Юрий Герман.

Дорогой мой человек

(страница 8 из 54)

скачать книгу бесплатно

– Он примерно в звании полковника? – задумчиво спросила Вересова.

– Не знаю, – сказал Володя. – Он ведь хирург, вы разве не поняли? Это он там оперировал, а я ему ассистировал…

Позавтракав сухой пшенной кашей, Володя отыскал сестру-хозяйку и спросил ее, по чьему приказанию отряд так мерзопакостно кормят.

Выбритый, с лицом, лишенным всяких признаков той свежей юности, которой от Устименки раньше просто веяло, в черном своем поношенном, но выстиранном свитере, в бриджах, снятых с убитого немецкого лейтенанта, и в немецких же начищенных сапогах, с «вальтером» у пояса, он ждал ответа.

Сестра-хозяйка привстала, затем вновь села, показала, собравшись говорить, свои остренькие щучьи зубки, потом воскликнула:

– Я не могу! Я не несу ответственности! Согласно тому, как распорядится Анатолий Анатольевич…

– А кто здесь Анатолий Анатольевич? – осведомился Устименко.

– У них, у гадов, всего невпроворот, – из-за Володиной спины сказал Бабийчук. – Мы с начхозом смотрели ночью – вскрыли ихние кулачества. И масло, и окорока, и консервы – всего накоплено. Сгущенки одной завались, черт бы их задавил, куркулей… Прикажите – раскулачим!

Не ответив, Устименко отправился к директору, с которым и повстречался в дверях террасы.

– Вересов, – представился он, уступая Володе дорогу. – Директор… всего этого благолепия. Директор, конечно, в прошлом, а сейчас здесь проживающий…

Володя молчал. Анатолий Анатольевич представлял собою мужчину приземистого, с висячими малиновыми щечками, в аккуратной курточке, немного чем-то напоминающего старую фотографию гимназиста, только неправдоподобно пожилого.

– Прогуливаетесь?

– Прогуливаюсь.

Они присели в гостиной, за круглый, с инкрустациями столик. Директор платком потер какое-то пятнышко на лакированной столешнице, дохнул и еще потер. Щекастое лицо его выразило огорчение.

– Незадача, – пожаловался он. – Краснодеревец наш в армии, мебель привести в порядок некому…

– Да-а, война! – неопределенно произнес Володя.

Директор быстро на него взглянул.

– Нас тут кормят очень плохо, – сухо сказал Устименко. – Люди мои оголодали, намучены походом, а у вас запасы. Надо распорядиться, чтобы кухню не ограничивали. Вы директор…

– И не просите, боюсь! – поспешно сказал он. – Боюсь, боюсь, вам хорошо, вы уйдете, а меня немцы повесят. Нет, не просите, донесут, и пропал я…

– Кто же донесет?

– Это всегда отыщется, – с коротким смешком сказал Вересов. – Человеки, они разные! Очень, очень разные, и в душу к ним не влезешь. А быть повешенным, товарищ дорогой, мне не хочется. Было бы еще, знаете, за что, а ведь бессмысленно. Так что я никаких распоряжений давать не стану, а вы сами все отберите. Ваша сила. Мы же люди посторонние. Вот так-то! И хорошо! С этим самым нынешним нашим властителем цу Штакельберг шутки плохи, я наслышан…

Устименко поднялся.

– И не совестно вам так трусить? – спросил он. – Вот племянница ваша не боится ничего, помогает нам…

– У меня, дорогой друг, здоровье не то, что у нее, – вдруг искренне и печально ответил Вересов. – У меня вены чудовищные, я уйти не смогу.

А у нее ножки молодые, ей и горя мало. Так что вы лучше действительно силой у меня ключи-то отберите, я их сейчас вам вынесу…

Ключи он тотчас же вынес и, отдавая связку Володе, посоветовал:

– Консервы сейчас тратить не рекомендую. Вы их с собой прихватите. Лошадей-то моих тоже небось возьмете, вот и запас калорийный у вас образуется. Оно эффективнее, чем хлеб печеный, да крупа, да макароны…

Обед в этот день, как и во все последующие, которые отряду довелось провести в «Высоком», был изготовлен «согласно кондиции», как выразился быстро поправляющийся Цветков. Ел он за десятерых, ежедневно парился с понимающим в этой работе толк Бабийчуком в бане, делал какую-то, никогда Володей не слыханную, «индийскую дыхательную гимнастику», а на недоверчивые Володины хмыканья возражал:

– Вся ваша наука, милостивый государь, сплошной эклектизм, знахарство и надувательство. И индийская гимнастика ничем не хуже, допустим, пресловутого психоанализа. Но мне с ней веселее, я, как мне кажется, от нее лучше себя чувствую. Вам-то что, жалко?

И приказывал, и командовал уже он, Цветков, а не Устименко. Бойцы – от любящего порассуждать доцента Холодилина до кротчайшего начхоза Симакова – повеселели; то, что Цветков «выкрутился и выжил», было хорошим предзнаменованием, а имевшие место трудные дни и неудачные бои сейчас были, разумеется, отнесены за счет болезни Цветкова, чего он, кстати, нисколько не отрицал, спрашивая со значением в голосе:

– Ну как? Хорошо, деточки, повоевали без меня? Толково? Зато небось отдохнули: я – командир тяжелый, требовательный, каторга со мной, а не война… Так?

По нескольку раз в день спрашивал:

– Мелиоратор наш что, Устименко? Как вы думаете? Накрыли его фашисты?

И задумывался.

По ночам много курил, бодрое состояние духа покидало его, и нетерпеливым, отрывистым голосом он говорил:

– Ну, хорошо, встретимся, ну, отвечу по всей строгости, разумеется, в кусты не удеру, все так…

– О чем вы? – сонно удивлялся Володя.

– О белопольской истории, черт бы ее побрал. Вам хорошо, вы не убивали, а я ведь убил стоящего человека. Нет, это не нервы, это – норма. Давайте порассуждаем…

И рассуждал, то оправдывая себя, то обвиняя, но обвиняя так жестоко и грубо, что Володе было трудно слушать.

– Напиться бы! – однажды с тоской сказал Цветков.

– Алкоголя вагон и маленькая тележка, – брезгливо ответил Устименко. – Вот, за моей кроватью. Можете, вы же командир…

– А вы хитрое насекомое, – с усмешкой ответил Цветков. – С удовольствием посмотрели бы на меня на пьяненького. Не выйдет!

Вересова подолгу сидела в их комнате, он говорил ей нестерпимые дерзости о женщинах вообще и о ней в частности, рассказывал несмешные и грубые анекдоты, но порою интересничал, напоминая Володе чем-то лермонтовского Грушницкого.

– Ах, все, сударыня, позади, – услышал однажды Володя, подходя к открытой двери. – Знаете, как в стихотворении:

 
Разве мама любила такого,
Желто-серого, полуседого
И всезнающего, как змея…
 

Устименко вошел. Цветков немножечко, как говорится, смешался, выпустил из своих ладоней пальцы Веры Николаевны и сказал с вызовом в голосе:

– Я по стишкам не специалист! Это вот, наверное, Володечка наш понимает насчет лирики…

В открытую дверь заглянул Холодилин, сделал заговорщицкое лицо и исчез, Вера Николаевна ушла, а Володе почему-то стало грустно.

– Что это вы, Устименко, словно муху проглотили? – спросил его Цветков.

И, не дожидаясь ответа, изложил свой взгляд на женщин, на «Евиных дочек», как он выразился. Говорил он длинно, очень уверенно и необыкновенно грубо. Володя слушал молча, лицо у него было печальное.

– Знаете, Константин Георгиевич, а ведь это, в общем, исповедь пошляка, – произнес он, помолчав. – Самого настоящего, закостенелого и унылого в своей убежденности…

Легкая краска проступила на еще бледном после болезни лице Цветкова, он как бы даже смутился.

– И поза эта! Неужели вы серьезно? Противно же так жить!

– Зато я свободен! – не совсем искренне усмехнулся Цветков. – И всегда буду свободен, даже женившись, чего я, конечно, не сделаю…

– Ну вас к черту! – сказал Володя. – Не умею я эти темы обсуждать…

– Влюблены небось в какую-либо принцессу Недотрогу? – закуривая и пуская дым колечками, осведомился Цветков. – А она сейчас…

– Между прочим, схлопочете по морде! – негромко пообещал Устименко. – Понятно вам, Константин Георгиевич? И схлопочете не как командир, а как болтун и мышиный жеребчик…

Незадолго до ужина Холодилин принес Цветкову «согласно его приказанию» несколько томиков старого издания Чехова и попросил разрешения задать вопрос. Иногда доцент любил щегольнуть хорошим военным воспитанием.

– Ну, задавайте! – генеральским голосом позволил Цветков.

– Зачем вам, извините только, понадобился вдруг Чехов?

– То есть как это?

– А так. Разве вы читаете такого рода произведения?

– Какого же рода произведения я, по-вашему, читаю?

– Боюсь утверждать что-либо. Но ведь Чехов… Или это для прочтения вслух? Совместного?

– Убрались бы вы, Холодилин, лучше вон! – попросил командир. – Что-то в вас мне нынче не нравится!

– Слушаюсь! – сухо ответил доцент и ушел, а Цветков долго и неприязненно смотрел на закрывшуюся за ним дверь.

Весь вечер, и далеко за полночь, и с утра он читал не отрываясь, и красивое сухое лицо его выражало то гнев, то радость, то презрение, то умиленный восторг. А Володя, занимаясь делами отряда – бельем, одеялами, которые он решил забрать с собой, медикаментами в больничке дома отдыха, консервами, – думал о том, сколько разного сосредоточено в Цветкове и как, по всей вероятности, не проста его внутренняя, нравственная жизнь.

– Послушайте, – окликнул его вдруг Цветков, когда он забежал в их палату за спичками. – Послушайте.

И голосом, буквально срывающимся от волнения, прочитал:

– «Я уже начинаю забывать про дом с мезонином, и лишь изредка, когда пишу или читаю, вдруг ни с того ни с сего припомнится мне то зеленый огонь в окне, то звук моих шагов, раздававшихся в поле ночью, когда я, влюбленный, возвращался домой и потирал руки от холода. А еще реже, в минуты, когда меня томит одиночество и мне грустно, я вспоминаю смутно, и мало-помалу мне почему-то начинает казаться, что обо мне тоже вспоминают, меня ждут, и что мы встретимся… Мисюсь, где ты?»

Захлопнув книжку с треском, Цветков несколько мгновений молчал, потом, чтобы Володя не заподозрил его в излишней чувствительности, произнес:

– А Чехова не вылечили от чахотки. Тоже – медицина ваша!

– Не кривляйтесь, – тихо сказал Володя. – Вы ведь не поэтому мне прочитали про Мисюсь.

– Я прочитал про Мисюсь, – сухо и назидательно ответил Цветков, – потому, товарищ Устименко, что тут очень хорошо сказано, как он «потирал руки от холода». Я это тоже помню по юности, в Курске. И это я всегда вспоминаю при слове «Родина». Оно для меня – это слово – не географическое понятие и даже не моральное, а вот такое – я влюблен, поют знаменитые курские соловьи, мне девятнадцать лет, и я ее проводил первый раз в жизни.

– Вы ее любите до сих пор?

– Кого? – прищурившись на Володю, осведомился Цветков. – О ком вы?

«Черт бы тебя подрал!» – уходя, в сердцах подумал Володя.

А когда вернулся. Цветков ему сказал:

– Знаете, он и про меня написал, вернее, про мою мать.

– Это как? – не понял Володя.

– Очень просто. Мы сами – деревенские, из Сырни, у нас только Сахаровы там да Цветковы, других нет. И мама у меня неграмотная, не малограмотная, а просто совсем неграмотная. В Сырне сейчас немцы, а мама никак не могла понять, что я у нее доктор, врач форменный. И когда она расхворалась и ее дядья (отца у меня очень давно нет) привезли ко мне в Курск – я там на практике был, – она думала, мама, что я санитар, понимаете? Вот послушайте, тут написано…

Отрывая слова, жестко, делая странные паузы, он прочитал:

– «И только старуха, мать покойного, которая живет теперь у зятя-дьякона в глухом уездном городишке, когда выходила под вечер, чтобы встретить свою корову, и сходилась на выгоне с другими женщинами, то начинала рассказывать о детях, о внуках, о том, что у нее был сын архиерей, и при этом говорила робко, боясь, что ей не поверят…

И ей в самом деле не все верили…»

Он опять с треском, как давеча, захлопнул книгу, отбросил ее подальше, на постель, и сказал:

– Это не выйдет, господа немцы! К этому вы нас не вернете! Вот чего, разумеется, никакие ваши тактики и стратеги не учитывают…

И, заметив на себе пристальный Володин взгляд, спросил:

– Согласны, добрый доктор Гааз? Или капля «крови невинной» способна вас напугать до того, что вы больше оружие не подымете?

Вечером Устименко, сидя возле лампы, читал немецкую газету, обнаруженную Симаковым в конторе «Высокого». Читал он ее уже несколько дней, чтобы хоть немножко привыкнуть к языку, и нынче добрался до статьи Розенберга. «Вселить ужас во всех, кто останется в живых, – шевеля губами, шептал Володя. – Стук подкованных немецких сапог непременно должен вызывать смертельный страх в сердце каждого русского – от младенческих лет до возраста Мафусаилова. Нужно всем помнить разумное изречение: каждая страна в покоренном нами мире со слезами благодарности оставит себе то, что не нужно нашей великой Германии…»

– Послушайте, товарищи! – сказал Устименко и прочитал Цветкову и Вересовой то, что перевел.

– Ну и что? – спросил Цветков. – Тоже нашел, чем нас занимать. Мы с Верой Николаевной о значительно более интересных предметах рассуждаем…

– Об интересных? – удивилась она.

– Впрочем, меня никакие разговоры больше не устраивают, – глядя на Вересову своим наступающим, давящим, откровенно жадным взглядом, сказал Цветков. – Я, Верунчик, человек здоровый, мужчина, как вам известно, а мы с вами все только болтаем да болтаем…

– Ужасно вы грубы, – улыбаясь Цветкову, ответила Вера Николаевна. – Невозможно грубы. Неужели вы думаете, что эта грубость нравится женщинам?

– Проверено, – усмехнулся он. – Абсолютно точный метод…

Володя сунул немецкую газету в топящуюся печку, потянулся и ушел. Уже стемнело, за угол дома, за террасу нырнул Бабийчук в обнимку со своей беленькой нянечкой, тишайший начхоз Павел Кондратьевич, покашливая, солидно прохаживался по широкой аллее с тетей Сашей-поварихой.

– Мы в довоенный период для борща свеклу непременно в чугуне томили с салом, – донеслось до Володи, – мы с нормами и раскладками, конечно, считались…

На крыльце столовой два бойца – Азбелев и Цедунько – жалостно пели про рябину, что головой склонилась до самого тына. Млечный Путь широко и мягко высвечивал холодное, морозное небо. Не торопясь Володя обошел посты вокруг «Высокого», закурил и на пути домой повстречал Веру Николаевну – она почти бежала, стуча каблучками по мерзлой земле аллеи.

– Случилось что? – спросил Устименко, вдруг испугавшись за Цветкова.

Она отпрянула, потом улыбнулась накрашенными губами. Пахло от нее сладкими духами – крепкими и жесткими.

Остановившись, сбросив шаль на плечи, глядя на Володю темными, без блеска, наверное, смеющимися глазами, спросила:

– А что может с ним случиться? Он практически здоров. Но вообще настроение у него почему-то испортилось, и он довольно грубо заявил мне, что пора спать…

И, близко вглядываясь в Володю, дыша теплом в его лицо, попросила:

– Давайте, доктор, побродим здесь. Мне с вами поболтать нужно. Непременно нужно.

– Ну что ж, – не слишком вежливо согласился он.

Она взяла его под руку, быстро и зябко прижалась к нему и сказала:

– Сумасшедшая какая-то жизнь. И командир у вас… странный…

– Чем же?

– Послушайте, попросите его, чтобы он взял меня с собой, – торопливо и горячо взмолилась она. – Я же тут пропаду. И вообще! Не хочу я оставаться с клеймом человека, сохранившего свою жизнь в оккупации. Вы понимаете меня?

Вновь засмеявшись, она быстро и легко повернулась к Володиному лицу и, вновь обдавая его теплом своего дыхания, запахом сладких духов и почти касаясь разметавшимися прядями волос, пожаловалась:

– Одичали вы, что ли, в ваших боях и странствиях? Или думаете, что я шпионка? У меня все документы здесь, я честный советский специалист, вы обязаны захватить меня с собой. Я крепкая, выносливая…

Голос ее зазвенел, она готова была заплакать.

– Что же вы не отвечаете?

– Боюсь, вам трудно будет! – смущенно произнес Устименко. – Это, знаете ли, не прогулочка…

Близость Вересовой тревожила его, губы ее были слишком близки от его лица. «Так не говорят о деле», – вдруг сердито подумал он, но отстраниться было глупо, да и не хотелось ему напускать на себя служебно-официальную строгость. И тоном, несвойственным ему, развязным и нагловатым, он спросил:

– На походе не заплачете? Мамочку не позовете? На ручки не попроситесь?

– Нет, – сухо ответила она. – Во всяком случае, к вам не попрошусь!

– И все-таки я не понимаю, – помолчав, заговорил Володя, – не понимаю, Вера Николаевна, почему именно я должен докладывать командиру ваше желание идти с нами. Разве вы сами не можете с ним побеседовать?

– Сейчас мне это трудно, – напряженно ответила она. – Понимаете, трудно! Произошел глупейший инцидент, и ваш Цветков, по всей вероятности, просто возненавидел меня…

Володя пожал плечами: какой еще инцидент? Но спрашивать ни о чем не стал. И у Цветкова ничего, разумеется, не спросил, не такой тот был человек, чтобы залезать ему в душу…

– Как там ваши раненые? – осведомился командир, когда Володя разулся и лег на пружинный матрац, к которому до сих пор не мог привыкнуть. – Способны к передвижению?

– Мы же повезем их на подводах…

– Это не ответ. Я спрашиваю – способны они к дальнейшему маршу?

– Вполне! – раздражившись, ответил Устименко. – Впрочем, вы сами можете как врач…

– Врач здесь вы! – холодно перебил его Цветков. – И вам, врачу, я, командир, приказываю – готовьте их завтра к транспортировке… Ясно?

– Ясно! – ответил Володя.

И, взбесившись, сбросив ноги с кровати, сдавленным от обиды голосом спросил:

– А почему, скажите пожалуйста, вы разговариваете со мной таким тоном? Я что – мародер, или трус, или изменник? Что это за капризы гения? Что это за смены настроений! Что за хамство, в конце концов?

От удивления Цветков сначала приподнялся, потом сел среди своих подушек. Лицо его выразило оторопь, потом он улыбнулся, потом попросил:

– Простите меня, пожалуйста. Обещаю вам, что это не повторится. Я возьму себя в руки, Владимир Афанасьевич, поверьте мне…

И сам рассказал тот «инцидент», о котором давеча упомянула Вересова: с час тому назад, при ней, ни с того ни с сего ввалился сюда Холодилин и заявил, что желает поговорить откровенно. Он не был пьян, но находился в том состоянии, какое в старину определяли словом «аффектация». Плотно затворив за собой дверь, доцент сначала испугался собственной смелости, но Цветков его подбодрил, и тогда Холодилин заявил, что в отряде имеются «нездоровые настроения», связанные с задержкой в «Высоком»…

– Какие же это такие нездоровые настроения? – спокойно и даже насмешливо спросил Цветков.

– Говорить ли? – усомнился доцент.

– Да уж раз начали – кончайте.

– Не обидитесь? Поверьте, я из самых лучших чувств.

И процитировал:

 
Позади их слышен ропот:
«Нас на бабу променял,
Одну ночь с ней провожжался —
Сам наутро бабой стал…»
 

Цветков побелел, Вересова засмеялась.

– Как порядочный человек, – заявил Холодилин, – имена моих боевых товарищей, носителей этих настроений, я не назову.

– А я и не спрашиваю! – ответил Цветков. – Мне все ясно. Можете быть свободным.

Рассказ командира Володя выслушал внимательно, потом закурил и посоветовал:

– Плюньте! Тут только одна сложность – Вересова требует, чтобы мы ее взяли с собой. И отказать ей мы, в общем, не имеем никакого права…

Цветков подумал, тоже покурил и, жестко вглядываясь в Устименку, вынес свое решение:

– Значит, будет так: Вересова отправится с нами, как ваша… что ли, подружка, или невеста, или… или, короче говоря, вы с ней старые друзья. С этого часа я к ней никакого отношения не имею, причем это не маскировка, а правда. Вы меня понимаете? Притворяться я не умею. Идти самой по себе ей будет трудновато. Она не то что, знаете, сестрица Даша там или Маша, своя девчушка. Она – Вересова Вера Николаевна. Вот таким путем… Вам ясно?

– Ясно, – не очень понимая, как все это получится, ответил Устименко.

– Ну а ежели ясно, значит, можно и почитать немножко – теперь когда придется! – аппетитно сказал Цветков и подвинул к себе поближе лампу.

– Что вы будете читать?

– А вы догадайтесь по первой фразе…

И Цветков, наслаждаясь и радуясь, прочитал вслух:

– «Было восемь часов утра – время, когда офицеры, чиновники и приезжие обыкновенно после жаркой, душной ночи купались в море и потом шли в павильон – пить кофе или чай…»

– Не знаю! – пожал плечами Володя.

– «Иван Андреич Лаевский…» – осторожно прочитал еще три слова Цветков.

Володя досадливо поморщился.

– А ведь вы интеллигентный человек, – спокойно вглядываясь в Володю, сказал Цветков. – Думающий врач, «толстый кишечник», как выразился один мой друг, «для вас открытая книга». Как же это с Чеховым, а?

И вдруг с тоской в голосе воскликнул:

– Думаете, это я вас поношу? Себя, Устименко. Плохо, глупо я жил. Все, видите ли, некогда.

Он погладил корешок книги своей большой рукой и распорядился:

– Ладно, спите. После победы поумнеем!

Возьми меня к себе!

«Здравствуйте, многоуважаемый Владимир Афанасьевич! Это пишет вам одна ваша знакомая – некто Степанова Варвара Родионовна. Мы с вами когда-то «дружили», как любят нынче выражаться молодые люди, и даже, если я не путаю вас с кем-нибудь другим, целовались, причем я лично попросила вас, неуча, поцеловать меня «страстно». Вспоминаете? Над нами ревел тогда пароходный гудок, вы отправлялись на практику в Черный Яр, и было это все в дни нашей юности.

А потом вы меня бросили по мотивам высокопринципиальным. Такие характеры, как вы, все ведь делают принципиально, и даже хребет людям ломают по причинам своей собственной проклятой принципиальности.

Почему ты тогда не обернулся, дурак?

Как ты смеешь не оборачиваться?

И как мне теперь жить с перебитым хребтом?

Знаете, о чем я часто думаю, Владимир Афанасьевич? О вреде гордости в любви, если, конечно, таковая наличествует. Все горести от гордости, от почтительного отношения к собственному «я». А ведь если есть любовь, то «я» превращается в «мы» и обижаться можно только за это «мы», а нисколько нельзя за «я». Например, если обидят тебя на работе, в твоем, как ты любишь выражаться, «деле», то я за нас обижусь. Если меня обидят, то ты обидишься за нас. Но я не могу обижаться на тебя, потому что ты – это я, ведь левая моя рука не может обижаться на правую. Непонятно?



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54

Поделиться ссылкой на выделенное