоубийца говорит миру своим поведением: «Вот, смотри ты, культурное исчадие, на дела свои!.. Ты обесценил мою жизнь, и я подчёркиваю это своим решением… Ты вёл меня к совершенству, к свободе, а ткнул в вонючую яму!..»

– А ты сумел бы покончить с собою? – спросил Загада помолчав.

Травин рассмеялся диким, странным хохотом и отодвинул небольшой ящик у столика пред кроватью.

– На, читай, – сказал он, подавая Загаде лист почтовой бумаги.

Загада прочёл:

«В смерти моей вините себя, люди… Вы сами обесценили мою жизнь… Вы вели меня к совершенству, а толкнули в яму недоделанным… И вот я прерываю поток собственной недоделанной жизни. Студент Травин».

С побледневшим лицом Загада опустил бумагу в трясущихся руках и боялся взглянуть в глаза товарища. Так неожиданно всё это вышло.

– Что, брат, смущён?.. А вот здесь лежит и браунинг…